Вудхауз и война
ModernLib.Net / Публицистика / Вудхауз Пэлем Гринвел / Вудхауз и война - Чтение
(стр. 2)
Что означает «интернируют», я не знал – возможно, это на годы или даже навсегда, а с другой стороны, тут может быть дел всего на пару недель, – но так или иначе, все определенно указывало на Полное собрание Уильяма Шекспира, и его я первым сунул в чемодан. Рад сообщить, что в настоящее время голова моя набита Шекспиром до отказа, так что каковы бы ни были прочие последствия моего сидения в концлагере для гражданских лиц иностранного подданства, но по этой линии я остался в выигрыше.
Горькой была разлука с моим романом, там остались недописанными всего пять глав. Но место в чемодане решает все, как сказал бы Дживс, и пришлось нам расстаться. Теперь он находится где-то во Франции, и я еще надеюсь с ним когда-нибудь встретиться, потому что это был неплохой роман, мы с ним дружили.
Не знаю, что взяли бы с собой в сходной ситуации мои слушатели – при том еще, что за спиной стоял немецкий солдат и покрикивал: «Шнель! Шнель!» – или что-то в этом духе. Надо было соображать моментально. В результате я упаковал табак, карандаши, блокноты, шоколад, печенье, пару брюк, пару ботинок, несколько рубашек и два или три носка. Жена пыталась приложить еще фунт сливочного масла, но я отбился. Нет пределов тому, что способен учинить в небольшом чемодане фунт сливочного масла в погожий летний денек. И если уж читать Шекспира, то Шекспир, по моему убеждению, лучше идет без масла.
В конце концов, единственной важной вещью, которую я с собой не взял, оказался паспорт, его как раз надо было уложить в первую очередь. У свежеинтернированных иностранцев паспорт спрашивают беспрерывно, и на тех, у кого его нет, смотрят косо и задают им вредные вопросы с подковыркой. Я впервые на своей шкуре испытал, что такое классовые различия, когда попал в категорию интернированных без паспорта и на общественной лестнице оказался где-то между мелким гангстером и портовой крысой.
Захлопнув чемодан и простившись с женой и с младшей собачкой, я пресек попытки старшей втиснуться силой в автомобиль, дабы сопровождать меня к месту заключения, и мы возвратились в комендатуру. А вскоре меня вместе со всеми нашими, общим числом двенадцать человек, погрузили в автобус и повезли в неизвестном направлении.
Неудобство путешествий в качестве интернированного лица состоит в том, что тебе неизвестен пункт назначения. Как-то нервно себя чувствуешь, когда, отправляясь в путь, не знаешь, предстоит ли тебе пересечь всю Европу, или же тебя везут в соседний городок. На самом деле мы ехали в Лоос, пригород Лилля, за сто миль от Пари-Пляжа. В общей сложности, с остановками, чтобы прихватить еще кое-кого из членов-учредителей, у нас ушло на дорогу восемь часов.
Удовольствие, испытываемое транспортируемыми от такой поездки, в большой мере зависит от умонастроения главного сержанта. Наш оказался милягой, он давал сигареты и позволял на остановках выходить за красным вином. Так что все путешествие походило на мирную экскурсию школьников на лоно природы. Тем более что мы все друг друга хорошо знали и неоднократно друг с другом общались – правда, в несколько иных обстоятельствах. Трое были членами нашего гольф-клуба: Артур Грант, инструктор, Джеф, игрок, и Макс, подносчик клюшек. Кроме них, среди нас еще был Элджи, владелец бара на Рю-Сен-Жан, и Элфред, кабатчик на Рю-де-Пари. И остальные, вроде Чарли Уэбба и Билла Илиджа, которые содержали гаражи, тоже были в Пари-Пляже фигуры заметные. Словом, не поездка, а пир духа и излияние душ.
Тем не менее, когда начали спускаться вечерние те ни и стал выветриваться хмель от красного вина, у нас у всех на сердце заскребли кошки. Мы почувствовали, как далеко мы от дома, и ничего хорошего не видели впереди.
Что именно ожидало нас впереди, никто из нас себе не представлял. Но предчувствия у всех были нерадостные. Мы опасались худшего.
И общее настроение не улучшилось, когда наш автобус, проехав через Лилль, свернул в переулок, прокатился зелеными лугами под развесистыми дубами и встал перед мрачным сооружением, в котором нельзя было не угадать местную каталажку, иначе говоря – тюрьму. Отталкивающего вида мужчина в мундире французской провинциальной полиции распахнул перед нами ворота, и мы въехали на тюремный двор.
На следующей неделе – «Веселые ребята в Лоосской тюрьме».
Перед вами выступал мистер Вудхауз с первой из серии еженедельных передач, которые мы будем транслировать по этой станции.
Передача вторая
Говорит Немецкая радиостанция на коротких волнах. Сегодня в нашей студии находится мистер П. Г. Вудхауз, известный писатель, создавший замечательные образы Дживса, Берти Вустера, лорда Эмсворта, мистера Маллинера и других. После того как немецкие части заняли поселок в Северной Франции, где проживал мистер Вудхауз, он почти год провел в Германии. За этот год он закончил новый роман, который, как я понимаю, сейчас находится на пути в США, где будет напечатан, и приступил к работе над следующим романом. Мы подумали, что американским читателям будет интересно услышать, как мистер Вудхауз продолжает свой рассказ.
У микрофона – мистер Вудхауз.
На прошлой неделе, если помните, я прервал одиссею интернированных иностранцев из Ле-Туке на том, как наша небольшая группа пилигримов была водворена в Лоосскую тюрьму. Поскольку я с младенчества вел исключительно безгрешную жизнь, у меня до сих пор не было случая ознакомиться с внутренним устройством каталажки, однако с первого же взгляда на официальное лицо при входе я от души пожалел, что он мне теперь представился. В жизни бывают мгновения, когда только взглянешь на незнакомого человека, и сразу говоришь себе: «Я встретил друга». Но тут был не тот случай. На свете, я думаю, не найдется никого, кто бы вообще меньше походил на небесное создание, чем французский тюремщик, а тот, что сидел передо мной и крутил пышный ус, просто приводил на ум фильм «Чертов остров» про французскую каторгу.
Однако всякий писатель по природе – оптимист, наверно, у меня в глубине души теплилась надежда, что гостеприимный хозяин, услышав мою фамилию, выскочит из-за стола с возгласом: Quoi? Monseur Vodeouse? Embrassez-moi, maitre![3] – и уступит мне на предстоящую ночь свою кровать, добавив, что давно является моим горячим почитателем и не дам ли я ему автограф для его маленькой дочурки? Но не тут-то было. Он просто еще раз крутанул ус, записал мою фамилию в большую амбарную книгу – вернее, он написал: «Вудхорс», бестолковая голова, – и жестом приказал своим башибузукам отвести меня в мою камеру. Точнее сказать, это, как выяснилось, была не моя камера, а совместная с кабатчиком Элджи и мистером Картмеллом, нашим милейшим и всеми уважаемым настройщиком роялей. Ибо не знаю, как там принято вообще, но в разгар военного сезона в Лоосской тюрьме гостей укладывали по трое в комнате.
Было уже без малого десять часов вечера – обстоятельство, благодаря которому, как выяснилось потом, мы избежали многих неприятностей. Ближе к десяти часам французский тюремщик обычно склонен немного расслабиться, переодеться в просторную одежду и забыться над увлекательной книжкой. Вот почему вновь поступивших арестантов он оформляет на скорую руку и без должной тщательности. Когда на следующее утро я вышел на тюремный двор и познакомился с теми, кто сидел уже целую неделю, выяснилось, что их по прибытии поставили лицом к стене, раздели до белья, отобрали все, что у них с собой было, и вообще сделали из них котлету. А у нас только отняли ножи и деньги и оставили нас в покое.
Камеры во французских тюрьмах строят закрытые. Там, где в американской тюрьме решетки, здесь – глухая стена с дверью в железных заклепках. Входишь, эта дверь за тобой звучно захлопывается, и ты оказываешься в уютной комнатке площадью двенадцать футов на восемь. В дальнем ее конце – окно, под окном – кровать, у стены против кровати – маленький стол, к нему прикован цепью карликовый стульчик. В углу за дверью – водопроводный кран, под ним раковина, а дальше по стене – то, что можно элегантно назвать: «семейное очко». Единственными картинами на беленых каменных стенах служат карандашные рисунки, выполненные французскими преступниками в той смелой творческой манере, какая естественна для французских преступников.
Мы с Элджи уступили кровать Картмеллу, как старейшему члену нашего трио, а сами улеглись на полу. Впервые в жизни мне выпало провести ночь на жидком тюфяке, постланном на гранитном полу, но мы, Вудхаузы, – народ выносливый, и скоро, сомкнув усталые вежды, я уже спал крепким сном. Помню, засыпая, я успел подумать, что хотя и попал в переделку, совсем не подходящую для пожилого джентльмена на склоне лет, однако же все это довольно занимательно, и скорее бы наступило утро, чтобы мне увидеть, что оно с собой принесет.
А принесло оно с собой ровно в семь часов скрежет ключа и открытие маленького окошка в двери, сквозь которое нам просунули три жестяные кружки с тепловатым жидким супом и три булки темно-бурого цвета. Это, надо понимать, был завтрак, но возник вопрос, каким образом нам принять участие в столь праздничном мероприятии? С супом-то еще ничего, мы управились. Делаешь глоток, потом делаешь второй глоток, чтобы удостовериться, действительно ли это так невкусно, как показалось с первого глотка, и не успеешь оглянуться, как суп уже кончился. Задача же, как, не имея ножей, сладить с полученным хлебом, потребовала от нас большой изобретательности. Вариант: просто откусывать кусок за куском – оказался для моих сокамерников невыполнимым, состояние их зубов этого не позволяло. И колотить булкой о край стола тоже не годилось – от столешницы только щепки летели. Но всегда можно как-нибудь обойти мелкие жизненные трудности, надо только хорошенько пораскинуть умом. Я был произведен в хлебокусатели для нашей маленькой компании, и по-моему, мною остались довольны. Во всяком случае, я это вещество раздробил.
В половине девятого ключ заскрежетал опять, и нас выпустили на воздух – отдохнуть и поразмяться. Мы очутились на некотором, сверху частично открытом пространстве, огороженном высокой кирпичной стеной, где нам была предоставлена возможность полчаса постоять.
Дело в том, что там только и можно было что стоять плечом к плечу, так как сооружение это, судя по всему, спроектировал человек, своими глазами видевший калькуттскую «Черную дыру»[4] и пришедший от нее в восторг. Оно было ярдов двенадцати в длину, а в ширину с широкого конца – шесть ярдов, а потом сужалось и на противоположном конце доходило до двух ярдов. А там еще, помимо нас, находились обитатели других камер. Ну, то есть ни малейшей возможности устроить дружеский футбольный матч или ярмарку взаимного обмена.
Постояв полчаса, мы, посвежевшие, возвратились в камеры и оставались там все двадцать три с половиной часа следующих суток. В двенадцать мы получили суп и в пять – еще суп. Супы, естественно, разные. В двенадцатичасовом побывала капуста, ее окунул повар, который, правда, торопился и не хотел мочить руки, а в следующем супе даже плавала настоящая фасолина, видимая невооруженным глазом.
Назавтра опять в семь часов утра заскрежетал в замке ключ, и нам дали суп, в восемь тридцать нас выпустили порезвиться на просторе, после чего последовал суп в двенадцать часов и еще один суп – в пять. На следующее утро в семь часов заскрежетал в замке ключ, и… Ну, вам понятно. Можно сказать, здоровый, размеренный образ жизни, предоставляющий человеку вдоволь досуга для чтения Полного собрания сочинений Уильяма Шекспира, чем я, если помните, и намерен был заняться.
Помимо Шекспира, который, бесспорно, помогает забыть обо всем, имелось еще одно утешение: окно. Я думал, что все тюремные камеры снабжены маленьким оконцем из матового стекла под самым потолком, но наше окно было большое, футов пять на четыре, мы могли его распахивать во всю ширь, и из него даже виден был, если стать на кровать, угол огорода и дальше – поля. А воздух, поступавший через окно, очень помогал бороться с нашей атмосферой.
Особая атмосфера в камере служит характерной чертой французской тюрьмы. У нас в Лоосе в камере номер сорок четыре атмосфера была крепкая, многообещающая, прочно стоящая на ногах и твердо глядящая миру в глаза. Мы к ней очень привязались, гордились и отстаивали ее первенство в спорах с другими заключенными, которые утверждали, будто их атмосферы действуют сильнее и букет у них богаче. Когда первый немецкий офицер, попробовавший войти в наш укромный уголок, отшатнулся и попятился, мы восприняли это как личный комплимент, как заслуженную дань уважения доброму другу.
Но все-таки, несмотря на присутствие такой замечательной атмосферы, мы вскоре немного заскучали. Я-то еще ничего, у меня было Полное собрание Шекспира. Но вот у бармена Элджи не было напитков, чтобы смешивать коктейли, и Картмеллу абсолютно нечего было настраивать. А настройщик без роялей – все равно что тигр, которому семейный врач прописал вегетарианскую диету. Картмелл только и говорил что про рояли и пианино, которые ему доводилось настраивать в прошлом, и даже по временам одобрительно отзывался об инструментах, которые надеялся еще настроить в будущем; но все же это было не то, чувствовалось, что ему мучительно не хватает живого рояля, прямо вот сейчас, в данную минуту. Или рояля, или, на худой конец, хоть чего-нибудь, чтобы отвлечься.
И вот на четвертое утро мы написали петицию немецкому коменданту, указав в ней, что, поскольку мы не осужденные, а только интернированные гражданские лица, совершенно не обязательно содержать нас в условиях Редингской тюрьмы[5], и не найдется ли способа хоть как-то разнообразить нашу жизнь?
Это обращение к суду Кесареву[6] сработало, как волшебство. Выходило, что комендант и понятия не имел, как с нами обращаются, – это все французы сами придумали, – и, узнав, взорвался. Раскаты этого взрыва мы могли слышать в коридорах, а затем раздался знакомый скрежет ключа, в дверях возникли белые, как полотно, стражники и объявили нам, что отныне мы имеем право свободно расхаживать по тюрьме.
Все в мире относительно, как сказал кто-то – возможно, Шекспир в своем собрании сочинений, – и я просто не припомню, чтобы еще когда-нибудь так упивался свободой, как в тот миг, когда, оставив дверь камеры нараспашку, вышел в коридор и принялся прогуливаться взад-вперед.
Признаюсь, хоть это и нехорошо с моей стороны, что удовольствие мое еще мстительно усугублялось от зрелища ужаса и страдания, написанных на лицах тюремного персонала. Если существует на свете идеал приверженности традициям и правилам этикета, что полагается, а что не полагается, то это французский тюремщик; а тут традицию и этикет попросту выбросили на помойку, и ничего нельзя с этим поделать. Я думаю, примерно такие же душевные муки должен испытывать профессионал гольфист при виде того, как возле его лунки отплясывает публика на высоких каблуках.
В конце концов мы над ними, беднягами, все же сжалились и, так уж и быть, позволили им запирать нас на ночь. Умилительно было видеть, как они обрадовались. Это положило начало взаимопониманию, и ко времени разлуки нас уже с ними связывали вполне дружеские отношения. Один тюремщик даже раздобрился настолько, что показал нам камеру смертников – как, скажем, хозяин загородного дома водит гостей смотреть конюшни.
Главной темой, обсуждавшейся на наших прогулках по коридорам, был, естественно, вопрос, куда и когда нас переведут отсюда. Мы были убеждены, что Лоосская тюрьма для нас – не более чем перевалочный пункт. Так оно и оказалось. Через неделю после прибытия нам было велено выстроиться вдоль коридора, явился комендант и уведомил нас, что сейчас будет произведена проверка документов, а затем мы должны сложить пожитки и быть готовыми к отъезду. Тех, кому шестьдесят лет и более, выпустят и отправят домой, добавил он. Эти счастливчики вышли из строя и столпились у противоположной стены, как красотки из группы вокального сопровождения. Я, на том основании, что мне пятьдесят восемь и три четверти, тоже попробовал было к ним примазаться, но был водворен на место. Мне сказали, что пятьдесят восемь и три четверти – тоже неплохо, но все же недостаточно.
Впрочем, я из-за этого особенно не убивался, мне было не до того. Я вспомнил, что у меня с собой нет паспорта, как бы меня вообще здесь не оставили, когда остальные уедут, куда там им будет назначено. Но, к счастью, тут же вместе со мной находились двенадцать солидных жителей Ле-Туке, готовых засвидетельствовать мою личность и благонадежность. Они все собрались вокруг меня и наперебой, горячо принялись за дело. Комендант был явно слегка ошарашен такой лавиной свидетельских показаний, и в конце концов меня тоже включили.
Дело было в субботу вечером, а разговоры и обсуждения потом продолжались еще далеко за полночь. Не знаю, кто первым пустил слух, что нас переводят в Льежские казармы, но, кто бы это ни был, он оказался совершенно прав. Именно Льеж стал следующим пунктом нашего назначения. Назавтра в одиннадцать часов утра нам выдали полуденную порцию супа, а затем вывели наружу, запихали в тюремные кареты и отвезли на вокзал.
По тому, в какой спешке все это происходило, можно было предположить, что наш поезд отходит где-то не позже половины двенадцатого. Но ничего подобного. Наш комендант был человек предусмотрительный. Я думаю, он когда-то опоздал на ответственный поезд, и этот случай не выходил у него из головы. Факт таков, что он обеспечил доставку на вокзал нашей группы интернированных иностранцев к одиннадцати часам сорока минутам утра, а тронулись мы с места в восемь часов вечера. Так и представляешь себе его разговор с отвозившим нас сержантом по возвращении последнего: «Ну, что, поспели эти ребята на поезд?»… «Да, сэр, были на месте за восемь часов двадцать минут до отправления»… «Ух ты, едва не опоздали. В следующий раз смотрите не откладывайте выезд до последней минуты».
Вообще я за время своего заключения заметил за немцами такую особенность: они начинали собирать нас в дорогу в спешке и суматохе, а затем как-то утрачивали интерес. Это напомнило мне Голливуд. Когда вас приглашают туда на работу, сначала приходит телеграмма с повелением явиться на место точно первого июня в десять часов утра. Пять минут одиннадцатого будет уже поздно, а о том, чтобы приехать второго июня, не может быть и речи, это означало бы крах всей кинопромышленности. Вы начинаете бегать как угорелый, пересаживаетесь с самолета на самолет и в десять часов утра первого июня являетесь на студию, где вам говорят, что увидеться с вашим работодателем вы сейчас не можете, он уехал в Палм-Спрингс. После этого ничего не происходит до двадцатого октября, когда вам дают задание и напоминают, что дорог каждый миг.
Вот так же и немцы с поездами, не любят они все откладывать на последнюю минуту.
В целом, подводя итог своему арестантскому опыту, я бы сказал, что заглянуть в тюрьму для ознакомления небезынтересно, но жить там я бы не хотел, хоть вы мне ее подарите. С моей стороны никаких слез при расставании не было. Я был рад, что покидаю Лоосскую тюрьму. Последним, кого я видел, отъезжая, был стражник, который захлопнул дверь арестантской кареты и отступил на шаг, показывая, что путь свободен. Он сказал мне: «Au revoir», – что, по-моему, было не совсем тактично.
Вы прослушали вторую из серии еженедельных радиопередач мистера Вудхауза, которые мы транслируем по нашей станции.
Передача третья
Предыдущая часть моего радиорассказа с продолжениями под общим заголовком «Как стать интернированным лицом и не впасть в уныние» – кончилась, если помните, на том, как наша компания пилигримов едва не опоздала в Лилле на поезд: до его отправления, когда мы прибыли на вокзал, оставалось всего каких-то восемь часов и двадцать минут. А после этого состоялась наша поездка в Льеж.
Одним из неудобств в жизни интернированного иностранца является то, что переезд из одной точки в другую вам приходится совершать в обществе восьмисот себе подобных. То есть спальный вагон-люкс полностью исключается. Мы проделали двадцатичетырехчасовое путешествие по железной дороге в поезде, составленном из так называемых теплушек со знаменитой надписью: «Quarante hommes, huit chevaux»[7], иначе говоря, в вагонах для транспортировки скота. Мне случалось их видеть в мирное время на железных дорогах во Франции, и я тогда еще задумывался, каково это оказаться одним из quarante hommes? И вот теперь убедился: удовольствие сильно ниже среднего. Восемь лошадей, может, и смогли бы устроиться с удобством в этом хлеву на колесах, но сорока человекам он тесен. Всякий раз, вытягивая ногу, я пинал ближнего; и это бы еще ничего, если бы не то, что всякий раз, когда ближний вытягивал ногу, пинок доставался мне. Единственное приятное воспоминание, оставшееся у меня от этой поездки, – это как нас выпустили на десять минут на берегу Мааса.
Приехав в Льеж и поднявшись по склону горы в казармы, мы попали в обстановку полной неподготовленности. Германия к тому времени была уже как та старушка, которая жила в сапоге. У нее появилось так много детей, что она не знала, что с ними делать[8]. Новое прибавление семейства в нашем лице, похоже, было ей вовсе ни к чему, – но ведь не вышвырнешь же вон, жалко.
В Льеже приготовления к нашему приему еще не были завершены. Мы были словно гости, раньше времени явившиеся на бал. Например, прибыло восемь сотен человек, которым предстояло питаться почти исключительно супом, и хотя, где раздобыть суп, администрации было известно, о том, во что его разливать, не позаботились.
Но восемьсот интернированных иностранцев не могут просто обступить котел и лакать. Во-первых, они обожгут языки, а кроме того, у кого язык проворнее, тот вылакает больше своей нормы. Ситуация была из тех, что требуют безотлагательного решения, и выход был найден благодаря нашей изобретательности. При казарме на задворках имелась огромная мусорная куча, куда бельгийские солдаты столетиями выбрасывали старые походные котелки, консервные банки, чашки с выщербленными краями, бутылки, ржавые чайники и емкости из-под машинного масла. Мы это все откопали, вымыли и вычистили – и пожалуйста! Мне повезло, я получил как раз сосуд из-под машинного масла. Он придавал супу толику пикантности, какой не хватало другим.
Льеж походил на настоящий концентрационный лагерь, в каком мы жили потом в Тосте, не больше, чем черновой план-сценарий походит на готовый роман. Имелась какая-то рудиментарная организация, то есть нас распределили по спальням, каждая со своим ответственным, но по сравнению с Тостом, где были: лагерный капитан, его помощники, лагерные комитеты, и так далее, Льеж видится совсем примитивным. А кроме того, там была немыслимая грязь, как и во всех других местах, где прежде проживали бельгийские солдаты. Бельгийский солдат не почувствует себя дома, пока не сможет расписаться по донным отложениям на полу.
Мы провели в Льеже неделю, но, оглядываясь назад, мне просто не верится, что наше пребывание там длилось всего каких-то семь дней. Возможно, из-за того, что там было абсолютно нечем заняться, только переминаться с ноги на ногу. Помимо нас, в казармах содержались еще и французские военнопленные, но нам с ними общаться не позволялось, нам был выделен отдаленный уголок казарменного двора. Хватало места только для того, чтобы стоять, и мы стояли. Я как-то подсчитал, сколько часов я простаивал в сутки, от подъема до отбоя, включая построение на поверку и очереди за пищей. Получилось почти шесть часов. Единственное время, когда мы не стояли, было после обеда, когда полагалось лежать на кровати. Потому что в Льеже у каждого имелась кровать. А в остальном в казарме все было практически такое же – если не хуже, – как в нашей доброй старой незабвенной тюрьме.
Построения для поверки происходили в восемь утра и восемь вечера, и тут я как раз был не против отстоять свои пятьдесят минут или час, так как это было единственное развлечение для мыслящего человека. Вы, наверно, подумаете, что пятьдесят минут – многовато, для того чтобы пересчитать по порядку восемьсот человек, но вы бы поняли свою ошибку, если бы увидели нас в деле. Не знаю, почему, но мы никак не могли усвоить науку построения. Старались. Но не получалось.
Начиналось с того, что сержант приказывал нам построиться в колонну по пять человек. Приказ передавался по рядам нашими языкознатцами, которые понимали по-немецки, мы умудренно кивали и разбирались сначала по четверо, потом по трое, потом по шестеро. Когда же мы, едва не доведя сержанта до родимчика, все-таки выстраивались в колонну по пять, думаете, на том и делу конец? Вовсе нет. Это было только начало. Внезапно старина Билл из сорок второй шеренги замечал в двадцать третьей шеренге старину Джорджа и с сигаретой во рту переходил к нему поболтать.
А время бежит. Наконец старина Билл, выслушав все, что старина Джордж имел ему сказать про положение в Европе, отправляется на свое прежнее место, но оно оказывается уже заполненным, как заполняется водой лунка в песке во время прилива. Минуту он стоит обескураженный, но потом быстро соображает, как поступить. Он пристраивается седьмым за стариной Перси, который отходил поболтать со стариной Фредом и, только что возвратившись, занял шестое место.
Тут в дело вступает капрал, в чьих жилах бежит кровь пастушьей собаки. Он отрезает Билла и Перси от стада и, немного погоняв их и порявкав на остальных, вроде бы устанавливет в рядах исходный порядок.
Конец? Опять же нет. Сержант, капрал и французский солдат на ролях переводчика движутся вдоль колонны, считая головы, а потом отходят в сторону и становятся тесным кружком, как игроки в регби. Продолжительная пауза. Что-то не так. По рядам передают, что недосчитались одного человека, и кажется, этот недостающий человек – старина Джо. Мы между собой обсуждаем это известие с возрастающим жаром. Неужели старина Джо сбежал? Не передала ли ему украдкой дочка тюремщика напильник в мясном пироге?
Но нет. Вот появляется старина Джо собственной персоной. Шагает непринужденно, с трубкой в зубах и снисходительно поглядывает на нас, как бы говоря: «Привет, ребята. В солдатики играете? А мне можно с вами?» На его голову сыплют проклятия – по-немецки сержант, по-французски переводчик и по-английски мы, – но он проходит и становится на свое место.
А поскольку почти все участники смотра покинули строй и сгрудились вокруг сержанта и старины Джо, чтобы послушать, что первый говорит второму, возникает нужда в новом пересчете. Нас снова считают, и снова происходит совещание. На этот раз по какой-то загадочной причине нас стало меньше сразу на шесть человек. В наших рядах рождаются пораженческие настроения. Похоже, что мы несем потери.
Вперед выступает патер. Он служит как бы связным между нами и немцами. Патер задает вопрос: зарегистрировались ли те шестеро, которых привезли из Гента? Но не тут-то было. Так сразу этому лорду Питеру Уимзи[9] нашу загадку разгадать не удается. Интернированные из Гента регистрацию прошли. Начальство снова устраивает совещание. На него приглашаются старосты, и нам велят разойтись по комнатам, а старосты пусть соберут и пересчитают каждый своих подопечных.
Моя комната – пятьдесят вторая В – идет даже на то, что, раздобыв большой кусок картона, пишет на нем мелом: «Звансиг маннер, штиммт!» – что, по уверениям нашего языковеда, означает: «Двадцать человек, все на месте!» И, когда нас по свистку снова сзывают на поверку, я несу этот плакат на груди, точно человек-реклама на лондонских улицах. Но, к нашему разочарованию, это не вызвало улыбки на устах начальства. Что, впрочем, вполне понятно, у начальства и без того голова идет кругом от нового пересчета, так как старина Билл опять отошел к старине Джорджу для обсуждения вопроса, действительно ли вчерашний кофе отдавал керосином сильнее, чем сегодняшний? По мнению Билла, да, а Джордж все-таки не вполне в этом убежден.
Капрал, голося, как свора гончих псов, их разгоняет, и собирается новое совещание. Недосчитались пятерых. Полный тупик без проблеска надежды на выход. Но тут кто-то ушлый, не иначе как месье Пуаро, вспоминает: «А те, кто в лазарете?» Их там оказывается как раз пятеро, и нас распускают. Мы с пользой и приятностью провели пятьдесят минут и обогатили наши знания о природе человека.
Нечто похожее происходит в семь утра, когда мы выстраиваемся в очередь за завтраком, а также в одиннадцать тридцать и в семь вечера, перед обедом и ужином, с той только разницей, что в очереди мы движемся и поэтому можем нагляднее проявиться. Если мы плоховато стоим в шеренгах, то на ходу вообще норовим сбиться в кучу, и довольно нескольких шагов, чтобы мы уподобились толпе, рвущейся на волю из горящего кинематографа.
Пищу нам раздают из больших котлов, выставляемых за порог общественной кухни в глубине двора. Капрал не особенно оптимистичным тоном, так как уже наблюдал нас в действии, велит нам разобраться по четыре человека. Мы разбираемся, и поначалу кажется, что на этот раз все сойдет благополучно. Но тут вдруг старине Биллу, старине Джорджу, старине Джо и старине Перси одновременно со ста двадцатью другими интернированными гражданскими лицами приходит в голову, что, если выйти из задних рядов, подбежать и затесаться среди передних, можно будет получить свою порцию скорее. Они сразу срываются с места, а следом за ними и еще человек восемьдесят из наиболее сообразительных, которые разгадали ход их мыслей и решили, что идея вовсе неплоха. Через двадцать минут капрал, убеленный сединой, с глубокими бороздами поперек лба, восстанавливает строй в шеренги по четыре, и все начинается снова.
В хороший день – когда старина Билл и его приятели были в наилучшей форме – на то, чтобы задние в очереди дошли до котла, требовалось три четверти часа. Но трудно было представить себе, что будет в дождливый день.
Впрочем, дождливых дней, к счастью, при нас не было. Ясная солнечная погода держалась всю неделю, пока, по прошествии этого срока, нас не погрузили в фургоны и не отвезли на вокзал. Теперь пунктом нашего назначения была находившаяся оттуда в двадцати пяти милях Цитадель И – где также раньше стояли бельгийские воинские части.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|