— Что вы, что вы, судья! Никогда в жизни.
Сигнал тревоги продолжает звенеть. Посетители-новички, никогда прежде не вступавшие в стены цитадели, люди с печальными лицами озираются вокруг, разинув рот и вытаращив глаза, и видят лысого белого старика в сером костюме и белой рубашке с галстуком и другого белого, молодого, с только еще намечающейся лысиной и тоже в сером костюме и белой рубашке с галстуком, они стоят вдвоем и разговаривают, смеются, треплются, травят баланду, а раз так, раз эти двое белых, бесспорно, из начальства стоят и им хоть бы что, значит, ничего страшного?
А Крамера под трезвон тревоги начала опять разбирать тоска. И он, не сходя с места, принял решение сделать что-нибудь, сделать во что бы то ни стало, любой ценой, совершить какой-нибудь необыкновенный, дерзкий, из ряда вон поступок. Вырваться. Выкарабкаться из грязи. Устроить что-нибудь этакое, чтобы небу было жарко! Схватить Жизнь под уздцы…
Ему представилась девушка, у которой коричневая губная помада, представилась так отчетливо, словно стояла тут же, рядом с ним, в этом скорбном, сумрачном здании.
3
С высоты пятидесятого этажа
Шерман Мак-Кой вышел из своего кооперативного дома, держа за руку дочурку Кэмпбелл. В туманные дни, как сегодня, воздух на Парк авеню кажется особенным, жемчужным. Но стоит только выйти из-под тента, протянутого поперек тротуара, и… какой золотистый блеск! Вдоль осевой линии высажены сотни и сотни желтых тюльпанов, хоть коси косой. Недаром владельцы квартир вроде Шермана платят взносы в Ассоциацию жителей Парк авеню, а Ассоциация платит тысячи долларов компании «Уилтширские загородные сады», принадлежащей трем корейцам с Лонг-Айленда. В золотом сиянии тюльпанов есть что-то словно бы неземное. И правильно, так оно и должно быть. Когда Шерман шагает с дочкой к остановке школьного автобуса, он ощущает себя избранником богов. Упоительное чувство. И не так уж дорого за него платишь. Автобус останавливается тут же, через улицу. Поэтому, как ни медленно приходится тащиться с маленьким ребенком, досада не успевает испортить Шерману удовольствие от этого ежеутреннего живительного глотка отцовства.
Кэмпбелл учится в первом классе в школе «Талья-ферро» — что на самом деле, как знают все, tout le monde, произносится: «Толливер». Каждое утро школа отправляет свой автобус, со своим шофером и со специальной женщиной, чтобы приглядывать за детьми, по маршруту вдоль Парк авеню, потому что почти все ее ученицы живут самое далекое в нескольких минутах ходьбы от этой фешенебельной магистрали.
Для Шермана семенящая с ним рядом Кэмпбелл — ну просто небесное видение! Небесное видение, каждое утро — иное. Какие у нее волосы, густые, мягкие, волнистые, как у матери, только светлее и золотистее! Какое личико — маленькое совершенство! Даже нескладные подростковые годы ничего не смогут в ней испортить. Это очевидно. В темно-красном жакетике, в белой блузке с круглым воротничком, за спиной — крохотный нейлоновый рюкзачок, на ногах — белые гольфы. Настоящий ангел. Шерман не может смотреть на нее без волнения, даже удивительно.
В подъезде этим утром дежурит старый швейцар-ирландец по имени Тони. Он открыл перед ними двери да еще вышел под навес и посмотрел им вслед. Приятно, очень даже приятно! Шерман любит показаться людям в отцовской роли. Он сейчас серьезный, солидный гражданин, представитель и Парк авеню, и Уолл-стрит. Одет в серо-стальной шерстяной английский костюм, сшитый на заказ за 1800 долларов, пиджак однобортный, на двух пуговицах, лацканы обычные, с неглубокими разрезами. На Уолл-стрит двубортные пиджаки и слишком заостренные лацканы считаются немного слишком франтовскими, несолидными. Густые светло-рыжие волосы Шермана зачесаны со лба назад. Он идет расправив плечи и гордо задрав свой крупный нос и замечательный подбородок.
— Дай-ка, малышка, я застегну тебе жакет. А то холодновато.
— О нет, Хосе, — отвечает Кэмпбелл.
— Нет, правда, моя хорошая, ты же простудишься.
— Нет, Сехо, нет! — она отдернула плечико. «Сехо» — это «Хосе» с переставленными слогами. — Несет!
Шерман вздохнул и отказался от дальнейших попыток защитить дочь от разгула стихий. Идут дальше.
— Папа!
— Да, моя маленькая?
— Папа, а что, если Бога нет?
Шерман потрясен, ошарашен. Кэмпбелл смотрит на него снизу с самым обыкновенным выражением, словно она всего лишь спросила, как называются эти желтые цветочки.
— Кто сказал, что Бога нет?
— А если правда нет?
— Откуда ты взяла? Тебе кто-то сказал, что Бога нет?
Какая же это вредоносная смутьянка в первом классе отравляет детские души? Он-то, родной отец, думал, что его Кэмпбелл все еще верит в Санта-Клауса, а она вон уже подвергает сомнению бытие Божие. Но с другой стороны… какой глубокий вопрос задает шестилетний ребенок! А что, разве нет? В таком возрасте — и уже задумывается на такие темы…
— Нет, ну а если правда нет?
Сердится, что, вместо ответа, он спрашивает, откуда у нее такая мысль.
— Но Бог есть, малышка. Поэтому я и не могу ответить, что, если Его нет?
Шерман, как правило, старается не лгать дочке. Но сейчас он решил, что так все-таки будет лучше. Раньше он вообще надеялся, что ему не понадобится разговаривать с ней на религиозные темы. Ее уже начали водить в воскресную школу при англиканской церкви Святого Иакова на углу Семьдесят первой улицы и Мэдисон-сквер. Так решаются в семьях вопросы религии, проверенный способ. Записываешь детей в воскресную школу при Святом Иакове и больше на эти темы стараешься не говорить и не думать.
— А-а, — протянула Кэмпбелл. И устремила взгляд вдаль.
Шерман чувствовал себя виноватым. Девочка завела серьезный разговор, а он от него уклонился. Шестилетний ребенок, и вот, оказывается, думает над величайшей загадкой жизни.
— Папа.
— Да, дорогая? — Он замер.
— Ты помнишь велосипед миссис Уинстон?
Велосипед миссис Уинстон? Но тут он вспомнил. Два года назад у Кэмпбелл в малышовом классе была учительница по имени миссис Уинстон, которая, не страшась уличного движения, приезжала по утрам в школу на велосипеде. Детям это ужасно нравилось. Но с тех пор он ни разу не слышал, чтобы Кэмпбелл о ней говорила.
— Да, помню, — и снова замолчал, выжидая.
— У Маккензи в точности такой же.
Маккензи? Ах да. Маккензи Рид учится с Кэмпбелл в одном классе.
— Вот как?
— Да. Только поменьше.
Шерман ждет нового логического скачка… Но больше ничего не последовало. Вот так. Бог жив! Бог умер! Велосипед миссис Уинстон. О нет, Хосе! Нет, Сехо! Все — из одного игрушечного ящика. Шерман сначала испытал облегчение, но потом ему стало обидно. Он-то уже решил, что раз его дочь в шесть лет задумалась о бытии божием, значит, у нес выдающиеся умственные способности. Впервые за последние десять лет кому-то в Верхнем Ист-Сайде захотелось для дочери умственных способностей.
На той стороне Парк-авеню у остановки школьного автобуса уже толпились несколько девочек в темно-красных жакетиках, сопровождаемые нянями или родителями. Завидев их, Кэмпбелл попыталась вырвать у Шермана руку. Уже достигла такого возраста. Но Шерман не отпустил. Крепко держа дочь за руку, он повел ее дальше через улицу. Он — ее хранитель и защитник. Он смерил взглядом такси, которое, вереща тормозами, остановилось перед светофором. Если бы понадобилось для спасения дочери, он бы не раздумывая ринулся навстречу едущему автомобилю. Шерман шагал через улицу и представлял себе, какую живописную картину они собой являют: Кэмпбелл, истинный ангел в форме ученицы частной школы, и он — благородный профиль, йейльский подбородок, широкие плечи, английский костюм за 1800 долларов; отец этого ангела, преуспевающий человек. Как на них, должно быть, завистливо смотрят прохожие, и водители проезжающих машин, и вообще все.
Едва только они ступили на тротуар, Кэмпбелл вырвалась. Родители, приводящие девочек к Толливеровскому автобусу, — народ жизнерадостный. Всегда в превосходном настроении. Шерман принялся здороваться: Эдит Томпкинс, Джон Чэннинг, мать Маккензи Рид, няня Керби Коулмен, Леонард Шорске, миссис Люгер. Дойдя до миссис Люгер — как ее по имени, он не знает, — Шерман задержал взгляд. Худощавая, бледная блондинка, как всегда — никакой косметики. Видно, выскочила с дочкой к автобусу в последнюю минуту, прямо как была, в синей мужской рубахе с распахнутым воротом, в поношенных джинсах… и в балетных туфельках. А джинсы — в обтяжечку. И потрясающая фигура, Шерман до сих пор не замечал. Действительно потрясающая. И весь вид такой… бледная со сна, хрупкая. Что вам сейчас необходимо, миссис Люгер, — это чашечка крепкого кофе, я как раз иду в кофейню на Лексингтон-сквер, присоединяйтесь? Ну зачем же, мистер Мак-Кой, подымемся лучше ко мне. У меня и кофе уже готов… Он не отводит от нее глаз на целых две секунды дольше, чем допускают приличия, и… тут подкатил автобус, внушительный экипаж с добрый «грейхаунд» величиной, и девочки бросились к подножкам.
Шерман повернулся было уходить, потом еще раз оглянулся на миссис Люгер. Но она на него не смотрела. Она уже удалялась в направлении своего кооперативного дома. Задний шов ее тесных джинсов чуть ли не разрезал ее пополам, а справа и слева на выпуклых ягодицах — белесые проплешины, как две фары. Ну и задик у нее, фантастика! А Шерман-то всегда называл про себя этих женщин «мамашами»! Кто знает, какой огонь затаился в этих «мамашах»?
Он зашагал по тротуару к стоянке такси на углу Первой авеню и Семьдесят девятой улицы. На душе у него легко и весело. Почему, собственно, — он бы затруднился сказать. Открыл для себя очаровательную миссис Люгер? Да, и это… Но он вообще всегда уходит с остановки школьного автобуса в приподнятом настроении. Лучшая школа, лучшие девочки, лучшие семейства, лучший район города, ставшего на исходе XX века столицей всего Западного мира. Но главное даже не это, а оставшаяся в ладони память о теплой детской ручонке. Вот почему ему так хорошо. Это доверчивое, во всем от него зависимое прикосновение было — сама жизнь!
Но вскоре настроение у Шермана стало портиться. Он шагал довольно быстро, на ходу оглядывая каменные фасады старых особняков. В это пасмурное утро они выглядят обшарпанными, унылыми. Перед подъездами на краю тротуара выставлены полиэтиленовые мешки с мусором — коричневые, цвета собачьего кала, или зеленые, тоже навозного оттенка. Они блестят, словно покрытые слизью. Как могут люди жить в таких условиях? В двух кварталах отсюда — квартира Марии… И Ролстон Торп тоже обитает где-то поблизости. Шерман и Роли вместе учились в Бакли-скул, и в колледже Святого Павла, и в Йейле. И теперь вместе работают в «Пирс-и-Пирсе». Роли после развода съехал из шестнадцатикомнатной кооперативной квартиры на Пятой авеню и поселился в двух верхних этажах бывшего особняка где-то в этих кварталах. Ужасно. Шерман и сам вчера умудрился сделать большой шаг к разводу. Мало того что Джуди его застигла, так сказать, на «измене по телефону», но еще после этого он, жалкая жертва похоти, не повернул назад, а пошел туда, где его просто-напросто раздели и завалили на кровать… Вот именно!.. И появился дома только через сорок пять минут. Что будет с Кэмпбелл, если они с Джуди расстанутся? Он даже представить себе не в состоянии, как бы он стал после этого жить. Еженедельные посещения родной дочери? Как выражаются официально, «по выходным и прочим удобным дням»? Фу, как пошло и неприлично… Душа его дочурки Кэмпбелл начнет черстветь, черстветь и покроется жесткой коростой…
Прошагав полквартала, он уже просто ненавидел себя. Подмывало повернуть назад, возвратиться домой и попросить прощения, дать клятву больше никогда в жизни!. Подмывало. Но он знал, что не повернет. Это означало бы опоздать на работу, на что в «Пирс-и-Пирсе» смотрят косо. Вслух ничего такого не говорится, но подразумевается, что ты должен быть на месте с утра пораньше и не теряя времени начинать делать деньги… Покорять Вселенную. Выброс адреналина! «Жискар»! Шерман подготовил к заключению величайшую сделку своей жизни — французский золотой заем «Жискар»… И снова заныло сердце. Эту ночь Джуди спала на кушетке в гардеробной при супружеской спальне. Когда он встал, она еще не проснулась — или делала вид, что спит. И слава богу. Новый раунд объяснений, прямо с утра, да при том еще, что могут услышать Кэмпбелл и Бонита, — нет, это его совсем не прельщало. Бонита относилась к той категории слуг-латиноамериканцев, которые держатся вполне приветливо, однако подчеркнуто соблюдают дистанцию. Выказывать при ней раздражение или обиду — бестактно. Неудивительно, что в прежние времена браки были прочнее. У родителей Шермана и их знакомых всегда было много слуг, они работали с утра допоздна и жили в доме. Так что кто не хотел ссориться при слугах, практически не имел возможности ссориться вообще.
И поэтому, в лучших традициях Мак-Коев, в полном соответствии с тем, как бы поступил на его месте отец — хотя отца совершенно невозможно представить себе в такой передряге, — Шерман и виду не показал, что что-то не так. Позавтракал в кухне вместе с Кэмпбелл, потом Бонита собирала девочку в школу, то и дело озираясь на портативный телевизор. Передавались последние известия про сорванный митинг в Гарлеме. Конечно, событие, но Шерман не придал ему значения. Мало ли что там где-то… Такие вещи у них случаются, у этих людей… Он был занят тем, чтобы набраться бодрости и обаяния, а то как бы Кэмпбелл и Бонита не почувствовали нездоровую атмосферу в доме.
Шерман уже дошел до Лексингтон авеню и, как всегда, заглянул в кондитерский магазинчик за углом купить номер «Нью-Йорк таймс». Завернул за угол — навстречу идет рослая деваха, по плечам разметаны густые светлые волосы, через плечо на ремне — большая сумка. Шагает быстро, видно, торопится на метро на Семьдесят седьмой улице. Длинная вязаная кофта нараспашку, снизу поддет тонкий свитерок с воротом под горлышко и с какой-то эмблемой на левой груди. И белые брюки небывалого фасона — оторви и брось: штанины широкие, мотаются мешком вокруг ног, но в шагу все обтянуто — ну, потрясающе! Просто с ума сойти. Даже раздвоенная складочка образовалась. У Шермана слегка полезли глаза на лоб. Он посмотрел ей в лицо. Она встретила его взгляд, глаза в глаза, и улыбнулась. Не замедлила шаг, не бросила зазывный взор, а просто улыбнулась с самоуверенным оптимизмом, как бы говоря: «Привет! Мы с тобой — пара красивых животных, верно?» Так откровенно! Так беззастенчиво! Так радостно-нескромно!
Выходя с газетой из кондитерской, Шерман скользнул взглядом по журнальной стойке у двери. Ударила в нос ярко-розовая нагота… женщины… мужчины… женщины с женщинами… мужчины с мужчинами… голые груди голые ягодицы… все подробности… буйный карнавал порнографии, пиршество плоти, оргия, скотство. На одной обложке изображена совсем голая женщина, на ней только туфли на высоких каблуках и на лобке — пестрая тряпочка, набедренная повязка. Но только это вовсе не повязка, а живая змея… Каким-то образом держится там и смотрит на Шермана… Женщина тоже смотрит на Шермана… И улыбается самой солнечной, самой приветливой улыбкой… Такие же девушки подают присыпанные шоколадом шарики мороженого в детских кафе «Баскин Роббинс».
Шерман пошел дальше по направлению к Первой авеню, взбудораженный, охваченный волнением. Это пропитало воздух! Это катит на тебя гигантской волной! Это — всюду! Настигает!.. Секс!.. Только руку протяни… Движется по улицам и ничуть не стыдится… Расплескан по киоскам и магазинным стойкам. Если ты хоть мало-мальски живой молодой мужчина, тебе и думать нечего противостоять этому напору… Формально говоря, он изменил жене. Ну да, верно… Но о каком единобрачии может идти речь, когда по всему миру катится мощная волна, настоящее цунами умопомрачительного вожделения? Да господи! Не может Властитель Вселенной быть святым. Так устроен мир. Бесполезно уклоняться от дождевых капель, когда ты под дождем. Тем более когда такой ливень! Шерман просто попался или почти попался, вот и все. Это совершенно ничего не значит. Это не нравственно и не безнравственно. Все равно как вымокнуть под дождем. Подходя к стоянке такси на углу Первой и Семьдесят девятой, он уже почти уладил это дело с самим собой.
На углу Семьдесят девятой улицы и Первой авеню каждое утро выстраиваются такси, чтобы доставлять молодых Властителей Вселенной на Уолл-стрит. По правилам, всякий шофер такси обязан везти вас, куда бы вы ни пожелали, но на этой стоянке берут только тех пассажиров, которые едут в центр, на Уолл-стрит или куда-нибудь там по соседству. Отъезжают на два квартала к востоку и дальше катят на юг вдоль Ист-Ривер по шоссе, которое называется ФДР — шоссе Франклина Делано Рузвельта.
Поездка обходится в десять долларов ежеутренне, но что такое десять долларов для Властителя Вселенной? Отец Шермана всю жизнь ездил на Уолл-стрит подземкой, даже когда стал исполнительным директором фирмы «Даннинг-Спонджет и Лич». Он и теперь, в семьдесят один год, отправляясь в «Даннинг-Спонджет» только для того, чтобы часок-другой подышать одним воздухом со старыми приятелями-юристами, пользуется исключительно подземкой. Принципиально. Чем обшарпаннее становилось нью-йоркское метро, чем гуще разрисовывали «эти люди» стенки вагонов, чем больше золотых цепочек они срывали с девичьих шей, чем чаще грабили стариков и сталкивали женщин под колеса, тем решительнее держался Джон Кэмпбелл Мак-Кой: он не допустит, чтобы «эти люди» помешали ему пользоваться тем видом городского транспорта, каким он сочтет нужным.
Но у них, у людей новой формации, у молодых хозяев поколения Шермана, таких принципов нет. Изоляция — вот их жизненное правило. Этот термин использовал Роли Торп. «Хочешь жить в Нью-Йорке, — как-то сказал он Шерману, — позаботься об изоляции», то есть отгородись от «этих людей». Откровенное высокомерие, заключенное в этой мысли, было, на взгляд Шермана, вполне в духе времени. Действительно, если можно пронестись мимо на такси по шоссе ФДР, тогда зачем вообще ввязываться в уличные бои?
Водитель на этот раз попался… турок, что ли? Или армянин? Шерман попытался разобрать фамилию в рамке на приборной доске. Бог его знает. Когда выехали на шоссе, Шерман откинулся на спинку и развернул «Таймс». На первой полосе фотография: какие-то люди толпятся на эстраде, а возле трибуны стоит мэр и недоуменно смотрит на них. Ну да, тот самый сорванный митинг. Взялся было прочесть, что про это пишут, но отвлекся. Сквозь облака проглянуло солнце, слева видны блики на воде. Бедная, загрязненная река, а сейчас вся сверкает. Все-таки сегодня солнечный майский день, разгар весны. Впереди над шоссе уже вздымаются бастионы Нью-Йоркской городской больницы. А вон знак выезда с шоссе на Семьдесят первую улицу Ист-Сайда, здесь всегда сворачивал отец, когда всей семьей возвращались в город из Саутгемптона воскресными вечерами. При взгляде на больницы и на этот дорожный знак Шерман вспомнил, вернее, не вспомнил, а словно бы кожей ощутил былую жизнь на Семьдесят третьей улице в отцовском доме с комнатами в традиционных зеленоватых тонах. В этих серо-зеленых стенах он вырос, бегал по четырем маршам узкой лестницы и был твердо убежден, что здесь, в обиталище могущественного Джона Кэмпбелла Мак-Коя, Льва «Даннинг-Спонджета», они живут по законам высшей элегантности. Только недавно до него дошло, что его родители шли на серьезный риск, когда в 1948 году купили, в сущности, старую развалину в довольно захудалом районе и привели в порядок, высчитывая, можно сказать, каждый грош, а потом от души гордясь, что сумели за сравнительно небольшие деньги создать такой приличный дом. Господи! Да если бы отец узнал, сколько он заплатил за свою кооперативную квартиру и на каких условиях, его бы удар хватил! 2600000 долларов, из них 1800000 в долг… с обязательством ежемесячно выплачивать по 21000 в погашение основного долга и в счет процентов, а через два года, в окончательный расчет, выложить круглую сумму: 1000000. Лев «Даннинг-Спонджета» был бы поражен, более того, уязвлен, так как убедился бы, что все его наставления насчет долга, обязательств, меры и скромности просвистели навылет сквозь голову сына.
Баловался ли когда-нибудь отец на стороне? Не исключено. Он был красивым мужчиной, и подбородок у него имелся. Но Шерман, как ни старался, не мог себе этого представить. А когда показался Бруклинский мост, то уже и стараться перестал. Еще несколько минут, и он на Уолл-стрит.
Инвестиционно-банковская фирма «Пирс-и-Пирс» занимала пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй, пятьдесят третий и пятьдесят четвертый этажи стеклянной башни, выросшей из темной развилки Уолл-стрит. Зал операций с ценными бумагами, где работал Шерман, находился на пятидесятом этаже. Каждое утро, выходя из серебристого лифта, он оказывался в просторном помещении, похожем на вестибюль тех лондонских гостиниц, где специализируются на обслуживании американцев. Рядом с дверью лифта был устроен бутафорский камин, даже с каминной доской из красного дерева с резными гроздьями плодов на концах. Спереди камин был заставлен медной оградкой, или каминной решеткой, как называются такие штуковины в загородных домах на Западе Англии. В соответствующее время года в глубине бутафорского камина пламенел бутафорский огонь, бросая бегучие блики на медные каминные щипцы великанских размеров. А стены были одеты резными панелями красного дерева, такого густо-красного и с такой рельефной резьбой, имитирующей штофные складки, что с первого взгляда прямо кожей чувствовалась их фантастическая цена.
В этих чертах декора сказалось пристрастие главного управляющего фирмой Юджина Лопвитца ко всему английскому. Английские вещи: библиотечные стремянки, полукруглые консоли, шератоновские ножки, чиппендейловские спинки, ножички для сигар, кресла с бахромой, мягкие уилтонские ковры — день ото дня скапливались на пятидесятом этаже в «Пирс-и-Пирсе». Вот только с потолками Юджин Лопвитц, к сожалению, мало что мог сделать. Потолки были совсем невысокие — восемь футов. Дело в том, что пришлось на целый фут поднять полы, чтобы проложить такое количество кабелей и проводов, что хватило бы на электрификацию целой Гватемалы. От проводов питаются компьютеры и телефоны в зале операций с ценными бумагами. И потолки пришлось на фут понизить, чтобы пропустить проводку освещения, трубы кондиционеров и несколько дополнительных миль проволоки. Полы поднялись, потолки опустились, и получился хоть и английский интерьер, но как бы приплюснутый.
Как только проходишь бутафорский камин, слышишь какой-то жуткий гул, словно рев толпы. Он раздается поблизости, за стеной — ошибиться невозможно. И Шерман Мак-Кой, встрепенувшись, устремляется на этот звук. Сегодня — и ежедневно — на него отзываются все струны его души.
Заворачиваешь за угол — и вот он, зал операций с ценными бумагами фирмы «Пирс-и-Пирс». Огромное помещение, футов, наверно, восемьдесят на шестьдесят, но тот же низкий потолок нависает над самой головой. Давит. И еще тут слепящий свет, извивающиеся тени и рев. Свет щедро льется в широкое, во всю южную стену, окно на Нью-Йоркскую гавань, статую Свободы и Стейтен-Айленд, на бруклинский и джерсийский берега. Извивающиеся тени — это руки и торсы молодых мужчин, редко кому за сорок. Скинули пиджаки, возбужденно жестикулируют, ходят с утра уже в поту и все орут, отчего и образуется общий слитный рев — лай своры образованных белых молодых мужчин, взявших след наживы.
— Эй! Возьми трубку, так твою мать! — кричит румяный круглолицый гарвардский выпускник 1976 года кому-то через два ряда столов.
Операционный зал похож на редакцию местных новостей в газете: здесь тоже нет перегородок и не соблюдаются ранги. Все на равных сидят за серыми металлическими столами перед черными экранами розовых компьютеров. По экранам бегут электрические зеленые ряды цифр и букв.
— Я говорю, возьми трубку, твою мать! Непонятно, что ли?
У него под мышками на рубашке — темные полукруги пота, а рабочий день только-только начался.
Йейльский выпускник 1973 года с длинной, как у гуся, шеей, тянущейся из воротничка рубашки, выпучился на экран и орет в телефонную трубку брокеру в Париже:
— Да вы на экран взгляните, вашу мать!.. Господи, Жан-Пьер, это же покупатель заявил пять миллионов! Покупатель! И новые цифры не поступают.
Он прикрывает трубку ладонью и говорит, ни к кому, кроме Маммоны, конкретно не обращаясь:
— Ох уж эти лягушатники долбаные! Чтоб им!
За четыре стола от него стэнфордский выпускник 1979 года сидит, вглядываясь в лист бумаги и зажав плечом телефонную трубку. Правая его нога стоит на переносной подставке, и чистильщик Феликс, чернокожий мужчина лет пятидесяти — или шестидесяти? — наводит бархоткой глянец на его ботинок. В течение всего рабочего дня Феликс со своей подставкой переходит от стола к столу и чистит молодым брокерам ботинки без отвлечения от работы по три доллара за пару включая чаевые. Общения при этом обычно не возникает — они его в упор не видят. Внезапно стэнфордский выпускник 1979 года, не отрывая глаз от листа и не выпуская зажатой плечом трубки, вскакивает на одной ноге и орет:
— А тогда какого хрена все продают двадцатилетний заем?
Даже не снял ногу с подставки! Крепкая мускулатура.
Шерман сел за свой стол, где тоже стоит телефон и компьютер. Ор, брань, жестикуляция, подлый страх и откровенная алчность окружают его со всех сторон. Это — его стихия. Шерман считается специалистом номер один, «лучшим производителем», как здесь говорят, и рев, стоящий на пятидесятом этаже в зале операций с ценными бумагами фирмы «Пирс-и-Пирс», сладостен его слуху.
— Этот долбаный заказ Голдмана спутал, к матери, всю картину!
— ..да вы подойдите, блин, взгляните на таблицу, а уж тогда…
— …предлагаю восемь с половиной.
— Отстаю на две тридцать вторые!
— Вам же кто-то нарочно, на хрен, мозги пудрит! Неужели не понятно?
— Заказ беру и даю шесть пунктов дополнительно.
— Сбивай цену на пятилетний!
— Продаю за пять.
— За десять не согласны?
— Думаешь, они и дальше будут подниматься?
— Сбывают двадцатилетний, как полоумные. Кретины, ни о чем другом слышать не хотят.
— …Сто миллионов сроком до девяностого…
— …минуя биржу…
— Господи Иисусе! Да что же это такое?
— Не верю, к долбаной матери!
— К долбаной матери! — орут выпускники Йейля, Гарварда и Стэнфорда. — К долбаной матери, хрен им в рыло!
Как эти питомцы славнейших университетов, как эти потомки Джефферсона, Эмерсона, Торо, Вильяма Джеймса, Фредерика Джексона Тернера, Вильяма Лайона Фелпса, Сзмюэля Флэгга Бимиса и других трехименных титанов американской мысли, — как эти наследники света и правды <"Свет и правда" (lux et veritas: лат.) — девиз Йейльского университета.> все хлынули на Уолл-стрит продавать ценные бумаги в «Пирс-и-Пирсе»! Какие разговоры теперь ведутся среди университетских студентов! Говорят, что, если через пять лет службы ты не зашибаешь 250000 в год, значит, ты либо тупица, либо лежебока. Всеобщее мнение. А к тридцати годам — 500000, и притом эта цифра слегка отдает посредственностью. К сорока — получи свой миллион, а иначе ты — трус и недотепа… «Загребай сейчас!» — этот девиз сжигает сердца, подобно миокардит!. Уолл-стритовские мальчики, совсем еще юные, с гладкими лицами и несклерозированными артериями, еще способные краснеть, как маков цвет, покупают трехмиллионные квартиры на Пятой и Парк авеню. (А чего ждать?) Покупают тридцатикомнатные виллы в Саутгемптоне с участками в четыре акра — палаццо, возведенные в 20-х годах, от которых в 50-е владельцы, не вынесшие финансового бремени, не чаяли как избавиться; мало того что покупают, но еще и перестраивают и расширяют флигели для слуг. (А что? У нас есть слуги.) Здесь в дни рождения детей устраивают праздники — прокладывают по широким зеленым лужайкам рельсы и пускают карнавальные поезда со специально нанятой карнавальной поездной бригадой (процветающий бизнес).
А откуда берутся эти новые колоссальные деньги? Шерман слышал рассуждения Джина Лопвитца на эту тему. У него выходило, что благодарить тут надо Линдона Джонсона. Чтобы финансировать Вьетнамскую войну, федеральное правительство украдкой предприняло миллиардную эмиссию. Никто, даже сам Джонсон, не успел спохватиться, а уже во всем мире началась инфляция. Сообразили, только когда в один прекрасный день в начале 70-х арабы вдруг взвинтили цены на нефть. Тут же полезли вверх цены на все: золото, серебро, медь, валюту, банковские сертификаты, акции — даже облигации, рынок облигаций десятилетиями оставался больным великаном Уолл-стрит. В таких фирмах, как «Братья Саломон», «Морган Стэнли», «Голдман Сакс» или «Пирс-и-Пирс», объем операций с ценными бумагами всегда вдвойне превосходил биржевые. Но подвижки в ценах были грошовые и, как правило, в сторону понижения. Как говорил Лопвитц, «облигации идут вниз со времен битвы за Мидуэй». Битва за Мидуэй, Шерман посмотрел в энциклопедии, была еще во вторую мировую войну. Поначалу в отделе ценных бумаг «Пирс-и-Пирса» работало всего двадцать душ, двадцать неприметных клерков, которых все называли «цепные бедняги». В этот отдел направлялись самые малообещающие служащие фирмы — от греха подальше.
Шерману было неприятно признаться самому себе, что так обстояло дело и тогда, когда он поступил в «Пирс-и-Пирс». Ну, теперь-то о «ценных беднягах», во всяком случае, речи нет… Какое там! Рынок ценных бумаг пришел в заметное движение, и опытные операторы вроде него, Шермана, стали нарасхват. Вдруг, в одночасье, во всех инвестиционных фирмах Уолл-стрит бывшие «ценные бедняги» начали загребать такие деньги, что даже завели привычку собираться после работы в баре «У Генри» на Ганновер-сквер, чтобы поведать друг другу о своих подвигах, а заодно и укрепиться в вере, что все это — не слепая удача, а достижение их коллективного ума. Операции с ценными бумагами составляли теперь четыре пятых всей деятельности «Пирс-и-Пирса», молодые карьеристы, птенцы Йейля, Гарварда и Стэнфорда, из кожи вон лезли, чтобы попасть в этот отдел, и это их голоса сейчас гремели в операционном зале, отдаваясь от стен, одетых, по воле Юджина Лопнитца, дорогими резными панелями красного дерева.
Властители Вселенной! Слитный гул голосов наполнял сердце Шермана надеждой, уверенностью, чувством причастности и сознанием своей заведомой правоты. Даже… ну да, праведности. А вот Джуди этого не понимает. Совершенно не понимает. Он давно уже заметил, как она скучливо смотрит, когда он пытается ей рассказывать о своей работе.