Он ждал и ждал. Сначала творческие расходы Фэллоу, значительно превосходившие траты других сотрудников редакции (исключая отдельные загранкомандировки), не внушали беспокойства. В конце концов, чтобы втереться в высший свет, надо жить более или менее по его законам. Вместе с колоссальными счетами за обеды, ужины и выпивки поступали забавные отчеты о потрясающем успехе, который имел «долговязый душка-бритт» Питер Фэллоу в модных притонах Нью-Йорка. Постепенно отчеты перестали быть забавными. Сенсационных, разоблачительных материалов из жизни американского света от этого пирата все не поступало. Стало обычным явлением, что он подает заметку, а от нее назавтра остается в номере полстолбца без подписи. По временам Стейнер призывал его к себе и расспрашивал, как продвигается дело. Тон этих бесед раз от разу становился все холоднее. Уязвленный Фэллоу начал среди коллег называть за это Грозного Бритта Стейнера — Грязный Мыш Стейнер. Всем страшно нравилось. Ведь действительно, у Стейнера длинный острый нос, как мышиная мордочка, скошенный подбородок, поджатый ротик, уши торчком, маленькие ручки и ножки, мутные глазки-пуговки и слабый, писклявый голос. Беда в том, что в последнее время он стал разговаривать с Фэллоу совсем уж ледяным тоном, сквозь зубы, по-видимому, шутка насчет Грязного Мыша каким-то образом достигла его слуха.
Фэллоу поднял глаза… Стейнер стоит в двух шагах у входа в его кабину и, упершись ладонью в пластмассовую стенку, смотрит прямо на него.
— Мило с вашей стороны навестить нас, Фэллоу.
«Фэллоу»! Сколько презрения и высокомерия. У него прямо язык отнялся.
— Ну, — говорит Стейнер, — что у вас есть для меня?
Фэллоу разевает рот. Лихорадочно ищет в своем отравленном мозгу, что бы такое привычно легкомысленное и остроумное сказать в ответ? Но только бормочет прерывающимся голосом:
— Ну… вы же помните… наследство Лейси Патни… Я уже говорил, кажется… К нам очень недружественно отнеслись в Опекунском суде… этот… как его? (Вот черт! как говорил Голдман? Стенографист или репортер?) В общем, я пока еще… Но у меня уже все в кармане!.. Осталось, ну, несколько… И увидите, получится такая бомба…
Стейнер не дослушал.
— Искренне надеюсь, Фэллоу, — с угрозой в голосе произнес он. — Искренне надеюсь.
И отошел к тем, кто делает его любимую желтую газету.
Фэллоу откинулся на спинку кресла. Он сумел выждать целую минуту, прежде чем встать и спрятать голову в плащ.
* * *
Элберта Тесковитца, по мнению Крамера да и любого обвинителя, можно было не опасаться. Он не из тех, кто способен заворожить присяжных и склонить на свою сторону, он не владеет искусством эмоционального воздействия. А что из приемов красноречия ему доступно, все равно сводит на нет его непрезентабельная наружность. Сутулый — каждую женщину, каждую хорошую мать в составе присяжных так и подмывает крикнуть: «Выпрями спину!» А выступления свои он нельзя сказать, что не готовит, наоборот, он записывает весь текст в желтый адвокатский блокнот, который лежит на столе защиты, и, прерывая речь, в него подглядывает.
— Леди и джентльмены, у подзащитного трое детей, шести, семи и девяти лет. Они находятся сейчас здесь и ждут исхода этого суда. — Тесковитц избегает называть своего клиента по имени. Если бы можно было сказать «Герберт Кантрелл», «мистер Кантрелл» или хотя бы просто «Герберт», то это бы хорошо, но Герберт даже с «Гербертом» не согласен. «Не зовите меня Герберт, — сказал он Тесковитцу при первом же знакомстве. Я вам не личный шофер. Мое имя: Герберт 92-Икс». — И в кафе-гриле «Две головы» в тот вечер сидел не какой-нибудь преступный элемент, — продолжает Тесковитц, — а трудящийся человек, у которого есть работа и семья. — Тут он вроде как впал в задумчивость, запрокинув голову, словно охваченный предощущением эпилептического припадка. — Работа и семья, — еще раз повторил он из необозримого далека. А затем вдруг повернулся на каблуке, подошел к столу защиты, изогнул чуть не пополам свой и без того согбенный торс и воззрился на желтые страницы блокнота, голова набок, будто скворец над червяком. Постояв в такой позе немыслимо долго, целую вечность, он возвратился к ложе присяжных и продолжил речь:
— У него нет агрессивных наклонностей. У него не было желания свести счеты, воспользоваться удобным случаем и отомстить. Он просто трудящийся человек, у которого есть работа и семья, и его занимало только одно, причем на полном законном основании: как оградить от опасности собственную жизнь? — Тут глаза маленького адвоката раскрылись, как фотодиафрагма, он еще раз сделал поворот кругом, подошел к столу защиты и опять стал читать в желтом блокноте. Скрючившийся над своими записями, он похож на кухонный водопроводный кран… на кран или на взъерошенного пса… Неожиданные сравнения начинают приходить в голову присяжным. Теперь они замечают разные подробности вокруг, например — слой пыли на высоких окнах судебного зала и как ее подсвечивает вечернее солнце, каждая домохозяйка в коллегии присяжных, даже самая нерадивая, думает про себя: почему никто не вымоет окна? Они думают о чем угодно — только не о речи Элберта Тесковитца и не о Герберте 92-Икс, но больше всего их занимает желтый адвокатский блокнот, им чудится, будто блокнот держит Тесковитца за тощую шею на коротком собачьем поводке. — …и сочтете моего подзащитного… невиновным.
Когда Тесковитц произнес заключительную фразу, они даже не сразу понимают, что он уже кончил. Все глаза устремлены на желтый блокнот. Присяжные ждут, что сейчас он опять дернет и пригнет Тесковитца к столу защиты. Даже Герберт 92-Икс, внимательно следящий за ходом суда, и тот глядит с недоумением. И тут в судебном зале раздается как бы тихий стон:
— Йо-хо-хо-хо-хо, — звучит из одного угла.
— Йо-хо-хо-хо-хо, — отзывается из другого.
Начинает Каминский, жирный судебный пристав, подхватывает Бруцциелли, секретарь суда, и даже судебный репортер Салливан, сидящий за стенографической машинкой у самого подножия судейского стола, тоже присоединяет свой осторожный, негромкий вздох.
Судья Ковитский как ни в чем не бывало ударяет по столу деревянным молотком и объявляет тридцатиминутный перерыв.
Ничего особенного в этом и нет. Просто в крепости наступило время выйти подогнать обоз. Так заведено. Если судебное заседание затягивается затемно, надо подгонять обозы. Это каждому понятно. Сегодня придется сидеть допоздна, так как только что закончилось выступление защиты, а судья не имеет права откладывать заседание на завтра, пока не выступила прокурорская сторона.
Поэтому объявляется перерыв, и все, кто приехал утром на своих колесах и вынужден задержаться на работе затемно, встают, спускаются вниз и идут туда, где стоят их машины. В том числе и сам судья Ковитский. Сегодня утром он приехал на собственном старом белом «понтиаке» и теперь удаляется к себе в гардеробную, чуланчик сбоку от судейского стола, сбрасывает черную мантию и, как все, идет на автостоянку.
У Крамера нет машины, а ехать домой на «дикаре» за восемь или десять долларов ему не по карману. «Дикие» такси, обычно в них за рулем недавние иммигранты из Африки, из какой-нибудь Нигерии или Сенегала, — единственные наемные экипажи, которые появляются вблизи суда в любое время суток, если, понятно, не считать тех, что привозят в Окружной центр Бронкса посетителей из Манхэттена. Но эти поднимают таблички «кончил работу», еще даже толком не затормозив, высаживают седоков и тут же во весь опор уносятся прочь. Нет, Крамер, ощущая холодок в области сердца, осознает, что сегодня ему предстоит пройти потемну пешком три квартала до станции метро на Сто шестьдесят первой улице и в ожидании поезда стоять там на платформе, которая относится к первой десятке в городе по криминогенности, и приходится только мечтать, чтобы в вагоне оказалось полно народу, тогда волки к нему не привяжутся, как к отбившемуся от стада теленку. Тут неплохую службу могут сослужить его кроссовки «Найк». Во-первых, это маскировка. В Бронксе нормальные деловые кожаные туфли на ногах у пассажира подземки сразу же выделяют его как объект для нападения. Все равно что надеть на шею дощечку с надписью: «Грабь меня». Кроссовки и пластиковый пакет в руке, по крайней мере, заставят их на минуту призадуматься, а вдруг он переодетый сыщик из Уголовного отдела, едущий после работы домой. Сыщиков, которые бы не носили кроссовок, в Бронксе давно уже нет. А во-вторых, если уж случится такое похабство, в спортивной обуви можно, по крайней мере, дать деру или, наоборот, принять бой. Обсуждать такие вещи с Коуфи и Андриутги он, конечно, не станет. На мнение Андриутги ему в общем-то наплевать, но если его запрезирает Коуфи, этого он не перенесет. Коуфи — ирландец, он лучше подставит лоб под пулю, чем будет рядиться и маскироваться в какой-то вшивой подземке.
Когда выходили присяжные, Крамер не спускал глаз с мисс Шелли Томас, она прошла мимо совсем близко — он прямо чуть ли не ощутил шелковистость ее коричневых губ, — мельком взглянула на него и чуть-чуть, еле заметно улыбнулась. Сразу же его пронзила мучительная мысль, а как она-то доберется до дому? Тут он совершенно ничего не может поделать, связан по рукам и по ногам, ведь он не вправе даже близко подойти и вступить с ней хоть в какой-то контакт. Присяжные и свидетели понятия не имеют о том, что во время вечернего перерыва судейские подгоняют обоз, да и знали бы, присяжных все равно не выпустят на улицу, пока не объявлен конец заседания.
Крамер спустился к выходу на Уолтон авеню, чтобы поразмять ноги и глотнуть свежего воздуха, а заодно и полюбоваться парадом. Слева у подъезда уже собралась группа, в том числе Ковитский и его секретарь Герсковитц. Вокруг, как проводники, — судебные приставы. Толстобрюхий, будто бочка, Каминский поднялся на цыпочки, смотрит, не спешит ли кто еще присоединиться? Автостоянка, которой пользуются служащие Окружного суда, расположена под гору по Большой Магистрали на углу Сто шестьдесят первой улицы. Там целый квартал занимает котлован, вырытый для какого-то неосуществившегося строительства, и на дне этого котлована как раз и устроена стоянка.
Все собрались. Впереди — Каминский, замыкает строй другой пристав, у обоих на бедре револьверы 38-го калибра. Маленький отряд храбро вступил на индейскую территорию. Время — 5.45, на Уолтон авеню все спокойно. В Бронксе вообще не бывает заметных часов-пик. Под самыми стенами крепости, перпендикулярно к тротуару, десять парковочных мест предназначены только для Эйба Вейсса, Луиса Мастрояни и остальных носителей высшей власти Бронкса. Когда они отсутствуют, охрана ставит на соответствующие полосы асфальта специальные знаки — красные светящиеся конусы. Вейсс еще не уехал — вот его машина, и вон еще одна, Крамер не знает чья. А остальные места все свободны. Крамер расхаживает взад-вперед по тротуару, руки в карманах, голова опущена, и обдумывает свою заключительную речь. Он здесь выступает от лица единственного участника этого процесса, который не может высказаться за себя сам, а именно от лица жертвы, от лица убитого Нестора Кабрильо, уважаемого отца семейства и уважаемого жителя своего района. Ну и так далее, нечего и голову ломать. Но сегодня просто убедительных доводов мало, сегодня бери выше — он должен произвести впечатление на нее, довести ее до слез, до содроганья, или пусть у нее хотя бы займется дух от пьянящего глотка уголовного воздуха Бронкса, где ведет борьбу с преступностью молодой прокурорский помощник, у которого есть дар красноречия, есть мужественный характер и вон какая мускулистая шея. И Крамер продолжает расхаживать по тротуару перед подъездом крепости со стороны Уолтон авеню, готовя неотвратимую расплату Герберту 92-Икс и то и дело напрягая грудинно-ключичную мышцу, а перед его внутренним взором витает образ девушки с коричневой помадой на губах.
Но вот появляются первые автомашины. Ковитский в своем старинном «понтиаке-бонневиле», похожем на большую белую лодку. Аккуратно заводит его на одно из резервированных мест. Трык! Открывается тяжелая древняя дверца, и из «понтиака» вылезает неприметный лысый человечек в сером костюме очень среднего качества. Следом подъезжает Бруцциелли в спортивном японском автомобильчике и вываливается на мостовую. Потом Мел Герсковитц и Салливан, судебный репортер. За ними Тесковитц в новом «бьюике-регале». Вот черт, думает Крамер. Вон даже Эл Тесковитц в состоянии купить себе автомобиль. Даже он, адвокат низшего разряда из Бюро бесплатной юридической помощи! А я изволь возвращаться домой на метро! Скоро уже почти все места у самого здания Окружного суда со стороны Уолтон авеню заняты машинами служащих. Последним подъезжает сам Каминский, с ним в машине — второй пристав. Они выходят, и Каминский, заметив Крамера, с дружеской ухмылкой выпевает:
— Йо-о-о-ох!
— Йо-хо-хо-хо! — отзывается Крамер.
Обозный сигнал. Его подавал пионерам-переселенцам Джон Уэйн, герой и главный проводник, сообщая, что путь свободен и можно сдвигать фургоны. Здесь индейская земля и бандитская территория, и наступила пора составлять на ночь фургоны в круг. А если кто думает, что сможет после наступления темноты пройтись пешочком за два квартала от Гибралтара до дневного места парковки и оттуда спокойно приехать на машине к маме, братцу и сестренке, тот просто играет в очко со смертью.
* * *
Ближе к вечеру Шерману позвонила секретарша Арнольда Парча и передала, что Парч хочет его видеть. Парч носит звание вице-президента фирмы, но он не из тех, кто по всякому поводу отрывает людей от работы и требует к себе в кабинет.
Кабинет у него, естественно, поменьше, чем у Лопвитца, но и в его западное окно тоже открывается великолепный вид на Гудзон и джерсийский берег. В противоположность антикварным пристрастиям Лопвитца, у Парча обстановка модерная и на стенах висят большие современные картины наподобие тех, какими увлекаются Мария и ее супруг.
Неизменно улыбчивый Парч с улыбкой указывает Шерману на мягкое серое кресло, такое обтекаемое и низкое — ну просто всплывающая субмарина, Шерман садится и словно погружается ниже пола. Парч усаживается напротив в другое такое же. Перед глазами у Шермана — ноги, свои и Парча. Подбородок Парча — на уровне колен.
— Шерман, — произносит над коленями улыбающийся вице-президент, — мне только что звонил Оскар Сьюдер из Коламбуса, Огайо. Он расстроен из-за облигаций «Юнайтед Фрэгранс».
Шерман изумился, хотел было вскинуть голову, но в таком положении это невозможно.
— Да? И даже позвонил вам? Что же он сказал?
— Сказал, что вы вчера продали ему три миллиона по сто два. И советовали поторопиться с заключением сделки, потому что они подымаются. А сегодня утром они упали до ста.
— Номинал! Не может быть!
— Факт. И продолжают идти вниз. «Стэндард и Пур» уже перенесли их из списка «А-два» в список «В-три».
— Не может быть… просто быть не может, Арнольд! Я позавчера увидел, что они спустились со 103 до 102,5, справился в Отделе анализа, и все было в порядке. Вчера они спустились до 102, потом до 101 7/8 но потом снова поднялись до 102. Я подумал, что они привлекли внимание других покупщиков, и позвонил Оскару. Они шли вверх. При 102 выходила очень выгодная сделка. Оскар искал что-нибудь больше девяти, а тут выходило 9,75, почти 10, «А-два».
— Но вчера, перед тем как покупать их для Оскара, вы справились в Отделе анализа?
— Нет, но они и после моей покупки еще поднялись на одну восьмую. Они шли вверх. Я просто поражен. Номинал! Невероятно!
— Послушайте, Шерман. — Парч уже перестал улыбаться. — Вы что, не понимаете, что произошло? Кто-то у Саломона вас морочил. У них на руках скопилось слишком много облигаций «Юнайтед Фрэг.», и уже готовился новый отчет «Стэндарда и Пура», вот они и устроили представление. Сначала, два дня назад, опустили цену и ждали, не клюнет ли. Потом немного подняли, словно бы пошли сделки. Потом вчера снова опустили и снова приподняли. Ну, а когда вы потеребили наживку, основательно потеребили, они снова подняли цену, может, вы второй раз клюнете. Никто, кроме вас и Солли, на рынок не выходил, Шерман! Только вы вдвоем. И они вас заморочили. Теперь Оскар потерял 60000 долларов и получил на руки три миллиона облигаций из списка «В-три», которые ему совсем ни к чему.
Ужасная, ослепительная вспышка. Ну конечно, так оно все и было! Он попался на удочку как самый жалкий любитель. И подвел не кого-нибудь, а как раз Оскара Сьюдера! А ведь он рассчитывал на него, когда планировал операцию «Жискар». Правда, только на десять миллионов из шестисот, но теперь эти десять миллионов придется добывать еще где-то…
— Прямо не знаю, что сказать, — вздохнул Шерман. — Вы абсолютно правы. Я свалял дурака. — Он почувствовал, что «свалял дурака» звучит слишком безобидно. — Совершил идиотскую ошибку, Арнольд. Мог бы сообразить. — Он покачал головой. — Надо же. Подвел Оскара. Может, мне ему позвонить?
— Пока не советую. Он сильно разозлился. Спрашивал, знали ли вы или кто-нибудь еще у нас тут о новом отчете «Стэндарда и Пура»? Я сказал, что нет, я же понимал, что вы не стали бы хитрить с Оскаром. Но на самом деле в Отделе анализа уже было известно. Вам следовало справиться у них, Шерман. Три миллиона, знаете ли…
Парч уже опять улыбался, прощая Шермана. Такие объяснения ему явно и самому не по вкусу.
— Ну ладно. С кем не случается. Но вы у нас лучший сотрудник, Шерман. — И высоко вздернул брови, как бы говоря: «Так что сами понимаете…»
Парч воздвигся из кресла. Шерман тоже. Парч, все еще смущенный, протянул руку, Шерман ее потряс.
— О'кей. Идите и задайте им жару! — заключил Парч и широко, но довольно кисло улыбнулся.
* * *
Когда Крамер поднялся из-за стола обвинения, чтобы произнести свою речь, расстояние между ним и Гербертом 92-Икс, сидящим за столом защиты, составляло каких-нибудь двадцать футов, не больше. Но Крамер уже сделал несколько шагов в его сторону, и все присутствующие смутно ощутили, что надвигается нечто необычное. Если этот Тесковитц все же сумел заронить в сердцах присяжных какую-то жалость к своему подзащитному, то Крамер сейчас разнесет ее в куски.
— Мы выслушали тут кое-что про личную жизнь Герберта 92-Икс, — начал Крамер, обращаясь к присяжным, — и сам Герберт 92-Икс сидит в этом зале. — В отличие от Тесковитца, Крамер вставлял имя «Герберт 92-Икс» чуть не в каждую фразу, словно речь идет о каком-то роботе из научно-фантастической книжки. Тут он повернулся, наклонился и заглянул подсудимому в лицо. — Да, вот он, Герберт 92-Икс… живой и здоровый!.. полный сил!, готовый вернуться на улицы, к жизни по обычаям Герберта 92-Икс, включая обычай носить при себе… противозаконно, тайно, незарегистрированный револьвер тридцать восьмого калибра!
Крамер пристально смотрит на Герберта 92-Икс и с трех шагов бросает ему в лицо раздельные слова, словно готов лично, своими руками лишить этого человека здоровья, сил и возможности вернуться к прежней жизни, к жизни вообще. Но Герберт тоже не робкого десятка. Он встречает взгляд Крамера хладнокровной усмешкой, словно бы говоря: «Болтай, болтай, молокосос, вот я сейчас досчитаю до десяти и тебя раздавлю». Присяжным — ей — кажется, что стоит подсудимому только протянуть руку и он схватит Крамера за горло, что он уже изготовился!.. Крамера это не смущает. На его стороне три судебных пристава, все трое в отличном настроении из-за сверхурочных, которые им причитаются за сегодняшнюю вечернюю работу. Так что пусть Герберт в своем арабском одеянии сколько угодно смотрит на него свирепым взором, чем свирепее, тем лучше для обвинения. И чем сильнее трепещет мисс Шелли Томас, тем глубже западет ей в душу образ бесстрашного молодого обвинителя!
Единственный, кто ошарашен, это Тесковитц. Он сидит и медленно вращает из стороны в сторону головой, как газонный опрыскиватель. Он не верит собственным глазам. Если Крамер так чехвостит Герберта по какому-то дерьмовому обвинению, что же будет, когда у него на руках окажется настоящий убийца?
— Так вот, леди и джентльмены, — говорит Крамер, снова поворачиваясь к присяжным, но оставаясь в опасной близи от Герберта, — мой долг выступить перед вами от лица того, кого нет в этом зале, потому что его сразила насмерть пуля, выпущенная из револьвера человеком, которого он никогда до этого в глаза не видел, Гербертом 92-Икс. Я хотел бы напомнить вам, что речь идет не о жизни Герберта 92-Икс, а о смерти Нестора Кабрильо, хорошего человека, жителя Бронкса, хорошего мужа, хорошего отца… пятерых детей… погибшего в расцвете лет из-за того, что Герберт 92-Икс почему-то возомнил себя вправе вести дела, имея при себе незарегистрированный, незаконный пистолет тридцать восьмого калибра…
Произнося речь, Крамер смотрит по очереди на каждого присяжного. Но, закругляя период за периодом, он обязательно всякий раз взглядывает на нее. Она сидит во втором ряду, предпоследняя слева, так что это не вполне удобно и, по-видимому, всем заметно. Но ведь жизнь коротка. И боже ты мой! — какое безупречно прекрасное белое личико! какая роскошная корона волос! какие прелестные губы, накрашенные коричневой помадой! И какой восхищенный блеск уже появился в ее огромных карих глазах! Мисс Шелли Томас уже одурманена, опьянена криминальным дыханием Бронкса.
* * *
С тротуара Питер Фэллоу смотрит, как мимо по Вест-стрит катят лимузины и такси. Господи милосердный! Как бы ему хотелось сейчас забраться в такси, заснуть на заднем сиденье и проспать до самого «Лестера»… Да что это он? О чем думает? Никакого «Лестера» и больше ни единой капли алкоголя. Сегодня он поедет прямо домой. Уже темнеет. Чего бы он не дал сейчас за такси!.. Забраться бы, заснуть и приехать прямо домой… Но за такси пришлось бы уплатить долларов девять-десять, а у него до ближайшей получки, то есть на неделю, не осталось и семидесяти пяти долларов, при том что в Нью-Йорке семьдесят пять долларов — совершенный пустяк, призрак, прихоть — раз чихнуть, щелкнуть пальцами. Он стоит и наблюдает за центральным подъездом здания редакции, обшарпанной конструктивистской башни 20-х годов, — не появится ли кто знакомый, американец какой-нибудь, с кем можно вместе поехать на такси. Хитрость в том, чтобы выяснить, куда надо американцу, а потом сказать, что тебе в ту же сторону, только квартала на четыре ближе. В такой ситуации ни один американец на наберется наглости спросить с тебя денег.
Вот вышел американец по имени Кен Гудрич, он заведует в «Сити лайт» Отделом маркетинга, что бы это ни значило — «маркетинг». За последние два месяца Фэллоу уже дважды подсаживался к Гудричу, и второй раз радушие Гудрича, которому предоставлялась возможность попутной беседы с англичанином, разительно убавилось, разительно. Нет, лучше не рисковать. Фэллоу препоясал чресла и отправился пешком за восемь кварталов до Сити-Холла, где можно будет сесть в подземку.
Эта старая часть южного Манхэттена вечерами моментально пустеет, и, топая по сумеречной улице, Фэллоу все больше и больше исполнялся жалости к самому себе. Есть хоть у него в кармане жетончик на подземку? Жетончик нашелся, а заодно всплыло неприятное воспоминание. Два дня назад в «Лестере» он полез в карман, чтобы отдать Тони Моссу четвертак за телефонный разговор — хотел сделать широкий жест, потому что о нем уже пошла слава как о прихлебателе даже среди своих, — вытащил из кармана горсть мелочи, и там, среди гривенников, четвертаков, центов и пятицентовиков, были два жетона на подземку. Ему показалось, что все за столом их заметили. А уж Тони-то Мосс заметил, это точно.
Фэллоу не опасался ездить на нью-йоркском метро. Он считал себя парнем крепким, да и сколько он ездил, никаких неприятных столкновений у него в подземке не было. Но что действительно внушало ему страх, и самый настоящий, это — нищета, убожество. Когда спускаешься по лестнице на станцию «Сити-Холл» в толпе смуглых, бедно одетых людей, то кажется, что добровольно сходишь в подземную темницу, и притом очень шумную и грязную темницу. Всюду, куда ни посмотришь, закопченные стены, черные решетчатые перегородки, клетка на клетке, кошмарные видения, мелькающие сквозь черные прутья решеток. Всякий раз как у платформы останавливается поезд, слышишь душераздирающий металлический скрежет, словно титаническим мощным рычагом раздирается по косточкам чей-то великанский стальной скелет. Почему в этой возмутительно богатой стране, где столько тучных сокровищ, где такое возмутительно большое значение придается земным благам, не могут построить нормальное, тихое, приличное метро, чтобы не противно было смотреть, как в Лондоне, например? А все потому, что американцы — вроде малых детей. Раз под землей, то уже как бы и не видно.
В это время суток в поезде нашлось и свободное сиденье, если можно считать сиденьем участок узкой пластиковой скамьи. Перед глазами на противоположной стенке — обычные настенные рисунки, надписи и разводы, и обычные пассажиры в серой и коричневой бедной одежде и в неизменных кроссовках. Выделяется только одна пара — мужчина и мальчик. Мужчине за сорок, невысокий и плотный, в хорошем дорогом костюме серого цвета в редкую белую полосу, в белой крахмальной рубашке и вполне скромном — для американца — галстуке. На ногах у него тоже хорошие, дорогие, до блеска начищенные черные ботинки. Американцы сплошь и рядом носят с приличным костюмом грубые, нечищеные башмаки на толстой подошве, совершенно разрушая ансамбль. (Ноги свои они обычно не видят и, опять же как малые дети, считают, что обувь — это не важно.) Между ботинками у него стоит дорогой кожаный «дипломат». Мужчина наклонился вбок и разговаривает с мальчиком лет восьми-девяти.
На мальчике — синяя школьная курточка, белая рубашка с пуговками на уголках воротничка, полосатый галстучек. Что-то объясняя ребенку прямо на ухо, мужчина обводит взглядом вагон, указывает правой рукой. Наверно, работает на Уолл-стрит, думает Фэллоу, и пригласил к себе в офис сынишку, а теперь катает его на метро и знакомит со страшными тайнами этой темницы на колесах.
Фэллоу задумался, глядя на них, а поезд набрал скорость и несется с воем, мерно покачиваясь. Фэллоу вспоминает собственного отца. Бедный маленький человек — вот итог всей его жизни, скромный неудачник, родивший единственного сына-опору по имени Питер и прозябающий в своем бутафорском богемном мирке в старом домишке в Кентербери. Ну, а я? — думает Фэллоу, сидя в этой катящейся подземной темнице в этом полоумном городе в этой сумасшедшей стране. Как хочется выпить, ах, как хочется выпить! Снова нахлынула волна отчаяния… Он поглядел на свои обшлага. Лоснятся, это заметно даже при таком тусклом свете. Он скатился еще ниже… ниже богемы… В голову сам собой просится убийственный эпитет: «потрепанный».
Станция метро на углу Лексингтон авеню и Семьдесят седьмой улицы находится в опасной близости от «Лестера». Впрочем, это не имеет значения. Питер Фэллоу больше не играет в эти игры. Он поднялся по лестнице, вышел на тротуар. Совсем стемнело. Он стал вспоминать, как сейчас в «Лестере», — просто чтобы доказать себе собственную решимость. Мореное дерево, матовые стеклянные абажуры, освещенный задник стойки, ряды бутылок залиты светом, народ толпится, уютный гомон голосов… английских голосов… Может быть, если бы он зашел просто выпить газировки с апельсиновым соком и на протяжении пятнадцати минут послушать английскую речь… Нет! Надо быть твердым.
Он уже у входа в «Лестер». На непосвященный взгляд, это обычное уютное бистро или кафе, каких полно в Ист-Сайде. Сквозь ромбики стекол в окнах видны милые, симпатичные лица над столиками, милые, уютные, белые лица, освещенные розовым светом ламп. Решено! Он нуждается в утешении, в газированной воде с апельсиновым соком и в звуках английской речи.
Когда входишь в «Лестер» с Лексингтон авеню, сразу попадаешь в зал, где стоят столики, покрытые скатертями в красную шашечку, действительно как в бистро. Сбоку вдоль стены расположена длинная стойка с медной подножкой. Дальше — дверь ведет в зал поменьше. В нем у окна, выходящего на Лексингтон авеню, стоит стол, за которым при желании могут поместиться человек восемь или даже десять добрых друзей. По негласному обычаю, этот стол считается английским, здесь своего рода клуб, и сюда по вечерам и даже на исходе дня собираются «бритты», члены лондонского модного света, временно проживающие в Нью-Йорке, заходят и уходят, только пропустят стаканчик-другой и… ну и послушают английские голоса.
Голоса! Уютный гомон голосов уже стоял в зале, когда Фэллоу туда вошел.
— Хелло, Питер!
Это Бенни Грильо, американец, среди толпящихся у стойки. Парень он занятный и держится по-дружески, но Фэллоу на сегодня сыт Америкой по горло. Он улыбается, кричит в ответ: «Хелло, Бенни!» — и проходит в маленький зал.
За английским столом — Тони Мосс, и Каролина Хефтшенк, и Алекс Бритт-Уидерс, которому принадлежит «Лестер», и Сент-Джон Томас, директор музея, а заодно, подтихую, и агент по продаже картин; и его сердечный друг Билли Кортес, венецианец, который учился в Оксфорде и считай все равно что англичанин; и Рейчел Лэмпвик, одна из двух дочерей лорда Лэмпвика, которых папаша содержит в Штатах; и Ник Стоппинг, газетчик-марксист, вернее сказать — сталинист, зарабатывающий на жизнь льстивыми статьями из жизни богатых для «Дома и сада», «Искусства и антиквариата» и «Знатока». Судя по количеству бутылок и стаканов, сидят уже давно и скоро начнут искать, кто бы сегодня за них расплатился, если, конечно, Алекс Бритт-Уидерс, хозяин… но нет, Алекс счет не забывает.
Фэллоу присаживается и объявляет, что начал новую жизнь и пусть ему подадут только газировку с апельсиновым соком. Тони Мосс сразу поинтересовался, как это понимать: он бросает пить или платить? Фэллоу на Тони не обиделся, он ему симпатизирует, поэтому он со смехом отвечает, что сегодня о деньгах вообще речи нет, поскольку с ними за столом — сам их щедрый хозяин Алекс. Алекс ответил: «Только не твой». Каролина Хефтшенк сказала, что Алекс оскорбил Питера в его лучших чувствах, и Фэллоу подтвердил, что так оно и есть, а посему он вынужден изменить свое решение. Пусть официант принесет ему водочный коктейль «Саутсайд». Все рассмеялись, потому что это намек на Эшера Херцфелда, американца, наследника миллионного дела «Херцфелдовское стекло», который вчера закатил Алексу страшный скандал из-за того, что для него не нашлось столика.