Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Астроном

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Яков Шехтер / Астроном - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Яков Шехтер
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Деревья начали редеть, судя по всему, я приближался к опушке. Обрадованный, я ускорил шаги, как вдруг из-за спины раздался окрик:

– Стой! Руки вверх!

Черт побери! Потрясенный увиденным, я перестал следить за лесом и проскочил дозорного. Такие ошибки часто оказываются последними. Непростительная оплошность для дивизионного разведчика!

– Руки! – снова крикнул дозорный, – кому сказано, руки вверх!

Я повиновался. Честно говоря, подстрелить эту птичку не составляло никакого труда: половина наших упражнений состояла из отработки такого рода ситуаций. Я мог стрелять в прыжке, в падении, на голос, не оборачиваясь назад. Но планы мои были совсем другого свойства, и поэтому я покорно поднял руки, и повернулся.

Передо мной, весь засыпанный снегом, стоял парень лет двадцати, в полушубке, валенках и ватных штанах. Как видно он лежал в сугробе или сидел в яме, поэтому я его не заметил.

– Кто такой? – грозно спросил он, покачивая трофейным «шмайсером».

– Старший лейтенант Быков, – сказал я. – Выброшен ночью с парашютом. Мне нужен полковник Куртц.

– Покажь документ, – потребовал дозорный.

– Послушай, парень, – сказал я, стараясь говорить как можно мягче. – Ты ведь тут, наверное, давно лежишь, а «шмайсер» на морозе заклинивает. Если я, вместо документа, вытащу из-за пазухи пистолет, ты моргнуть не успеешь, не то, что затвор передернуть.

– Иди ты! – недоверчиво произнес парень и, подняв дуло кверху, нажал на курок. Выстрела не последовало.

– И точно, – он передернул затвор и снова направил на меня автомат. – Бросай пистолет!

– Кончай дурить, – сказал я. – Ты разве не видишь, что я не немец и не полицай. Если бы я хотел тебя убить, ты бы уже давно в снегу валялся. Веди меня к Куртцу.

– Так он тебя и заждался, Куртц! Поперва командир дозора с тобой разберется. Пошли.

– А куда идти-то?

– Иди прямо, опушку не видишь что-ли?

Через пять минут я остановился.

– Не могу идти с поднятыми руками.

Парень не ответил. Я опустил руки.

– Вверх, верх руки, сука! – заорал вдруг он, покачивая стволом.

– Дружок, – сказал я, – руки у меня в варежках. Пока я их сниму, да пока пистолет вытащу, да на тебя наведу, ты пять раз выстрелить успеешь.

Он недоверчиво покачал головой, но принял мой ответ. Мы двинулись дальше. Я шел и улыбался. В моей правой варежке лежал крошечный браунинг, и я мог застрелить дозорного, не обнажая руки. Кроме того, в специальной подстежке рукава ждал своего часа нож с тяжелой сбалансированной рукояткой. Таким ножом я шутя пробивал каску с десяти шагов.

Лес закончился, мы вышли на заснеженное поле. Прямо перед нами курились дымки над крышами небольшой деревеньки. От нас ее отделяла полоска замерзшей речушки с переброшенным ветхим мостом. Мой конвоир жестом указал мне на него. Подойдя ближе я вздрогнул: к перилам моста были прибиты тонкие шесты с нанизанными на них человеческими головами. У некоторых голов глаза были открыты, у других они просто отсутствовали; вырвали их во время пытки, или птицы уже успели сделать свое дело, кто знает.

– Боисси? – хмыкнул парень. – И правильно боисси. Если начнешь врать или запираться, быстро окажешься на шесте. Или на дереве. Видал, поди, когда по лесу шарашился?

– Видел, – коротко ответил я.

– Ты вот что, – продолжил парень. – Руки-то подними. А то мне за доброе к тебе отношение разнос учинят.

Я поднял руки. Мы перешли мост и, спустя несколько минут, оказались на улице деревеньки. Конвоир подвел меня к одному из домов, поставил лицом к стене и постучал в дверь

– Пленного привел, – сообщил он в открывшуюся дверь. – По лесу ходил, Куртца требует.

– Щас разбужу командира, – буркнули из сеней. – Будет ему Куртц на всю ивановскую.

Минут через двадцать на крыльцо вышел заспанный человек в полушубке, накинутом на военную форму. Видно было, что он спал не раздеваясь. Окинув меня беглым взглядом, он приказал:

– В избу.

Мы вошли. Меня крепко схватили под руки, обыскали, вытащили оружие, документы, несколько плиток шоколада и положили на стол рядом с дымящейся кружкой чая. Капитан Болдин – его я узнал сразу, как только он вышел на крыльцо, кивком головы отпустил своих людей и жестом пригласил сесть.

– Откуда вы?

Я назвал номер части, имя командира, номер полевой почты. Болдину они были прекрасно известны. Ведь его самого посылали в тыл те же самые люди. Он пристально посмотрел на меня и спросил:

– Узнали?

Отрицать не было смысла.

– Узнал.

– Я доложу о вас Куртцу. Но хочу предупредить – это необычный человек. Он видит всех насквозь. Рекомендую, не играйте с ним в кошки-мышки. Выкладывайте дело, как есть. Это может спасти вашу жизнь.

– А разве она в опасности? – удивился я.

Болдин усмехнулся.

– Вы что, не видели приветственные плакаты? Если Куртц решит, что вы врете, он передаст вас опричникам. И тогда я советую сразу принять яд, если он у вас есть.

Яд у меня был, и Болдин прекрасно об этом знал. Поэтому я решил использовать заранее припасенный козырь.

– Николай Семенович, у меня в шапке зашито очень важное письмо. Позвольте его достать.

– Дайте мне шапку, – сказал он, – я сам достану.

На это я и рассчитывал. Спустя минуту шапка оказалась в руках у Болдина. Он быстро прощупал ее, обнаружил письмо, подрезал подкладку, вытащил, открыл и замер.

Письмо было от жены Болдина. Отчаянное, умоляющее письмо. Не отозваться на него мог только камень. И Болдин отозвался.

– Чего вы хотите? – спросил, подняв на меня глаза, полные слез. – Зачем вас сюда прислали?

– За тем же, что и вас, Николай Семенович.

– Это невозможно. Тут, в глуши белорусских лесов, рождается новая вера. Верующие назовут Куртца Мессией или Антихристом, коммунисты вторым Лениным, но этот человек пришел изменить лицо мира.

– Чем он так вас убедил, Николай Семенович?

– Говорю вам, этот человек расширил мое сознание! – воскликнул он и широко раскинул руки, глядя на меня своими круглыми голубыми глазками. – Я его слуга, его раб, его ученик. Я пойду туда, куда он скажет, сделаю то, что он велит. Зачем, – он взмахнул письмом, – зачем вы мучаете меня этим?

– Николай Семенович, – попробовал я зайти с другого бока, – мне ведь тоже интересен Куртц. И не только по заданию! Столько о нем слышал толков и пересудов, а поговорить с нормальным здравым человеком, знающим его не понаслышке, так и не довелось. Расскажите о нем, Николай Семенович!

Он опустил голову, взял в руки кружку, и несколько минут держал ее словно согревая ладони. Потом отхлебнул и посмотрел на меня. Глаза его стали сухими, а лицо строгим, как видно ему удалось овладеть собой.

– Зачем вам мои слова. Они только бледная копия, по сравнению с оригиналом. Я направлю вас к полковнику.

– Спасибо, я буду рад с ним поговорить.

– С Куртцем не говорят, Куртца слушают. Еще раз рекомендую – не обманывайте. Ничего кроме правды. Куртц не любит, когда его пытаются обмануть.

– Да, вы уже предупреждали меня об этом, и я постараюсь следовать вашему совету. И последний вопрос, Николай Семенович: кто такие опричники.

– Опричники, – Болдин усмехнулся. – Я вам желаю видеть их только на расстоянии. Это цепные псы Куртца, ближайшая охрана. Человек тридцать готовых на все головорезов. Дезертиры, окруженцы, бывшие полицаи. Терять им нечего, будущего без Куртца у них нет. Ни по эту, ни по другую сторону от линии фронта.

Меня отвели в сарай и заперли дверь. За тонкой стенкой поскрипывали шаги часового. Я быстро замерз и принялся ходить взад и вперед, лавируя между вязанками соломы и штабелями поленьев. Спустя час или полтора, часы у меня отобрали, поэтому время я мог определить только примерно, послышалось фырканье лошади, скрип полозьев и громкие голоса. Дверь сарая распахнулась: на пороге стоял здоровенный детина в меховой шапке набекрень. В одной руке он держал «шмайсер», а в другой моток веревки с петлей на конце. Страх сжал мое сердце.

– Этот что-ли? – крикнул детина, оборотясь к часовому.

– Этот.

– Давай, паря, выходи на суд, – сказал он, поворачиваясь ко мне. По его лицу блуждала глумливая улыбка, я вспомнил предупреждение Болдина и пожелал, чтобы его пожелание исполнилось.

Меня вывели из сарая, крепко связали руки за спиной, посадили в сани и повезли. Дорога углублялась в лес все глубже и глубже, и вскоре мы оказались посреди чащи. В санях вместе со мной сидели еще три опричника. Они непрерывно курили, запах махорки смешивался с тяжелым перегаром, хорошо различимым в чистом морозном воздухе. Сопротивляться было бесполезно, мой нож, по-прежнему упрятанный в потайном кармане, оказался недостижим, да и что бы я поделал с одним ножом против четырех хорошо вооруженных и бесшабашных парней.

Сани остановились посреди поляны. Вокруг не было даже намека на жилье, и цель поездки уже не вызывала сомнений. Но я ошибся. Мы вылезли из саней, перешли через поляну и там, в глубокой ложбине, оказалась целая усадьба с большим домом под высокой соломенной крышей, пристройками, двором, огороженным изгородью.

Мы вошли в дом, мне развязали руки и провели в комнату. У окна, глядя прямо на меня, стоял высокий брюнет с крепкими плечами вразлет и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.

На столе горкой лежали мои документы и все отобранные у меня вещи. Даже треугольник письма жены Болдина был там, зажатый между плитками шоколада. В комнате тикали настенные часы, над столом висел портрет Сталина. Для Куртца стояло глубокое кожаное кресло, а перед столом, для посетителей два простых стула.

– Старший лейтенант Быков, – насмешливо произнес Куртц. – Хорошо, что не Иванов. У вас на лице просто написано – Рабинович или Шмуклер. Какая ваша настоящая фамилия?

– Додсон. Старший лейтенант Макс Додсон.

– А отчество.

– Моисеевич.

– Раздевайтесь, Макс Моисеевич. Присаживайтесь к столу, будем чай пить. Вы, наверное, устали с дороги.

Я медлил, не зная, как отреагировать на слова Куртца.

– Послушайте, Макс Моисеевич, – усмехнулся он, – вытаскивайте уже, что там у вас запрятано, нож или пистолет. Убивать меня сейчас нет никакого смысла, мои опричники разорвут вас на части, и задание останется не выполненным. Вам ведь, приказали сначала войти со мной в контакт. Приказали?

Я утвердительно кивнул головой.

– Ваши дивизионные начальники, в великой гордыне своей, почему-то убеждены, что война ведется только на вверенном им участке фронта, и что все решения принимают только они. Им даже в голову не может придти, что существуют глубинные задачи, стратегические цели?

Я достал из потайного карман нож положил его на стол, рядом с документами.

– Петруша, подай самовар! – негромко приказал Куртц.

Ситцевая занавеска, выгораживающая угол комнаты отодвинулась, из-за нее вышел парень с автоматом наперевес, поглядел на меня, потом на Куртца.

– Иди, иди, – сказал тот, усаживаясь в кресло. – Макс Моисеевич разумный, интеллигентный человек, и только что доказал это. Да, завтрак для гостя принеси, его ведь покормить наверняка забыли.

Я сел на стул. Куртц улыбнулся мне, и спросил.

– Вас послали убить меня, Макс Моисеевич?

– Да.

– Бессмысленная жестокость! Кровь нужно проливать со смыслом. Смерть должна внушать страх, воспитывать, оптимизировать ситуацию. Устранение меня деструктивно, а потому нерационально. Все происходит из-за того, что штабные работники не в силах проанализировать ситуацию и понять, как она может развиваться дальше. Из-за этого они послали на смерть капитана Болдина, а теперь вас. Вам не кажется обидным умирать из-за нерасторопности штабистов?

Я пожал плечами:

– Разве нас спрашивают? Дают задание, указывают сроки. Вы ведь тоже военный человек, разве вам не случалось посылать солдат на верную гибель?

Куртц улыбнулся.

– Под Сталинградом мне довелось работать с маршалом Жуковым. Я не раз слышал, как он говорил: русский солдат – это жопа. С какой стороны его поверни, кругом выходит жопа.

А я скажу больше…

Дверь распахнулась. Вошел Петруша, неся на вытянутых руках самовар. Поставив его на стол, он быстро вышел, а, вернувшись, принес котелок с кашей, две кружки и полбуханки хлеба.

– Прошу, Макс Моисеевич, – Куртц указал на котелок. – Шоколад вкусная и полезная еда, но по мне нет ничего лучше каши с мясом. Вы налегайте, а я пока чаю выпью.

Честно говоря, я изрядно проголодался и с большим удовольствием принялся за еду. Куртц налил чаю, сделал несколько глотков и продолжил.

– Так вот, я скажу больше, русский человек по своему характеру – сплошная жопа. В том смысле, что понимает только язык битья, и чем больше этого битья к жопе приложить, тем больше она страшится, уважает и восхищается. За примерами далеко ходить не нужно. Петр Первый залил Россию кровью, на дыбу ее вздернул, хребет на чужой лад своротил, и что? Великим называют, почитают и превозносят! Александр Первый от французов родину спас, пол-Европы прошел, российский флаг в центре Парижа водрузил, а кто о нем помнит? Потому что реформами увлекался, жопу не розгами, а березовым веничком учить пробовал. А внук его, Александр, блаженной памяти, Второй? Отменил крепостное право! В Америке еще рабство было, а этот просвещенный монарх вольную народу дал. И какова благодарность жопы? Взорвали его, вместо благодарности.

– Такие рассуждения звучат несколько странно в устах человека с нерусской фамилией, – осторожно заметил я.

– Отлично! – Куртц усмехнулся. – Это уже похоже на возражение. Я, признаться, успел позабыть в этой глуши, что такое спор. Однако ваш аргумент несостоятелен; Россия всегда жила чужим умом, вернее, доверяла иностранным специалистам больше, чем себе самой. Сначала призвали варягов, управлять телом, затем греков, править душой. Петр положил Россию под голландцев, Анна и Елизавета под немцев. Знать российская – языка своего стеснялась, говорила только по-французски, на родном языке стыдно было. И новая Россия по тому же пути пошла – навезли инспецов, чтобы уму-разуму обучили. Я уж не говорю про коммунистическое учение, нашу новую веру, и она привозная, нерусских корней.

Что же до моей фамилии, то вы, Макс Моисеевич, не обращайте на нее внимание. Это псевдоним, партийная кличка. Настоящее мое имя куда благозвучнее для русского слуха. А это я выбрал по имени любимого персонажа. Как у вас обстоят дела с иностранной литературой, вы вообще читать любите?

– Не очень, – честно признался я.

– Оно и видно. Ну, да ничего, в нынешних условиях умение стрелять и бросать нож более полезно, чем знакомство с зарубежной классикой.

Я закончил кашу и отставил котелок в сторону. Куртц тут же пододвинул мне кружку, отломил полплитки шоколада.

– Ешьте, ешьте, Макс Моисеевич.

Он отпил еще несколько глотков, достал из кармана пачку «Казбека», закурил, вкусно затянувшись дымом.

– Нынешней государь, Иосиф Первый, не русский по крови, поэтому понимает, как с жопой обращаться, и как храбрость, и отвагу в сердце славянское влить можно. Вот он-то Россию и спасет. Спасет и выведет, помяните мое слово. Его долго еще почитать будут, почитать, любить и славословить.

Ну, да ладно, вернемся к нашим баранам. Вот вы, офицер Красной Армии, посланы со спецзаданием в тыл врага. Но враг оказался хитрее, чем предполагали в штабе. Перед вами два выхода: умереть с честью, то есть, храня верность недалекому штабисту, или служить мне. Звучит менее благородно, чем красивая смерть, но зато не так больно и открывает разные перспективы. Главное это жить. А там видно будет. Не так ли, Макс Моисеевич?

Я молчал, не зная, что ответить. Рассуждения Куртца были занимательны и несколько неожиданны, но нарушить воинский долг, за минуту сменить кожу я не мог. Молчание длилось несколько минут. Нарушил его Куртц.

– Вы мне нравитесь, Макс Моисеевич. Выбор не прост, совсем не прост и ваши колебания свидетельствуют, что понятие долга и чести вам не чужды. Хорошо, я облегчу задачу. Вы не переходите ко мне на службу, вы остаетесь моим пленным и даете слово, что не будете пытаться вредить мне. Я поселю вас при штабе, в доме, где мы сейчас находимся, и изредка буду поручать мелкие задания. У вас будет достаточно времени посмотреть, взвесить и принять решение. Согласны?

– Согласен, – сказал я.

Выбора, на самом деле у меня не было. За необъяснимой милостью Куртца, несомненно, скрывался некий, пока недоступный моему пониманию, замысел. Потому я согласился и перешел на привилегированное положение личного пленника командира.

Поселили меня в небольшой комнатке при штабе и дел действительно никаких не поручали. Иногда лишь Куртц приносил мне неисправные пистолеты, револьверы и другое стрелковое оружие с просьбой наладить и починить по мере возможности. Я неплохо разбирался в этих вещах, но попросил небольшие тисочки, напильники, сверла и прочий слесарный инструмент. Через несколько дней мне доставили все необходимое для ремонтных работ, и я принялся за дело. Смазывал, налаживал, чинил, а что невозможно было исправить, разбирал на части и хранил для будущих починок.

За три месяца, которые я провел у Куртца, комнатка превратилась в небольшую мастерскую. Куртц, похоже, был очень доволен моей деятельностью. Иногда он заходил ко мне, курил, высказывался по разным предметам, изрекая глубокомысленные фразы типа: тьма пришла с запада, и тьма стоит на востоке, а мы посередине, в сердце тьмы, и разогнать ее может только луч солнца, если сумеет пробиться сквозь лунное сияние.

Я никогда с ним не спорил, и не задавал вопросов: выслушивал его монологи с величайшим почтением, и только головой кивал, мол, все понимаю и согласен.

Кроме одного случая, о котором я расскажу позже, в его поведении и образе жизни не было ничего вызывающего удивление. Слухи о колдовских чарах Куртца оказались сущей ерундой, просто он был жестоким и умным, умел запугать и, играя на суевериях, держал в подчинении целый район.

Один раз он попросил меня попрактиковать его опричников в метании ножа. Собрали человек десять, привели в сарай, раздали ножи. А душа моя к этому делу совсем не лежала, одно дело пистолеты поправлять, да ружья налаживать, и совсем другое своими руками этих бандитов убийству обучать.

Стал я им рассказывать да объяснять, но главное, секрета мастерства, не показывал. Нож должен быть сбалансирован определенным образом так, чтобы в полете сам собой разворачивался острием вперед. Штука эта нехитрая, нужно определенным образом утяжелить ручку плюс еще несколько маленьких секретов. Ничего этого я говорить не стал, а обучал их метанию самых обыкновенных ножей. Рука у меня была натренированная, поэтому даже самый простецкий нож я ухитрялся всаживать в доску почти до рукоятки, а вот у опричников ничего не получалось. Покидали мы ножи дня два, а потом я говорю Куртцу: ничего из тех ребят не выйдет, неумелые мол, нерасторопные. В разведку, поясняю, одного из нескольких сотен выбирали, а тут собрали, кого ни попадя.

Он посмотрел на меня с подозрением, но ничего не сказал и велел вернуться в мою комнатку. Но занятия с опричниками на этом прекратились, и больше он меня ни о чем таком не просил.

Честно говоря, было там пару ухватистых парней, которых я бы за недельку другую мог многому обучить, но душа, как я тебе говорил, к тому не лежала.

Макс Михайлович поднялся со скамейки.

– Пойду в справочную, узнаю, как там дела с нашим поездом.

Миша, как зачарованный глядел ему вслед. Такого эпизода он еще не слышал. Медлительность отца, его размеренная, неспешная манера говорить и действовать, предстали перед ним в совсем ином свете: теперь они свидетельствовали о скрытой силе, о пружине, сжатой в тугой клубок и сдерживаемой одним только усилием воли.

Макс Михайлович вернулся, и со вздохом уселся возле сына:

– Не наверстывает, такое же опоздание. Осталось полтора часа. Может, все-таки поспишь?

– Нет-нет, – Миша замотал головой. – Рассказывай дальше, очень интересно.

– Ну вот, был среди них один ловкий парнишка, по фамилии Бурмин. Его все называли Бурмилой, наверное, потому, что в борьбе он, не смотря на средний рост и ничем не примечательную внешность, вел себя как медведь. Хватал противника, отрывал от земли и отбрасывал далеко в сторону. Вот этот самый Бурмила с ножом обращался довольно приемисто, задатки у него были хорошие, но не нравились мне его глаза, плутоватые и бегающие. И самогонку он крепко любил, впрочем, ее все там любили, дел-то никаких у опричников и не было. Выйдут иногда на рейд, или в деревню за пределами зоны пройдутся, а остальное время пьянствуют да спят.

Бурмила ко мне всяко подкатывался, научи, да научи ножом владеть, даже после того, как Куртц наши занятия прекратил, заглядывал в комнатку, сало приносил, самогонку, приглашал выпить. Я отказывался; не люблю опьянение, дурно, тяжело дышать, давит.… А уж про похмелье и говорить нечего, пили ведь там наигрубейший самогон, от одного запаха которого меня на рвоту тянуло.

Парень он был смышленый, сообразил, что простым ножом работать неудобно, и притащил мне свой, стал выпытывать, как его правильно уравновесить. Я опять отделался самыми общими пояснениями, сказал, что этим занимаются специальные мастера, которые не разглашают своих секретов. Но Бурмила не успокоился и врезал в ручку два свинцовых кольца. Нож стал ходить лучше, но, несмотря на усовершенствование, ему было еще далеко до настоящего боевого оружия.

Бурмила понимал, что я не все рассказываю, и продолжал нудить, расспрашивать. Пришлось дать ему отворот в достаточно категоричной форме и он, как потом выяснилось, затаил обиду и носил ее в себе, пока не представился удобный случай отомстить. Мне то он сделать ничего не мог, я бы его голыми руками задавил, точно собачонку, и Бурмила отыгрался на Конраде, которого считал моим приятелем.

Конрадом звали ординарца Куртца, его парикмахера, повара, денщика. Все, что относилось к личной, бытовой жизни полковника, лежало на плечах Конрада. Он был польским коммунистом из Варшавы; когда немцы вошли в столицу, Конрад бежал к русским, перешел границу и немного помаялся в Гродно, пока случайно не встретил на улице комиссара расквартированной в Гродно дивизии, с которым встречался в тридцатые годы на конгрессе Коминтерна. Тогда комиссар занимал высокий пост в партийном аппарате, но во время чисток потерял все и теперь рад был даже такой скромной должности. Человеком он оказался порядочным, не стал притворяться, будто не узнает Конрада, а поручился за него перед соответствующими инстанциями. Благодаря этому поручительству Конрада приняли парикмахером в Дом офицеров, где он и проработал до июня сорок первого года.

Вместе со штабной колонной Конрад бежал из горящего под немецкими бомбами Гродно, но по дороге был ранен, несколько месяцев отлеживался в сеновале на отдаленном хуторе, а потом, чтобы не подвергать опасности приютивших его крестьян, стал пробираться на восток. Шел по ночам, на одном из переходов столкнулся с группой окруженцев и вместе с ней провел первую зиму в лесу. Группа потихоньку превратилась в партизанский отряд, который со временем влился в зону Куртца. Узнав, что в отряде есть варшавский парикмахер, Куртц приблизил его к себе, и превратил в ординарца.

В цирюльном деле Конрад знал толк: его бритва никогда не царапала, а компрессы и примочки поддерживали кожу полковника мягкой и эластичной. Куртц вообще отличался чрезвычайной педантичностью в одежде: гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Куртц сутками не вылезал из саней, объезжая посты и дозоры, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.

Статью Конрад удивительно походил на Бурмилу: оба невысокого роста блондины с походкой чуть в раскорячку, словно у матросов. Иногда, когда он входил ко мне в комнату, и я не успевал сразу разглядеть лицо за поднятым воротником полушубка и низко надвинутой шапкой, то не мог сообразить, что за гость ко мне пожаловал. Это сходство сыграло в судьбе Конрада роковую роль.

Он был милым, добродушным человеком, коммунистическое прошлое теперь представлялось ему чем-то странным и чужим. О варшавской жизни он вспоминал с грустью и сожалением:

– И чего мне не хватало? – говаривал он, присаживаясь возле меня на лавку и сворачивая толстенную папиросу. – Как красиво мы жили, сколько было магазинов, полных всякой еды, по вечерам в парках играли оркестры, красивые паненки ходили по улицам.

Из Любанских лесов жизнь выглядела несколько по иному, чем из районов варшавской бедноты. Конрад вырос на границе еврейского квартала, в детстве играл и дрался с еврейскими мальчишками и неплохо знал идиш. Мы иногда разговаривали на этом языке, он посмеивался над моим произношением, а я был рад возможности вспомнить своих родителей и детство, которое из Любанских лесов тоже представлялось лучезарным и беззаботным.

Я расспрашивал Конрада о Куртце, но кроме бытовых привычек он почти ничего не мог добавить к тому, что я и так успел разузнать. Кроме, пожалуй, одной детали.

Раз в две недели Куртц приказывал запрягать сани, сажал Конрада на облучок и ехал к заброшенной мельнице. Такая поездка, без охраны, представляла собой ощутимую опасность. Не только со стороны немцев; мельница располагалась за пределами зоны, но и со стороны некоторых селян, обиженных Куртцем. Таких было немало, и они запросто могли воспользоваться удобным случаем и отомстить за нанесенные им обиды. Оружия в деревнях было более, чем достаточно, и в ход его пускали без малейшего замешательства.

Так вот, Куртц добирался до старой водяной мельницы на речке Пинчин, оставлял Конрада в санях, брал с собой баклагу с молоком, и что-то искал за водяным колесом. Потом возвращался, с пустой баклагой, приказывал гнать в штаб, уходил к себе в комнату и долго сидел там один, не разрешая никому переступать порога.

Однажды он то ли замешкался, то ли утратил бдительность и Конрад заметил в его руках конверт, похожий на те, в которых перед войной отправляли бандероли. Спрашивать, разумеется, он ничего не стал, но при первом удобном случае наведался к мельнице и поискал в том же месте, где искал Куртц. После недолгих розысков он обнаружил ящик, похожий на почтовый. В нем лежал конверт с надписью: полковнику Куртцу. Перед ящиком стояло пустое корытце со следами замерзшего молока.

Кто отправил эту бандероль и, самое главное, как она попала в ящик, Конрад не знал, а выяснять дальше боялся. Поделившись со мной, он быстро пожалел о том, что проговорился, и взял с меня слово никому и никогда не рассказывать о ящике. Слово я, конечно, дал, но интересоваться продолжил. Увы, кроме этого обрывка информации мне не удалось ничего разузнать, скажу больше, ни в штабе, куда я впоследствии сдал отчет, ни после войны, никто и никогда не слышал о существовании такого рода почтовых сообщений. Теперь мне кажется, что Конрад что-то напутал, но тогда я был убежден в правдивости его слов.

Дружба наша продолжалось недолго, и закончилась трагически. А дело было вот как.

При штабе служило немало женщин, полагаю около пятнадцати или двадцати. Жили они отдельно, кроме двух или трех семейных пар, и всякие шуры-муры были строжайше запрещены. Куртц полагал, и, наверное, вполне справедливо, что дух соперничества, неизбежный при такой значительной разнице между количеством одиноких мужчин и свободных женщин, может привести к ссорам и стычкам. Учитывая буйный характер опричников и разнообразное оружие, бывшее всегда у них под руками, стычки эти вполне могли закончиться перестрелкой и убийствами. Поэтому каждого, кто рисковал приблизиться к женщине и завести с ней разговор не на служебную тему, ждало суровое наказание. Наказания же там были такие, что самые горячие головы моментально остывали.

Радисткой при Куртце служила Любовь Онисимова, ладная девушка из местных. Радиопередатчиков у Куртца было два, он добыл их на складе, оставленном еще при отступлении летом сорок первого года. Тогда планировали развернуть в тылу врага партизанское движение, но всех, знавших месторасположение склада, то ли убили в самом начале оккупации, то ли они сами бежали, куда глаза глядят. Склад так и простоял в глубине лесов, пока его не обнаружил Куртц.

Что он делал с этими радиостанциями, с кем связывался, от кого получал инструкции, я так и не узнал. Но к Любе хотелось подобрать ключик, ведь по плану я должен был передать в каждом из вариантов развития событий определенную цифру на заранее условленной частоте. Пока я присматривался, как это сделать, дела начали приобретать неожиданный поворот.

Конраду было тогда лет за двадцать пять, а Любе Онисимовой шел девятнадцатый год. Они, разумеется, были знакомы, и у них образовалось то, что в таковые годы случается. Однако говорить о своей любви получалось лишь намеками, потому как я уже говорил, шуры-муры Куртц запретил строго-настрого. Но юность заставляет забывать о запретах, а наказания начинают казаться нереальными. Однажды вечером Конрад ввалился ко мне в каморку и сразу перешел на идиш.

– Вот, что я тебе скажу, дорогой мой, – начал он, освобождаясь от тулупа, – нет моих сил терпеть более. И Люба тоже истомилась. Решились мы вот какую вещь сделать: подговорил я председателя одного из сельсоветов в нашей зоне, что приедем мы к нему поздним вечером, и он зарегистрирует наш брак, согласно советскому закону. А потом явимся к полковнику, объясним все, как есть и доверимся его милости. Он ко мне хорошо относится, даст Бог не обидит.

– А что за спешка? – спрашиваю, – сначала доверьтесь его милости, а потом женитесь. Так, по крайней мере, у него не будет повода вас наказывать.

– Невозможно, – отвечает Конрад, а сам весь дрожит, – на завтра Люба в баньку звана.

Да, я забыл рассказать, что шуры-муры были строжайше заказаны только для опричников, на себя самого Куртц это запрещение не распространял. Несколько раз в месяц одну из женщин приглашали в командирскую баньку, а оттуда Конрад препровождал ее в спальню полковника.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7