— Эй, Фил, — зовет Крамер. — Тебя просит к телефону Берни Фицгиббон.
Пока Берни Фицгиббон разговаривает с Эйзенбергом, Крамер, обойдя вокруг секретарского стола, собирает свои записи по делу братьев Терцио. Подумать только! Чтобы несчастная вдова миссис Лэмб, которой посочувствовали даже Мартин с Гольдбергом, и вдруг оказалась такой змеей подколодной! Где бы взять газету? Крамеру не терпится прочесть своими глазами. Он приблизился к столу судебного стенографа, или судебного репортера, как по старинке именуется эта должность, — долговязого ирландца Салливана. Салливан, поднявшись от своей стенографической машинки под судейским помостом, стоит и потягивается. Ему тридцать с небольшим, у него густые прямые волосы, как соломенная кровля, и вообще он красив и прославлен — или ославлен — на весь Гибралтар как большой франт. Вот и сейчас на нем пиджак из великолепного твида, мягкого, высококачественного, с искрой цвета натурального шотландского вереска. Крамер и через миллион лет не сможет себе позволить такую роскошь. К Салливану подходит ветеран судебной палаты Джо Хаймен, который руководит работой судебных репортеров.
— В этой секции дальше идет убийство. С ежедневными отчетами. Ты как насчет убийства?
Салливан отвечает:
— Опять? Побойся бога, Джо. У меня же только что прошло одно убийство. И сразу второе? Это же до вечернего отбоя работка. А я билеты в театр купил. По тридцать пять долларов штука.
— Ну, ладно, ладно. Возьмешь тогда изнасилование. На изнасилование еще никто не назначен.
— Блин. Слушай, Джо, — говорит Салливан. — Изнасилование — это тоже до ночи тут торчать. Почему обязательно я? Вон Шейла Польски сколько месяцев рядом с присяжными не сидела. Возьми да поручи ей.
— У нее спина болит. Она не может сидеть так долго.
— Это у нее-то спина болит? Ей-богу, человеку двадцать восемь лет!.. Просто в любимчиках ходит, вот и вся болезнь.
— Все равно…
— Надо устроить собрание. Мне лично надоело всегда за всех отдуваться. Обсудим, кому что поручают. И кто филонит.
— Ладно, — говорит Хаймен, — давай так. Ты возьми это изнасилование, а на будущую неделю я запишу тебя на календарные разборы, половинный рабочий день. О'кей?
— Прямо не знаю, — отвечает Салливан и сводит брови к переносице, словно решая самый ответственный и мучительный вопрос в своей жизни.
— Ты думаешь, изнасилование пойдет ежедневными отчетами?
— Не знаю. Должно быть.
Ежедневные отчеты. Крамер понимает, почему ему так неприятен Салливан и его шикарные одежки. Проработав судебным репортером четырнадцать лет, Салливан получает теперь 51 тысячу долларов в год, потолок на гражданской службе, — на 14,5 тысяч больше Крамера — но это только фундамент его благосостояния. Сверх жалованья судебные репортеры продают постранично свои стенограммы по 4,5 доллара за страницу. «Ежедневные отчеты» означают, что каждый защитник в деле и каждый прокурор да плюс еще судья заказывают у него по экземпляру стенографического протокола за день, а это — срочная работа, за которую берут и по 6 долларов, и больше. В случаях, когда обвиняемых несколько — а в делах об изнасиловании это не редкость, — получается за страницу долларов 14— 15. Рассказывают, что в прошлом году на процессе об убийстве, по которому проходила шайка торговцев наркотиками — албанцев, Салливан на двоих еще с одним репортером за две с половиной недели работы выручили 30 тысяч. Для них заработать 75 тысяч в год — просто плёвое дело, а это — на 10 тысяч больше, чем получает судья, и в два раза превосходит жалованье Крамера. И это судебный репортер! Автомат за стенографической машинкой! Человек, не имеющий права в суде рта раскрыть, разве только обратиться к судье с просьбой, чтобы то или иное лицо повторило сказанное слово или предложение. А с другой стороны — он, Ларри Крамер, выпускник Колумбийского университета, помощник окружного прокурора, и он должен ломать голову: хватит ли у него денег пригласить девушку в ресторан в Ист-Сайде?
— Эй, Крамер. — Секретарь ЭЙзенберг опять протягивает ему телефонную трубку.
— Да, Берни.
— Я уладил с Эйзенбергом, Ларри. Он поставит братьев Терцио последними в расписании. А ты подойди сейчас сюда. Надо, блин, что-то сделать с этим делом Лэмба, чтоб ему.
* * *
— Янки строят свои муниципальные дома так, что лифт останавливается через этаж, — рассказывает Фэллоу. — И в них пахнет мочой. В лифтах, я имею в виду. Как только войдешь, тебя сразу обдает резким запахом человеческой мочи.
— Почему через этаж? — недоумевает сэр Джеральд Стейнер, жадно внимающий рассказу о жизни «на дне». Рядом стоит его главный редактор Брайен Хайридж, он тоже весь внимание. В углу кабинки на пластиковой вешалке по-прежнему висит старый плащ Фэллоу все с той же флягой водки в прорезном кармане. Но сегодня перебарывать утреннее похмелье ему помогают горячий и благосклонный интерес высоких слушателей.
— Наверно, для экономии средств на строительство, — отвечает Фэллоу. — Или чтобы бедняки не забывали, что живут из милости. Чьи квартиры на этаже с лифтом, им, конечно, ничего, но остальным приходится нажимать кнопку на этаж выше и потом спускаться по лестнице пешком. А это в башнях Бронкса небезопасное занятие. Мать этого парня, миссис Лэмб, рассказала мне, что при вселении она недосчиталась половины своей мебели. — На губах у Фэллоу при этом играет кривая усмешка, которая означает, что история, конечно, грустная, но нельзя не признать, что и забавная в то же время. — Она подняла мебель на лифте этажом выше, и оттуда они перетаскивали ее вниз на руках, и всякий раз по возвращении обнаруживалось, что какого-то предмета не хватает. У них там правило такое. Когда на этаж без лифта вселяются новые жильцы, старые норовят стащить у них с площадки что успеют!
Грязный Мыш и Хайридж изо всех сил стараются не рассмеяться, ведь в конце концов речь идет о несчастных бедняках.
Грязный Мыш присел на край его стола, это означает, что он сменил пока что гнев на милость. Душа Фэллоу взыграла. Он видит перед собой уже не Грязного Мыша, но сэра Джеральда Стейнера, просвещенного барона британского издательского бизнеса, по чьему личному приглашению он, Питер Фэллоу, прибыл в Новый Свет.
— Если спускаться там по лестнице, можно вообще жизнью поплатиться, — продолжает он рассказ. — Миссис Лэмб и мне сказала, чтобы я не вздумал ни в коем случае идти вниз пешком.
— Почему? — с придыханием спрашивает Стейнер.
— Для муниципальных домов лестницы — это своего рода темные переулки. Квартиры строятся одна над одной в таких больших башнях, а башни расставлены как попало на участках, которые считаются вроде бы парками. Конечно, на земле не осталось ни травинки, но все равно там нет ни улиц, ни переулков, ни дворов, ни пивных, а просто голая пустошь от дома до дома. Нет укромных мест, чтобы предаваться греху. Вот местные жители и приспособили для этих целей лестничные площадки. Что только там не делается, на лестничных площадках!
Сэр Джеральд Стейнер и главный редактор смотрят на Фэллоу такими расширенными глазами, что он не выдерживает искушения. Мозг его затопляет всплеск поэтической вольности.
— Должен признаться, что я все-таки не стерпел. Решил проделать в обратном направлении путь, которым прошла миссис Лэмб с сыном, когда вселялась в башню микрорайона имени Эдгара Аллана По.
На самом-то деле, услышав предостережение, Фэллоу тогда не отважился и нос высунуть на лестницу. Но теперь в его возбужденном мозгу, клубясь, всплывают вполне наглядные лживые картины: бестрепетно шагая вниз по ступеням, он столкнулся со всеми видами порока — тут и прелюбодеяние, и курение крэка, и уколы героина, и бросание костей, и игра в очко, и снова прелюбодеяние.
Стейнер и Хайридж слушают разинув рты и выпучив глаза.
— Вы не шутите? — спрашивает Хайридж. — И как они себя вели при виде вас?
— Да никак. Продолжали заниматься своим делом. В эдаком кайфе что им прохожий газетчик?
— Настоящий Хогарт, — говорит Стейнер. — «Спиртной переулок». Только вертикальный.
Фэллоу и Хайридж дружно и восхищенно смеются этому остроумному сравнению.
— «Вертикальный Спиртной переулок», — повторяет Хайридж.
— А знаете, Джерри, неплохой заголовок для двухчастного репортажа. О жизни в муниципальных трущобах.
— «Хогарт — вверх и вниз», — с удовольствием импровизирует Стейнер в непривычной роли чеканщика броских фраз. — Впрочем, еще неизвестно, знакомо ли американцам имя Хогарта и его «Спиртной переулок»?
— Ну, это, я думаю, не проблема, — отвечает Хайридж. — Помните наш материал Говарда Бича о «Синей Бороде»? Я уверен, что они понятия не имели, кто такой Синяя Борода, но это можно объяснить в одном абзаце, и они бывают очень довольны, когда узнают что-то новое. Вот Питер у нас и будет новым Хогартом.
В сердце Фэллоу закрадывается тревога.
— Я все же не уверен, что стоит в это углубляться, — задумчиво произносит Стейнер.
И Фэллоу облегченно переводит дух.
— Ну почему же, Джерри? — не отступается Хайридж, — По-моему, вы нащупали удачный подход.
— Да, я думаю, тема это важная. Но знаете, как они здесь болезненно реагируют на такие вещи. Если бы речь шла о муниципальных домах для белых, тогда, конечно, другое дело, но в Нью-Йорке как будто бы нет муниципальных домов для белых? А эта сфера очень деликатная, у меня и так уже из-за нее неприятности. Нам выражают неодобрение всякие, знаете, такие организации, обвиняют нас, что якобы «Сити лайт» — «против меньшинств», как здесь говорят. По существу, белая газета — это вовсе не предосудительно, можно ли быть белее, чем «Таймс», например? Но пользоваться репутацией белой газеты — плохо. Это вызывает отрицательную реакцию у разных влиятельных лиц, включая, надо сказать, рекламодателей. Я на днях получил кошмарное письмо от одного общества, которое именует себя «Антидиффамационная лига Третьего мира». — Стейнер произносит название врастяжку, словно ничего уморительнее и придумать невозможно. — О чем они там пишут, Брайен?
— О «Смеющихся вандалах», — отвечает Хайридж. — Мы на прошлой неделе поместили на первой странице фото: три хохочущих черных парня в полицейском участке. Они были арестованы за то, что разгромили физиотерапевтический кабинет в школе для детей-инвалидов. Вспрыснули бензином и подожгли. Милые мальчики. Из полиции сообщили, что их доставили в участок, а они хохочут заливаются, и я послал одного из наших фотографов, Силверстейна — он американец, лихой парень, — снять, как они хохочут.
Он пожимает плечами, как бы говоря, что это было обычное газетное задание.
— В полиции пошли навстречу. Привели всю троицу из камеры, поставили у стола, чтобы фотографу было удобнее снимать, но они, когда увидели Силверстейна с аппаратом, хохотать перестали. И тогда он взял да и рассказал им неприличный анекдот. Представляете? — Хайридж начинает смеяться, еще не приступив к анекдоту. — Одна еврейка поехала охотиться в Африку, а там ее похитил самец гориллы, затащил на дерево, изнасиловал, и так она жила с ним целый месяц, он насиловал ее днем и ночью, покуда она, наконец, не убежала, Вернулась в Штаты, рассказывает все это подруге и плачет. Та утешает ее: «Ну, ладно, успокойся, все уже позади». А она отвечает: «Да, хорошо тебе говорить. Разве ты понимаешь мои чувства? Он не пишет… не звонит»… Парни выслушали этот зверский анекдот и рассмеялись, может быть от смущения, ну, Силверстейн их и щелкнул, и мы поместили фото с подписью: «Смеющиеся вандалы».
Стейнер не выдержал и тоже прыснул.
— Вот это находчивость! Грех, конечно, смеяться. О господи! Как, вы сказали, его фамилия? Силверстейн?
— Силверстейн, — кивает Хайридж. — Его легко узнать. У него лицо всегда порезано. А кровь он останавливает кусочками туалетной бумаги. Так и ходит весь в порезах и в туалетной бумаге.
— А отчего порезы?
— Да от бритвы. Отец оставил ему в наследство опасную бритву. Вот он ею и бреется. Только все никак не научится с нею управляться. Каждое утро кромсает себе физиономию. Зато с фотоаппаратом управляться — это он умеет.
Стейнер задыхается от смеха:
— Ох уж эти янки! Ей-богу, они мне нравятся! Анекдот рассказал, надо же!.. Люблю парней с характером. Пометьте себе, Брайен: назначить ему прибавку к жалованью. Двадцать пять долларов в неделю. Но только, бога ради, чтобы ни он сам и никто другой не знал за что. Анекдотец рассказал, ха-ха! Еврейка жила с самцом гориллы!
Страсть к «желтой» газетной дешевке, преклонение перед парнями с характером, которые не боятся выделывать такие штуки, у Стейнера настолько искренни, что Фэллоу и Хайридж тоже начинают смеяться вместе с ним. Личико у Стейнера сейчас вовсе не грязное и не мышиное. От рассказа о находчивости отчаянного американца-фотографа Силверстейна оно расплылось и прямо светится чистым восторгом.
— Но все равно, — спохватывается он наконец. — Мы поставлены перед проблемой.
— По-моему, правота на нашей стороне, — говорит Хайридж.
— Нам полиция сообщила, что они смеялись. А придрался адвокат из Бюро бесплатной юридической помощи, так это у них тут называется, и он же, наверно, связался с Антидиффамационной конторой или как ее.
— К несчастью, дело не в том, как и что было в действительности, — говорит Стейнер. — Нам надо изменить некоторые подходы и, на мой взгляд, начать как раз можно с этого парня, которого сбила машина и не остановилась. Посмотрим, что мы можем для них сделать, для несчастной семьи Лэмбов. Кое-какую поддержку они, кажется, уже получили. Есть такой человек — Бэкон.
— Несчастные Лэмбы. Бедные агнцы, — пробует на слух Брайен Хайридж.
Но Стейнер не понял. Броские фразы все-таки не его специальность.
— А что вы нам скажете, Питер? — обращается он к Фэллоу. — Его мать, эта миссис Лэмб, ей можно верить?
— Вполне, — отвечает Фэллоу. — Производит приятное впечатление, правильно говорит, искренне держится. Работает. Опрятна. Эти муниципальные квартиры вообще-то жуткие свинарники, а у нее — порядок, чисто, картинки на стенах… диван с тумбами… даже маленький столик в прихожей… словом, в таком духе.
— А парнишка? Он нас не подведет? Он, кажется, отличник там какой-то?
— По меркам своей школы — да. Как бы он выказал себя в общеобразовательной в Холланд-парке, это другой вопрос, — Фэллоу улыбается. Общеобразовательная в Холланд-парке — это лондонская школа. — Никогда не имел неприятностей с полицией. Это в муниципальных домах бог весть какая редкость, произносится так, будто вы услышите и прямо закачаетесь.
— Как отзываются о нем соседи?
— Ну, как… Симпатичный парень… Смирный.
На самом-то деле Фэллоу прямо прошел в квартиру Энни Лэмб в сопровождении Элберта Вогеля и одного из людей Бэкона, здоровенного верзилы с золотой серьгой в ухе, поговорил с Энни Лэмб и уехал. Но сейчас в глазах уважаемого работодателя его репутация бесстрашного исследователя бронкского дна настолько высока, что ронять ее как-то не хочется.
— Прекрасно, — говорит Стейнер. — Какое же у нас пойдет заключение?
— Преподобный Бэкон — его все так прямо и называют: Преподобный Бэкон — так вот, Преподобный Бэкон организует завтра большую демонстрацию протеста…
Тут на столе у Фэллоу зазвонил телефон.
— Алло?
— Эй, Пит! — неподражаемый голос Элберта Вогеля. — Отличные новости! Бэкону только что позвонил один мальчишечка, работает в Отделе регистрации автотранспорта, — Фэллоу хватает ручку и начинает записывать. — Этот мальчишечка прочел вашу статью и по собственной инициативе раздобыл там компьютерные данные по легковым автомашинам. Он утверждает, что свел все количество к ста двадцати четырем!
— К ста двадцати четырем? А столько машин полиция в состоянии проверить?
— За милую душу — если пожелает. Отрядят людей, и за два-три дня управятся.
— И кто же этот… молодой человек? — Дурацкая американская манера называть «мальчишечками» взрослых мужиков.
— Просто один мальчишечка, который там работает и считает, что с Лэмбами поступили, как обычно, по-свински. Я же говорил вам, мне что нравится в Бэконе? Он побуждает к действию тех, кто выступает против системы.
— Как мне связаться с этим… человеком?
Вогель продиктовал ему все сведения и под конец сказал:
— Теперь вот еще что, Пит. Бэкон прочел вашу статью, и она ему очень понравилась. Ему звонят из всех газет и телеканалов, но он эту новость насчет Отдела регистрации держит исключительно для вас. Ясно? Но надо развивать атаку. Получил мяч — и вперед на врага. Вы меня поняли?
— Понял, — отвечает Фэллоу.
Положив трубку, он улыбнулся Стейнеру и Хайбриджу, которые вопросительно таращили глаза, многозначительно кивнул и сказал:
— Так-с-с-с. Похоже, дела понемногу приходят в движение. Это звонил мой источник из Отдела регистрации автотранспорта, где имеются списки всех автомобильных номеров.
* * *
Все получилось именно так, как ему грезилось. Даже дохнуть страшно, чтобы не развеялись чары. Вот она сидит напротив, через узенький столик. Смотрит ему прямо в глаза. Она поглощена его рассказом, затянута в его магический круг, захвачена так сильно, что его уже подмывает протянуть руку и подсунуть пальцы под ее ладонь, — а ведь только двадцать минут, как они встретились! Вот это электричество! Нет, лучше все-таки помедлить, протянуть восхитительное, трепетное мгновенье.
Вокруг — стены из неоштукатуриного кирпича, тусклые блики меди, стекло с рисунком, звонкие голоса молодых и богатых. А перед глазами — ее роскошные темные волосы, щеки, рдеющие румянцем «Беркширской осени», — впрочем, «Беркширская осень», спохватился Крамер среди всей этой магии, скорее всего — просто косметика. По крайней мере, сиренево-фиолетовые переливчатые тени вокруг глаз и на верхних веках — уж точно косметика. Но доведенная до предела современного совершенства. С губ, налитых желанием, лоснящихся коричневой помадой, слетают слова:
— Но вы находились от него так близко! Прямо кричали ему в лицо. А он так смотрел на вас свирепо… Неужели вы не боялись, что он сейчас ка-ак вскочит и… не знаю что… Правда-правда, у него был такой несимпатичный вид!
— Н-ну, — говорит в ответ Крамер, пожимая плечами и набычив грудинно-ключичную мышцу и тем выражая презрение к смертельной угрозе. — Эти субъекты в девяноста случаях из ста просто пугают, хотя, конечно, лучше все-таки помнить об остальных десяти. Ха-ха-ха. Да. Мне главное было показать Герберта с агрессивной стороны, чтобы все видели. Его адвокат Эл Тесковитц… вам, я думаю, незачем объяснять, что Эл — не лучший оратор мира, но в уголовном суде это не всегда играет… имеет значение (самое время было переходить на правильную, «образованную» речь). Уголовный суд — вещь уникальная, так как в нем ставка — не деньги, а человеческая жизнь или свобода, и это обстоятельство подчас возбуждает самые неожиданные эмоции. Тесковитц, представьте себе, иногда прямо гениально умеет пудрить людям мозги и влиять на присяжных. У него у самого вид такой несчастненький… но это все один расчет, и больше ничего. Чтобы легче было вызвать жалость к своему клиенту. Наполовину это у него пантомима, так, пожалуй, можно назвать. Или, по-простому говоря, притворство, но этим искусством он владеет очень хорошо, а я не мог допустить, чтобы образ Герберта — доброго семьянина (нашелся тоже семьянин) остался висеть в воздухе как красивый воздушный шарик. Ну, и вот я решил…
Слова текут потоком, повествуют о его храбрости, о его таланте борца — обо всем таком, для чего у него до сих пор не было слушателя. Не станешь же рассуждать об этом перед Джимом Коуфи, или Рэем Андриутти, или перед собственной женой, если на то пошло — тоже, она уже больше не пьянеет от таких рассказов, сколько ни хорохорься. А вот мисс Шелли Томас опьянела. Слушает и упивается. О, эти восторженные глаза! И коричневые блестящие губы! С какой неутолимой жаждой пьет она его слова — и слава богу, зато не пьет ничего другого, кроме минеральной воды. Перед самим Крамером стоит бокал белого вина, который бесплатно подается каждому посетителю, и он старается потягивать его мелкими глотками, а то здесь цены, оказывается, вовсе не такие низкие, как он предполагал. Вот черт!
Мысли у него несутся одновременно по двум дорожкам. Как будто воспроизводятся синхронно две разные магнитофонные записи. С одной звучит его речь о том, как он молодецки вел себя на процессе:
— …краем глаза я уже вижу, он на последнем пределе, сейчас сорвется, не знаю даже, сумею ли произнести до конца обвинительную речь, но мне хотелось…
А по другой он думает о ней, о счете (а ведь они еще и не заказывали!) и куда бы с ней поехать (если!), а также о публике в ресторане. Ну и ну! Кажется, это Джон Ректор, ведущий телепрограммы «Новости» на Девятом канале, вон там, за столиком у кирпичной стены? Ну и черт с ним. Не будет он ей показывать. Для двух знаменитостей здесь места нет, знаменитость здесь только одна: он, Крамер, победитель кровожадного Герберта 92-Икс и хитроумного Эла Тесковитца. А в зале народу полным полно, всё молодежь, хорошо одетая, шикарная… отлично! лучше и не вообразишь! Шелли Томас оказалась гречанкой. Небольшое разочарование. Он-то думал… сам не знает что. Томас — фамилия отчима, у него свое дело на Лонг-Айленде, производство пластмассовых контейнеров. А по отцу она — Чудрас. Живет в Ривердейле с матерью и отчимом, работает у «Пришкера и Болки» в Манхэттене, снять что-нибудь в Манхэттене ей не по карману, а так хочется, но теперь дешевая квартирка в Манхэттене только во сне может присниться (уж ему-то об этом рассказывать не надо)…
— …потому, что в Бронксе присяжные способны преподнести любой сюрприз, я бы мог рассказать, что они учудили с одним моим коллегой вот прямо сегодня утром! — но вы, я думаю, и сами заметили. Понимаете, люди садятся на скамью присяжных заседателей с уже готовыми… как бы сказать? настроениями. В основном это: «Они — против нас», где «они» — полиция и прокуроры. Но вы, конечно, в этом и сами разобрались.
— Честно сказать, совсем даже нет. Все рассуждали очень здраво и стремились к справедливости. Я не знала, чего ожидать, но в действительности была приятно удивлена.
Уж не считает ли она его человеком с расовыми предрассудками?
— Да нет, я не то хочу сказать. В Бронксе много хороших людей, просто некоторые чуть что — сразу в обиду, и тогда происходят разные непредсказуемые явления. — Нет, лучше от этой темы подальше. — Раз уж мы с вами разговариваем по душам, можно я вам признаюсь? Меня в коллегии присяжных смущали вы.
— Я?! — восклицает она с улыбкой, и румянец проступает сквозь косметику у нее на щеках — покраснела от удовольствия, что фигурировала как важный стратегический фактор в Верховном суде Бронкса.
— Да, да! Правда! Видите ли, в уголовном судопроизводстве начинаешь смотреть на вещи с особой точки зрения. Может, она и не правильная, но такова уж человеческая природа. Ну так вот, для такого дела вы казались слишком образованной, слишком понятливой, слишком чуждой миру людей, подобных Герберту 92-Икс, и значит — в этом весь парадокс, — способной глубоко понять его проблемы, а понять, как говорят французы, значит простить.
— Да, но я…
— Я ведь не говорю, что это правильная и справедливая оценка, но к ней поневоле приходишь в таких процессах, Необязательно вы, но вообще человек такой, как вы, мог бы оказаться чересчур чувствительным.
— Но вы меня не… отвели. Я правильно выразилась?
— Правильно. Да, не отвел. Во-первых, я считаю, что несправедливо отводить человека просто за то, что он… что она умна и образованна. Вы заметили, других присяжных из Ривердейла у вас там не было. Из Ривердейла вообще не было никого в списке для отбора присяжных. Постоянно жалуются, что в Бронксе среди присяжных мало образованных людей, и вот когда появляется один… я хочу сказать, что отводить присяжного за то, что он тонко чувствует, — это ведь швыряться добром… богатством. И кроме того… — Рискнуть? Рискнем! — я… если честно оказать… я, наоборот… хотел, чтобы вы попали в состав присяжных.
Он старается погрузить взгляд как можно глубже в лилово-радужную тень ее глаз и сам принимает как можно более умный и чистосердечный вид, заодно выпятив подбородок, чтобы заиграли грудинно-ключично-сосцевидные мышцы.
А она опускает ресницы и опять краснеет сквозь «Беркширскую осень». А потом поднимает ресницы и заглядывает ему прямо в душу.
— Я заметила, что вы на меня смотрели.
И я, и всякий другой, кто там был! — но этого ей лучше не знать.
— Неужели заметили? А я-то думал, что это не так очевидно. Больше хоть никто не заметил, надеюсь?
— Ха-ха-ха! По-моему, заметили. Помните даму, что сидела рядом со мной? Черную даму? Такая симпатичная. Она работает в гинекологическом кабинете и очень милая и умная. Я взяла у нее телефон и обещала, что позвоню. Хотите знать, что она сказала?
— Что?
— Она сказала: «Мне кажется, ты приглянулась районному прокурору, Шелли, — она называет меня Шелли. Мы с ней так подружились! — Он с тебя глаз не сводит».
— Так и сказала? — Крамер расплывается в улыбке.
— Так и сказала!
— С осуждением? Господи, надо же! Я и не предполагал, что кому-то заметно!
— Наоборот, она была растрогана. Женщинам такие вещи всегда нравятся.
— Значит, очевидно было?
— Для нее — да!
Крамер трясет головой, якобы в смущении. И при этом все смотрит ей в глаза, а она смотрит в глаза ему. Крепостной ров уже преодолен, и без особых трудов. Теперь он, если захочет, и вправду мог бы протянуть руку через стол и сцепить с ней кончики пальцев, она не отнимет руку и они все так же будут смотреть в глаза друг другу. Но лучше пока не надо. Мгновенье так прекрасно, и так хорошо все идет, не стоит зря рисковать.
Крамер продолжает трясти головой… и многозначительно улыбаться… Он и в самом деле смущен, хотя и не тем, что люди в суде заметили, как он ею очарован. Куда б с ней поехать? — вот вопрос, который его смущает. У нее квартиры нет, привести ее в свой термитник — об этом, понятно, и речи быть не может. Гостиница — как-то пошло, да и откуда, черт возьми, у него деньги на гостиницу? Даже во второсортных номер стоит почти сто долларов. Да еще бог знает во что обойдется этот обед. Карта лежит так невинно, заполненная от руки, от одного ее вида у него в центральной нервной системе сразу сработал сигнал тревоги. Откуда-то он знает, даже при своем мизерном опыте, что такая псевдонебрежная бодяга означает одно, и только одно: гони монету! В этот момент подходит официантка.
— Ну как, уже решили?
Тоже, между прочим, конфетка. Молоденькая, беленькая, кудрявая, голубые глаза блестят, видно, что будущая актриса. На щеках — ямочки, и улыбка красноречивее слов говорит: «Вижу, вижу, кое-что вы уже решили!»
А может быть, она говорит совсем другое: «Я молоденькая, хорошенькая, обаятельная, так что не забудьте оставить мне кругленькую сумму на чай»?
Крамер смотрит на ее улыбчивое личико. Потом — на личико мисс Шелли Томас. Вожделение и нищета терзают его.
— Так, Шелли, — говорит он, круша преграды. — Чего тебе хочется?
* * *
Шерман сидит на самом краешке венского стула, зажав ладони между колен и понурив голову. На одноногом дубовом столе валяется проклятый номер «Сити лайт», изобличает, наполняя воздух радиоактивной отравой. На втором стуле сидит Мария, она спокойнее, но тоже далека от своей обычной непринужденности.
— Я так и знал, — говорит Шерман, не глядя на нее. — Я так и знал с самого начала! Надо было сразу же заявить. Просто не верится, что я… что мы попали в такое положение.
— Поздно теперь, Шерман. Дело прошлое.
Он вскинул голову, выпрямился.
— А может быть, не поздно? Разве не может человек сказать, что ничего не знал о несчастье, пока не прочитал в газете?
— Да? И как же, интересно, объяснить это несчастье, о котором ты ничего не знал?
— Ну… просто рассказать, как было на самом деле.
— Конечно. Как это правдоподобно: нас остановили двое парней, пытались ограбить, но ты бросил в одного шину, а я села за руль и рванула оттуда, как… как рокер какой-нибудь, но при этом не заметила, что сбила человека.
— Но ведь так оно все и было, Мария.
— Кто поверит? Ты же читал, что они пишут. Этот парень у них — прямо какой-то святой, какой-то отличник учебы. Что был еще и второй, они вообще помалкивают. И что произошло все на въезде, тоже. Расписывают маленького святого, который отправился за продуктами для семьи.
Снова полыхнула огнем ужасная мысль: а вдруг они правда хотели только помочь?
Мария сидит у стола в свитере с круглым отвернутым воротом, великолепные груди обтянуты и все на виду, даже сейчас. На ней короткая клетчатая юбка, одна блестящая шелковая нога перекинута через другую, на мыске болтается домашняя туфля.
А за спиной у нее — диван-кровать, и на стене теперь висит еще одна небольшая картина маслом: обнаженная женщина с каким-то животным на руках. Написано так плохо, что не поймешь, что за животное, то ли собака, то ли вообще крыса. Шерман подавленно уставился на картину.
— Ага, заметил, — говорит Мария и делает попытку улыбнуться. — Так-то лучше. Это мне Филиппе подарил.
— Потрясающе. — Чего ради какой-то испаноязычный живописец проявляет по отношению к ней подобную щедрость, его уже нисколько не интересует. Мир сузился. — Ну, и как, ты считаешь, нам теперь надо поступить?
— Я считаю, надо сделать десять глубоких вдохов и расслабиться. Я считаю так.
— И что потом?
— Потом, скорее всего, ничего. — «Ничо», в ее непрожеванном южном выговоре. — Шерман, если мы скажем им правду, они нас изничтожат. Ты это понимаешь? Сделают из нас фарш. Сейчас они не знают, чья была машина, кто сидел за рулем, у них нет свидетелей, а сам этот парень лежит без сознания, и непохоже, что… что придет в себя.
За рулем сидела ты, думает Шерман. Смотри не забудь. У него немного отлегло от души, когда она это сказала. И тут же — толчок страха: что, если она возьмет свои слова обратно и водителем выставит его? Но второй-то парень видел, где он сейчас ни прячется.
Вслух Шерман, однако, говорит только:
— Ну а второй? Вдруг он объявится?
— Если б он собирался объявиться, то уже давно бы объявился. Не объявится. Потому что он преступник.
Шерман снова опускает голову, сутулит плечи. Перед глазами — глянцевые носки его полуботинок «Нью и Лингвуд». Английская обувь ручной работы, сколько в этом неприличной претензии. Что довлеет человеку… Как там дальше, он не помнит. Бедная коричневая луна на макушке у Феликса… Ноксвилл… Почему было давно не перебраться в Ноксвилл?.. Простой колониальный дом с верандой, забранной металлической сеткой…