А чтобы сохранить эти следы для будущих исследователей, я не нашел ничего лучшего и более точного, чем слово, и ничего более возвышенного, чем речь, ибо если бы во Вселенной было бы что-нибудь более замечательное, чем речь, то Всевышний обратился бы с этим к пророку, благословение Аллаха и приветствие ему. Недаром же говорят арабы: «Книга – самый лучший собеседник в твоей жизни».
Мы же обратимся к началу моей истории.
Нишапур2
Когда-то, очень и очень давно, я сильно сомневался, удастся ли мне в наш бурный век дожить до шестидесяти лет. Об этом я, кажется, написал в одном из своих четверостиший. Стихи эти я забыл, и опасения мои были напрасны: сейчас уже пятьсот шестой год3, мне шестьдесят пять, и я снова брожу по улицам и окрестностям Нишапура, где прошло мое детство и куда я не раз возвращался на своем, далеко не прямом, жизненном пути.
И где бы я ни проходил по Нишапуру, куда бы ни обращал свой взор,- везде и во всем проступают подернутые дымкой времени картины и образы давно прошедшей жизни. Перед моим затуманенным взором тихою чередой проходят один за другим когда-то жившие здесь люди. Я вижу прекрасные детские лица спутников первых лет моего пребывания на земле, за ними вихри ушедшей жизни проносят современников моей юности, вечно куда-то спешивших. Куда? Потом, робко и неуверенно от утраченных надежд, проходят люди моих зрелых лет, и я вспоминаю свои встречи и беседы с ними. Где все они теперь? Куда ушли они и почему не остались здесь, чтобы теперь, когда я вернулся в Нишапур уже, вероятно, навсегда, вместе со мной доживать свой век?
И теперь я один, без них, любуюсь вечной красотой окружающего мира – одной из прекраснейших долин Хорасана, с ее виноградниками, цветущими садами, серебряным блеском листьев в оливковых рощах. Я вижу горы Маада, укрывающие эту долину от северных и восточных ветров, горы, отдающие людям небесно-голубую бирюзу и утоляющие извечную жажду земли и всего живого водами капризной речки Джебаруд, разливающимися в тысячах оросительных каналов по всей долине, принося живительную влагу в самые отдаленные ее уголки.
Я вспоминаю вещие слова:
«Клянусь смоковницей и маслиной,
И этим городом безопасным!4»
И я, глядя на богатые и красивые дома моего Нишапура, думаю о том, насколько они вечны и что случится, если Аллах навсегда или на время за проступки людей отменит эту Свою клятву и откроет путь опасностям? Мало ли я уже видел на своем веку некогда красивых и прочных дворцов и башен, обращенных в руины людьми, ветром и временем?
Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного, молю Его о снисхождении к моему Нишапуру и к грехам населяющих его поколений! Я хочу, чтобы мой город был вечным!
А теперь я расскажу о некоторых событиях, предшествовавших моему появлению на свет в этом мире и в этом городе.
Отец мой, Ибрахим ибн Мухаммад, был нишапурцем в четвертом или пятом поколении, а мать – Марйам из рода ал-Майаниджи – родилась в деревне близ Астрабада. Отец шил шатры и палатки и был известным мастером в своем деле. Во всяком случае, недостатка в заказах он не испытывал, а невостребованные заказчиками вещи сразу же раскупались на базарах. Был он грамотен, обладал великолепной памятью, вмещавшей не только Коран, но и множество хадисов5, и люди часто приходили к нему за советом. Тем более что дом его всегда был открыт для всех. Он считал себя обязанным в вопросах гостеприимства неуклонно следовать примеру пророка, чье имя он с достоинством носил. И он добился своей цели: слава о его хлебосольстве вышла далеко за пределы Нишапура.
Однако его сходство с пророком Ибрахимом этим не исчерпывалось. У него, как и у его тезки, долго не было детей, и это обстоятельство часто порождало в семье споры о том, кто из супругов виновен в бесплодии. Отец мой был однолюбом и не желал брать в дом других жен, но, поддавшись настояниям Марйам, он сблизился с невольницей, работавшей у них по дому и ставшей почти что членом их семьи. Ибрахим втайне надеялся, что и в этом его жизнь будет подобна судьбе его тезки – пророка, имевшего, как известно, сына Исмаила от невольницы Хаджар. Но здесь его ждало разочарование: невольница не забеременела, и, таким образом, виновник бесплодия определился однозначно.
– Семя твое прозрачно, и, пока оно не замутится, детей у тебя не будет,- говорила ему Марйам.
Шли годы, и Марйам уже потеряла надежду стать матерью, но Ибрахим верил, что Аллах ему поможет, как помог когда-то пророку, и он часто читал сам себе, потому что Марйам уже не желала его слушать, слова веры и надежды: «Дошел ли до тебя рассказ о гостях Ибрахима почтенных? Вот вошли они к нему и сказали: “Мир!” Сказал он: “Мир! Люди неведомые!”
И вышел он к своей семье, и принес жирного теленка, и предложил им, сказав: “Не покушаете ли?”
И почувствовал он к ним страх. Сказали они: “Не бойся!” – и возвестили они ему о мудром мальчике»6.
И вера его была вознаграждена.
Однажды в его доме, привлеченные слухами о его гостеприимстве, появились два странствующих суфи. Они, в отличие от гостей пророка Ибрахима, были не в белых одеждах, а в каких-то лохмотьях и от еды не отказались, а, наоборот, очистили блюда со страшной скоростью. Разомлев от жирного плова, они стали наконец расспрашивать хозяина о его жизни и, узнав, что в доме не было и нет детей, поинтересовались причиной этому. Ибрахим честно рассказал все, как есть, и даже повторил слова Марйам о его незамутненном семени.
– Женщины глупы,- сказал один из суфиев,- но о твоей жене этого не скажешь, и если она права в своих словах, то я смогу тебе помочь.
И он продиктовал Ибрахиму какой-то рецепт, полученный им, как он сказал, в далеком Китае и помогающий от бесплодия замутнением мужского семени.
Когда отец рассказывал мне об этом происшествии, я еще был мал и, к сожалению, точного состава снадобья, состоящего из различных трав и плодов, я не запомнил. Память моя сохранила лишь такие названия, как гвоздика, кардамон, имбирь, перец, китайская кубеба и какие-то уж совсем диковинные вещи. Отец же мой, движимый верой в покровительство Аллаха, состав этот изготовил и воспользовался им. Марйам при этом смеялась, повторяя, сама того не зная, слова Святой Книги: «Старуха бесплодная!» – куда ей уже рожать, на что отец отвечал ей: «Так говорит твой Господь: ведь Он – мудрый, знающий!»7
И чудо случилось: Марйам забеременела, и у нее родился мальчик Абу-л-Фатх Омар, а стал ли он действительно мудрым – не ему судить. Чудеса же продолжались, и, когда Марйам уже действительно должна была бы стать «бесплодной старухой», она родила Ибрахиму девочку, мою сестру, и была она младше меня почти на десять лет. Назвали же ее Аишей, в честь одной из любимых жен посланника Аллаха, да благословит его Господь и приветствует, а само по себе имя «Аиша» означает «жизнь».
Время, нелегкий труд и ожидание детей изнурили моего отца, и умер он рано, как только смог увидеть личико Аиши. Мне он преподал не только урок достойной жизни, но и урок достойной смерти: я навсегда запомнил, как он спокойно и мудро готовился покинуть этот мир. Пугало его лишь то, что он оставляет семью в бедности, поскольку последние годы перед смертью он уже не мог работать с прежней силой.
В нашей последней с ним беседе он, между прочим, сказал:
– Что останется от меня, кроме тебя и Аиши, детей моих? Ветер и время рассыплют и разорвут сделанные мной шатры и палатки, и кто вспомнит мастера-палаточника по прозвищу «Хайям»?
– Я сделаю так, что прозвище твое будет знать и почитать весь подлунный мир,- ответил я ему и испугался сам своего бахвальства, ибо то, что я осмелился сказать, должно было быть лишь просьбой, обращенной к Аллаху, а не таким безусловным личным обещанием, а я даже не произнес при этом заветных слов: «Если это будет угодно Аллаху».
Но Аллах знает все, и, судя по моей дальнейшей жизни, Он стоял тогда у меня за спиной и тем самым подтвердил мои слова. И Он же подверг меня многим испытаниям на моем пути.
Первым таким испытанием в моей жизни стала моя детская красота. О том, что я был очень красив, при мне и за моей спиной говорили все, и я слышал об этом с тех пор, как себя помню. Насколько эти восторги были справедливы, мне самому судить трудно. Я вел жизнь мальчишки и не разглядывал себя в зеркалах. Лишь иногда я видел свое лицо, отраженное в воде, и в те мгновения, когда рябь еще не успевала сделать его смешным, я, откровенно говоря, был им недоволен: мне не нравилась его смуглота. Подобно большинству смуглых людей, меня с малых лет инстинктивно влекли к себе светлые лица.
Но я почему-то нравился всем – и женщинам и мужчинам. И взгляды и ласки мужчин меня настораживали и даже пугали, и я всегда пытался держаться от них подальше. К тому, что скрывают мужчины, я не испытывал интереса. Лишь после обрезания я время от времени рассматривал его, да и он стал иногда напоминать о себе, наполняясь желанием при приближении женщин и девочек.
Зато то, что было у девочек и женщин там, где у меня был он, меня интересовало всегда. Женщины, естественно, тогда еще были недоступны моим взорам, но девочек, купающихся в водах Джебаруда, таких мелких, теплых и ласковых раннею весной, когда тающие горные снега еще не успевали превратить нашу тихую речку в бурный холодный поток, темный от увлекаемого им по пути песка, я иногда рассматривал, спрятавшись в прибрежных кустах.
Я смотрел и мечтал о том, как я прикоснусь своими руками к их заветной щелке. Я взглядом своим выбирал одну из них, светлотелую, и в своем воображении ласкал ее медленными движениями своих рук. Уже тогда я предчувствовал, что медлительность – это основа наслаждения друг другом.
Семи лет я стал учиться в медресе и очень быстро выучил наизусть Коран. Один из наших учителей – шейх Мухаммад-и-Мансур – обнаружил у меня способности к алгебре. Было это так: однажды этот учитель, занимаясь с группой старших учеников, сообщил им условие и потребовал решить уравнение, в котором из квадрата корня вычитается произведение числа на корень и ко всему этому прибавляется единица. Когда я услышал это условие, в голове моей оно преобразовалось и пришло к такому виду: корень дополнялся единицей, деленной на этот же корень, и эта сумма была равна числу. Если же представить это число как сумму некоторого другого числа с единицей, разделенной на это другое число, то это другое число и являлось корнем уравнения. Пока ученики пытались решить это уравнение, я рассказал о своих соображениях учителю, и тот, выслушав меня, приказал мне подойти к нему после уроков. С тех пор он иногда беседовал со мной, приоткрывая завесы своей науки, но у меня при этом всегда возникало впечатление, что я давно знал все то, о чем он говорит, но только не задумывался об этом8. Зато когда темы наших бесед касались философии, мне эти разговоры приносили большую пользу.
Старшие ученики были уже юношами, и если даже мне было знакомо томление, то можно представить себе, какой силы желания временами охватывали их. И объектами их желаний часто становились мы, мальчишки. Мне не раз приходилось через два слоя тонкой ткани ощущать присутствие зрелого мужского жезла между ягодицами, а однажды, когда, возвращаясь домой, я сошел с дороги в поле по нужде и уже спустил шаровары, один из этих терзаемых желанием, налетел на меня, как вихрь. Жемчужина моя осталась несверленой, поскольку семя его излилось на меня уже через несколько мгновений, и он исчез так быстро, что я даже не узнал, кто это был, и только остывающая влага, оставленная им возле манившего его входа в мое естество, напоминала мне о том, что произошло.
Вскоре, однако, у меня нашелся защитник: один из старших учеников по имени Хасан, родом из Рея, не посягавший на мою задницу, предложил мне дружбу. Мы по его предложению скрепили наш договор, смешав свою кровь, и я стал его кровным младшим братом, а быть братом Хасана означало быть в полной безопасности, и не только в медресе, но и на улицах Нишапура, поскольку слыл он отчаянным парнем.
Затем появился у меня еще один кровный брат, на этот раз среди моих сверстников: Абу Раззак, из семьи Исхака из Туса, который был даже младше меня почти на год, подсмотрел, как мы с Хасаном смешивали свою кровь, и предложил мне сделать с ним то же самое. Я втайне давно мечтал о братьях – и старших и младших – и поэтому не отказал ему. Последствия этих, казалось бы, случайных событий имели большое значение для моей жизни.
Занятия мои шли хорошо. Я успевал во всем, и, если бы не смерть отца, я бы успешно завершил свое образование в Нишапуре. Но потеря кормильца, как я уже писал, поставила нашу семью на грань бедности. Чтобы прокормиться, мать продавала все: и незаконченные шатры и палатки, и ткань, заготовленную отцом, и его инструменты. Продавалось все это не сразу, и, так как сестра моя, Аиша, была еще грудным ребенком и требовала ухода, мать часто оставляла меня с товаром на базаре. В том, что меня никто не сумеет обсчитать, она была уверена.
Мои базарные бдения сказывались на учебе: медресе свое я почти забросил и бывал там крайне редко. Я стал быстро расти, и одежда, которую нечем было сменить, становилась мне тесной и то здесь, то там рвалась и по швам, и по живому. Мне казалось, что зрелище я представляю весьма неприглядное, но, как ни странно, мною продолжали любоваться – и лицом, и стройностью стана, и осанкой, заставлявшей людей забывать о лохмотьях, укрывающих этот восхищавший их стан.
И однажды, когда я скучал на базаре у кучи тряпья в ожидании покупателей, вокруг поднялся страшный переполох. У пробегавшего мимо продавца лепешек я узнал, что это в наш город въезжает хакан Ибрахим Тамгач-хан. Нишапур находился тогда в приграничной полосе земель, управлявшихся тюркской династией, основанной Мухаммадом Айн ад-Даулой, и наследовавший ему хакан Ибрахим, вероятно, объезжал свои владения, опасаясь проникновения в них сельджуков.
Путь хакана и его охраны проходил недалеко от того места, где стоял я, и, к моему удивлению, проезжая мимо меня, хакан остановился и указал на меня плетью. Двое стражников тут же соскочили со своих коней, подбежали ко мне и, не сказав ни единого слова, подхватили меня под мышки, подняли меня над землей и поставили у ног вороного коня, на котором восседал хакан.
– Кто ты, о юный красавец? Откуда ты, и кто твой отец? – спросил хакан.
Я ответил, что отец мой умер два года назад, когда мне было десять лет, и теперь я живу с матерью и сестрой.
– Ты чему-нибудь учишься? – продолжал спрашивать хакан.
Я решил не вдаваться в истинную суть моего учения и скромно ответил:
– Я учу наизусть Коран!
Я понимал, что этим ответом я ничем не рискую, ибо я еще при отце выучил весь Коран наизусть.
Хакан приказал своим стражникам доставить меня и мою мать к нему в резиденцию после обеда, и один из стражников остался со мной, чтобы помочь мне отнести домой мой жалкий товар и затем препроводить меня с матерью к хакану.
Моим приходом под охраной мать была крайне напугана, и стражнику, объяснявшему ей, что произошло, не сразу удалось ее успокоить. Вскоре мы вместе предстали перед хаканом, и владыка обратился к ней с такими словами:
– Я приму твоего мальчика, как сына, и воспитаю его так, как это будет приличествовать его новому положению, а ты не беспокойся о нем!
Потом он приказал своим приближенным выдать ей деньги, а для меня достать новую одежду, и через несколько дней я первый раз покинул Нишапур. Узнав, что я никогда в жизни еще не садился на коня, хакан распорядился, чтобы я ехал под опекой одного из дружинников на верблюде в небольшом обозе, следовавшем за его отрядом. Через несколько лет, при обстоятельствах, о которых я расскажу позднее, я научился скакать на коне, но я никогда не чувствовал себя в полном единении с этим благородным животным. Все время пребывания в седле я оставался в крайнем напряжении. Верблюд же вполне отвечал требованиям моей души. Он вносил в мою жизнь покой и освобождал мои мысли от тщеты и суеты. Сколько всего я передумал во время своих будущих странствий, и сколько раз мне оставалось только записать все свои рассуждения, сформулированные и выстроенные в строгом логическом порядке, во время моих длинных дорог! А когда я, по своей воле, без учителей и наставников, руководствуясь книгой незабвенного Абу-л-Хасана из Газни о раскрытии скрытого за завесами, вступил на Путь Джунайдийа9, именно во время путешествий на верблюде в безлюдных степях и пустынях я достигал высших ступеней единения с Богом.
Но это было потом, а тогда наш военный караван, двигаясь вверх по течению Джебаруда, обогнул затем горы Маада, с отрогов которых я бросил свой последний (я тогда не исключал этого) взгляд на город моего детства и на мою цветущую долину, и направился в сторону Мерва.
Почти двадцать дней мы провели в пути, прежде чем нашим взорам открылась красавица-Бухара. Ради этого зрелища стоило вытерпеть все лишения и опасности, выпавшие на нашу долю в пути. Стоило, рискуя жизнью, перейти вброд бурную Аму, чтобы увидеть это чудо! И там, в Бухаре, я впервые переступил порог царского дворца, а о том, что мои мать и сестра через несколько дней после моего отъезда из Нишапура переселились поближе к ее родне в деревушку одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада, я узнал лишь спустя несколько лет.
Самарканд
В Бухаре я пробыл около месяца. Я бродил по городу, любовался величественной крепостью, мавзолеем Исмаила Самани и другими совершенными строениями, голубыми и зелеными куполами, красивыми садами, где уже поспевали янтарные и золотые абрикосы и где слышался плеск вод Мульяна, что-то кому-то шептавшего в тенистых яблоневых садах. Здесь я вспоминал знаменитую песнь великого Абу Абдалло10, тень которого навечно осталась в этих прекрасных садах, склоненная над ручьем. Мне кажется, что эти мои неспешные странствия по вечному городу дали душе моей больше, чем многие годы ученья в медресе.
Но, увы, не все разделяли это неоспоримое мнение, и, когда хакан Ибрахим узнал, что я целыми днями шатаюсь по городу безо всякого дела, он распорядился вернуть меня в школу. К тому же школа эта находилась не в Бухаре, а в Самарканде, но она считалась лучшей в царстве Ибрахима, и там, живя на полном пансионе, учились дети вельмож, высоких чиновников и военачальников. Поскольку это был именно тот круг, куда собирался меня ввести хакан, участь моя была решена.
Самарканд оказался более скромным, чем Бухара, но я ощущал скрытую энергию места и великое будущее этого города. Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей. На меня же никто не обращал внимания, и это меня радовало, потому что в школе было большое собрание рукописей и мне никто не мешал их читать без конца. Там я впервые прочел один из трактатов великого бухарца Абу Али и горько пожалел о том, что я разминулся с ним во времени на несколько десятилетий. Но история моих отношений с этим царем ученых настолько велика, что подробнее об этом будет сказано позднее.
А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.
Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,- говорил он,- из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».
Абу Саад говорил, что этим своим определением он уточняет Аполлониуса11. При этом он не знал или забыл, что его определение принадлежит Евклиду. И вообще, все это – элементарные вещи, но Абу Саад, во-первых, учился у самого Абу Мухаммада ал-Лайса, а затем у Абу Насра из Хорезма, а во-вторых, имел в собственности рукописи нескольких старых и новых математических трактатов и не мешал мне их изучать.
Вообще, на пятнадцатом году жизни я понял, что учителя мне не нужны и что мне для моего совершенствования в науках вполне достаточно книг. Более того, в это время я уже сам стал записывать свой первый математический трактат. Однако пока я только читал, уединившись, я не привлекал к себе никакого недоброжелательного внимания, но, когда мои соученики и учителя увидели в моих руках калам и бумагу, я стал предметом их постоянных презрительных насмешек. Мои записи стали пропадать, мое уединение нарушалось шумными компаниями, и я был совершенно лишен возможности работать. Только моя природная уравновешенность удерживала меня от ответных действий, которыми, допусти я их, я бы уподобился этим скотам, но терпение мое все же подходило к пределу, и я стал всерьез задумываться о побеге из школы и из Самарканда, поскольку, как я считал, хакан Ибрахим просто забыл о моем существовании. Однако вскоре я убедился, что ошибся.
В самый разгар моих раздумий о побеге в Самарканд возвратился Абу Тахир. Этот молодой человек – он был всего лет на десять старше меня – много времени провел на службе у хакана в Бухаре. Он получил хорошее образование, и, когда в Самарканде освободилось место судьи, хакан, к которому уже давно поступали сведения о всякого рода безобразиях, творящихся в этом городе, отправил туда для наведения порядка Абу Тахира, наделив его самыми высокими полномочиями, и, как оказалось, среди особых поручений властителя Бухары было также приказание посетить школу и ознакомиться с тем, как продвигается моя учеба.
Абу Тахир прибыл в Самарканд в почетной одежде12 и был в школе уже на следующий день после своего приезда. Меня он нашел в весьма плачевном состоянии. Нервы мои были издерганы, и терпение мое находилось на пределе, но я сразу же почувствовал его ко мне симпатию. Даже в случайно подслушанных разговорах моих недругов я находил признания моей красоты. «Прекрасный нищий» или «нищий Йусуф»13 – так они за моей спиной называли меня. Видимо, не остался равнодушен к моему юному облику и Абу Тахир. Он весьма подробно расспрашивал меня о моем учении. Наш разговор велся то на фарси, то на арабском, которым я в совершенстве овладел еще в Нишапуре. Через полчаса нашей беседы ему стало ясно, что кроме вреда мое дальнейшее пребывание в этой школе мне ничего не принесет, и объявил управителю школы и учителям, что волею хакана он забирает меня от них, а я отправился укладывать в дорожный мешок свои нехитрые пожитки. Важнейшим среди них были мои заметки на арабском языке к задуманному мной трактату по проблемам «алгебры» и «алмукабалы» – «восполнения» и «противопоставления».
Жизнь моя переменилась самым чудесным образом. Мне была отведена светлая комната в небольшом, но очень уютном дворце Абу Тахира. Дворец этот стоял в глубине обширного и прекрасного плодового сада. В этом саду моим взорам наглядно предстала смена поколений: рядом с высокими абрикосовыми деревьями, чьи кроны упирались в синее небо, соседствовали зрелые красавцы, ветви которых прогибались под тяжестью плодов, а между ними повсюду пробивалась молодая поросль, ожидавшая, когда величественные старики уступят ей свое место. Я же, глядя на могучие старые деревья, представлял себе этот сад в те времена, когда они были юными и сгибались или колебались, как тростник, от того самого ветерка, который теперь лишь еле заметно перебирает их листья. Мне потом казалось, что именно тогда, выходя навстречу утреннему солнцу в этот волшебный сад, я впервые прикоснулся к сокровенным тайнам Всевышнего Йезида14.
С моими учеными планами дело, к сожалению, обстояло не столь благополучно, как с усвоением высшей философии бытия. Вольготная жизнь, отсутствие какого-либо режима и возможность когда угодно взять в руки калам и бумагу возымели обратное действие, и я проводил свое время в доме Абу Тахира в лени и праздности. Сам же Абу Тахир в те редкие свободные часы, которые ему иногда удавалось выкраивать среди тысячи дел, свалившихся на него, как на главного судью в неустроенном Самарканде, с доброй улыбкой наблюдал за мной и, если позволяло время, вел со мной непродолжительные беседы сам или в присутствии своих друзей. Его образование выходило далеко за рамки фикха15. Он хорошо знал философию обоих миров16 и ориентировался в вопросах математики, и, когда одну из своих бесед он осторожно подвел к проблемам алгебры, мне вдруг так страстно захотелось вернуться к своим занятиям, что я с трудом смог дождаться конца этого нашего с ним разговора, и, когда он завершился, я ринулся в свою комнату и достал из еще не распакованного дорожного мешка свои записки, и стройные формулы и безупречные геометрические образы стали толпой возвращаться ко мне из глубин забвения. Беседа с Абу Тахиром, видимо, сыграла в моем поспешном возвращении к наукам такую же роль, как песня Абу Абдалло о ветре Мульяна, вызвавшая поспешное возвращение в Бухару из Герата царя Насра ибн Ахмеда Саманида, услышавшего ее из уст великого поэта…
Я, однако, не знал, каким временем я располагаю и сколько месяцев и лет мне суждено еще прожить в гостеприимном доме Абу Тахира и в окружении его близких и друзей. И поэтому, когда я возвратился к своим ученым занятиям и перечитал свои заметки, я увидел, что, с одной стороны, решение всех поставленных мною перед собой алгебраических задач займет еще несколько лет, а с другой,- что того, что уже сделано, хватит на небольшой трактат, который сам по себе поможет мне, шестнадцатилетнему юнцу, создать себе серьезную репутацию, и я решил сначала завершить его, а потом уже приняться за более обширное сочинение.
Мои впечатления от недавно пережитых унижений в школе были еще сильны, и я поэтому не удержался от того, чтобы в этом своем первом трактате помянуть недобрым словом тех, кто хвастлив, тщеславен и бессилен и чьи головы и души не вмещают ничего, кроме, разве что, чего-нибудь малозначительного из наук, а потом эта усвоенная ими малость кажется им исчерпывающей все содержание Знания.
Все время, пока я работал над этой рукописью, я чувствовал заботу и внимание Абу Тахира, постоянно интересовавшегося, как продвигается моя работа, а также тех, кто часто собирался в его доме. Среди них бывал и замечательный математик Абу-л-Хасан ал-Анбири, чьи советы были очень ценны для моей работы, а афоризмы полезны для моего нравственного развития. Из его мудрых изречений мне навсегда запомнились следующие:
«Доносчик, даже если он источает доброе наставление, всегда неприятен.
Если ты намерен совершить зло, то никогда не торопись это сделать.
Правду искреннюю стерпит от тебя даже недруг, а ложь оттолкнет тебя даже от самого себя».
Так говорил ал-Анбири. И не он один был мудрым в этом собрании у Абу Тахира в его доме. И я посчитал своим долгом сказать в своем трактате и о том, что значила для меня их духовная поддержка. «Если бы не высочайшее достоинство спрашивающего, да сделает Аллах вечной Свою поддержку ему,- писал я об Абу Тахире,- и если бы не благородство собирающихся у него, да будет это благородство вечным, я был бы в большом отдалении от всего, о чем здесь написано, так как мое внимание и все мои силы расходовались бы на выживание среди врагов моей души и ненавистников моей мысли». Там же я написал о своем желании продолжить этот труд, если мне будет отпущено необходимое время и будет сопутствовать успех в моих планах.
Абу Тахир был очень доволен моим первым трактатом и сразу же отдал его переписчикам, чтобы те сделали несколько копий, которые по его указанию были доставлены в различные библиотеки, а я получил время и условия, необходимые мне для продолжения работы.
Обладая научным складом ума, я исследовал и анализировал все явления, происходившие вокруг меня, и нередко объектом моих наблюдений становился человек и, прежде всего, я сам. Так я, в частности, заметил удивительную вещь: желания и предчувствия плотской любви, которые, как я уже писал, время от времени посещали меня и в более юные годы, куда-то пропадали и не напоминали мне о себе тогда, когда все мои мысли и душевные силы были поглощены поиском Истины. Более того, каждый даже самый малый мой успех в научном поиске, самое незначительное продвижение к цели приводили меня в состояние восторга, и я испытывал какое-то высшее наслаждение, пред которым бледнели все мои ожидания плотских радостей. Все это привело меня к выводу о том, что приближение к Истине бесценно, а любовь к Истине является высшей формой любви. Я не спешил делиться с другими этим своим открытием. Какое-то чувство подсказывало мне, что к таким выводам каждый должен прийти сам по себе. Более того, когда я окончательно сформулировал это свое открытие, мне стало казаться, что я уже слышал эти слова от каландаров17, иногда появлявшихся в Нишапуре и у медресе, и на базаре. Они неоднократно вступали со мной в беседу, но я тогда еще не был готов к восприятию услышанного. Видимо, для понимания их речей был необходим хоть какой-нибудь собственный жизненный опыт, и в этом я постепенно убеждался.
То ли хакан Ибрахим в очередной раз забыл обо мне, то ли Абу Тахир походатайствовал за меня перед ним, чтобы я мог еще некоторое время пожить в его великолепном доме, да сохранит его Аллах навеки, но, так или иначе, я получил возможность продолжить свои занятия алгеброй в тишине и спокойствии, свойственных этой благословенной обители.