— Гм, — вымолвил Китекэт. — С этим надо будет разобраться.
— Да уж, -подтвердил я.
— Тут потребуется рука мастера. Придется хорошенько пораскинуть мозгами.
— Я уже не один час тут раскидываю.
— Да, но твои мозги — дешевый эрзац, от них мало проку. Совсем другое дело, если сливки своего интеллекта приведет в действие такой человек, как я.
— Эх, был бы тут Дживс!
— Да, Дживс бы сейчас не помешал. Жаль, что его нет среди нас.
— И жаль еще, — не удержался напомнить я, хотя человек с тонким вкусом предпочитает не тыкать по больному месту, — что ты все это начал, подбив Гасси забраться в фонтан на Трафальгарской площади.
— Что верно, то верно. Поступок, достойный сожаления. Но в тот момент он, надо сказать, просто напрашивался. Тут у тебя под рукой и фонтан, и Гасси, и вполне возможно, что такая возможность никогда больше не повторится. При том, что последствия, я не отрицаю, оказались плачевными, ей-богу, дело того стоило. Кто не видел, как Гасси Финк-Ноттл, во фраке и всей вечерней выкладке, в пять часов утра ловит тритонов в фонтане на Трафальгарской площади, тот не жил по-настоящему. Ему нечего будет поведать внукам. Но если разбираться, на ком сколько вины, то надо углубиться дальше в прошлое. Корень зла — в том обеде, которым ты уговорил меня накормить Гасси. Чистое безумие. Ты должен бы знать, что ничем хорошим это не кончится.
— Да ладно. К чему теперь слова?
— Правда твоя. Нужны не слова, а дела. Твердые и решительные. Наполеоновские поступки. Ты, как я понимаю, должен будешь скоро возвращаться, чтобы переодеться к обеду?
— Да, наверно.
— И через какое время после обеда ты окажешься у себя в комнате?
— Как только выдерусь.
— Тогда жди меня там, и я полагаю, что представлю тебе в готовом виде полный план действий. А сейчас мне надо вернуться к Куини. Ей скоро заступать на дежурство, она, наверно, захочет привести себя в порядок и запудрить следы слез. Вот бедняжечка! Если бы ты знал, как сжимается мое сердце от сострадания этой девушке, Берти, ты бы содрогнулся.
Ну, и конечно, раз необходимость требовала нашей скорейшей встречи, именно в этот вечер оказалось невозможно под шумок удалиться пораньше. Это был не обыкновенный обед, а прямо целый пир, и гости съехались со всей округи. К корыту был созван добрый десяток наиболее важных тузов Хэмпшира, они присосались, как пиявки и сидели, когда любой порядочный вышибала давно бы уже их всех выставил. Понятно, если потрудиться проехать двадцать миль ради обеда, не захочешь перехватить на бегу котлетку и сразу мчаться обратно. Просидишь музыкальный вечер и дождешься, пока предложат выпивку в половине одиннадцатого.
Словом, так ли, нет, а последний автомобиль отъехал где-то около полуночи. И когда я, освободившись, наконец дорвался до своей комнаты, никаких признаков Китекэта там не оказалось.
Зато на подушке лежала от него записка, и я дрожащими пальцами развернул ее.
Она была помечена одиннадцатью часами и выдержана в укоризненном тоне. Китекэт упрекал меня за то, что я, как он выразился, обжираюсь и упиваюсь с важными господами, когда должен был бы сидеть за столом совещания и заниматься честным трудом. Неужели я думаю, что он всю ночь так и просидит на заду у меня в комнате? — вопрошал Китекэт и выражал пожелание, чтобы мне завтра мучиться с перепою и маяться животом от обжорства. Больше он ждать не может, а намерен взять мой автомобиль и ехать в Лондон, чтобы завтра чуть свет оказаться в Уимблдон-Коммон для встречи и беседы с Мадлен Бассет. В ходе этой беседы, уже бодрее продолжал Китекэт, он все устроит, можешь положиться на мамочку Китекэта, потому что у него появилась идея, не идея, а роскошь, а я могу не напрягать мозжечок и спать спокойно. Сам Дживс, заключал Китекэт, даже натолкай он в себя рыбы под завязку, вряд ли придумал бы, по его мнению, что-нибудь лучше.
Что же, это, бесспорно, успокаивало — если, конечно, Китекэт и вправду такой умный, как ему кажется. Кто его знает, этого Китекэта. Я один раз прочел его школьную характеристику, когда забрался ночью в кабинет преподобного Обри Апджона в поисках печенья, так преподобный Обри Апджон написал про него: «блестящие способности, но плохо соображает», а если существовал козломордый школьный директор, который знал свое дело, исправно звонил в колокольчик и заслуженно получал за это сигару — или кокосовый орех, — то таким директором был наш директор.
Как бы то ни было, сообщение Китекэта, не стану отрицать, сняло у меня тяжесть с души. Установлено, что сердце, согбенное заботой, и за малейшую хватается надежду, и мое не составляло исключения. В самом благодушном настроении я снял форму одежды вечернюю и облачился в пижаму. Мне даже сдается, хотя ручаться не могу, что я пропел пару тактов из последней популярной шансонетки.
Надев халат, я приготовился выкурить на сон грядущий заключительную сигарету, как вдруг двери распахнулись и явился Гасси.
Он был раздражен. Хэмпширские тузы ему не понравились, и он выражал досаду из-за того, что пришлось на общение с ними потратить целый вечер, который он мог бы провести у Коры Тараторы.
— Нельзя же было удирать со званого обеда, — заметил я.
— Вот и Таратора так сказала. Она сказала, так не делают, и еще много чего сказала, в том числе noblesse oblige. У нее потрясающе строгие принципы. Не часто встретишь такую красивую девушку, и чтоб у нее были строгие принципы. А какая она хорошенькая, а, Берти? Правильнее было даже сказать, не хорошенькая, а прекрасная, как ангел.
Я согласился, что мордочка у нее такая, что встретишь — не испугаешься, а Гасси сразу на меня набросился:
— Что значит — не испугаешься? Она — девушка небесной красоты. Я такой красивой в жизни не видал. И подумать только, что она — сестра Перебрайта. Казалось бы, любая сестра Перебрайта должна быть так же безобразна, как и он.
— Я бы сказал, что Китекэт вполне недурен собой.
— Не разделяю твоего мнения. Он — исчадье ада, и это сказывается на его внешности. «В этом фонтане водятся тритоны, Гасси, — так он мне сказал. — Лезь за ними скорее, не теряй ни секунды». И не хотел слушать никаких возражений. Подгонял меня охотничьими возгласами. «Ату! — говорит. — У-лю-лю». Да, но я пришел к тебе, Берти, вот по какому делу, — внезапно переменил он тему, видно, обращение к минувшему причиняло ему боль. — Хочу попросить у тебя на завтра твой сизый галстук в розовых ромбах. Завтра утром я собираюсь побывать в доме священника и хочу выглядеть как можно лучше.
Помимо промелькнувшей мысли, что Гасси — оптимист, если верит, что сизый галстук в розовых ромбах способен настолько улучшить созданное Природой, чтобы он перестал являть собой обыкновенную рыборылую кикимору, я еще подумал при этих его словах, что, слава Богу, я успел переговорить с Тараторой и заручился ее обещанием немедленно окатить Гасси холодной водой и положить на лед.
Ибо было очевидно, что времени терять больше нельзя. Каждое слово, произносимое этим ультратритонолюбом, только яснее показывало, до какого градуса он дошел. Толковать с Огастусом Финк-Ноттлом про Кору Таратору было все равно что получать из первых рук от Марка Антония информацию насчет Клеопатры, и теперь каждое мгновение, проведенное им вне холодильника, было сопряжено с опасностью. Не подлежало сомнению, что «Лиственницы» в Уимблдон-Коммон перестали для него что-либо значить, теперь это был не приют священный, где обитает девушка его мечты, а просто адрес в телефонной книге.
Я выдал ему галстук, он поблагодарил и потопал к двери.
— Да, между прочим, — задержался он на пороге, — помнишь, ты приставал ко мне, чтобы я обязательно написал Мадлен? Ну, так вот. Я выполнил твою просьбу. Сегодня после обеда отправил ей письмо. Что это ты побледнел, как Умирающий гусь?
Я побледнел, как Умирающий гусь, потому что вдруг представил себе, что получается. Как отнесется Мадлен Бассет к тому, что вслед за письмом о вывихнутом запястье получит второе, написанное почерком самого Гасси, а в нем ни словом не упоминается ни понесшая лошадь, ни златовласое дитя, не умеющее произносить шипящие?
Я рассказал Гасси о деятельности объединения Китекэт — Вустер, и он неодобрительно поморщился. Крайне любезно, сказал он, писать за других любовные письма, да еще в сомнительном вкусе.
— Впрочем, — добавил он, — это уже не имеет, в сущности, никакого значения, потому что я в своем письме написал, что все отменяется.
Я пошатнулся и упал бы, если бы мне под руку не подвернулся комод.
— Отменяется?!
— Я расторг помолвку. За последнее время я убедился, что Мадлен хотя вполне достойная девушка, но все же не то, совсем не то. Мое сердце принадлежит Тараторе. Еще раз спокойной ночи, Берти. Спасибо за галстук.
Он вышел, напевая сентиментальный мотив.
ГЛАВА 15
«Лиственницы» — это одно из тех завидных жилищ с большими участками, с отдельным водоснабжением как «хол.», так и «гор.», всеми необходимыми службами и проч., которые расположены в Уимблдон-Коммон с левой стороны, как выезжаешь из Лондона через Патни-Хилл. Кто там домовладельцы, не имею понятия, но очевидно, что люди с полной мошной, и кому принадлежат «Лиственницы», я тоже не знал. Знал только, что завтра утренняя почта доставит по этому адресу письмо, которое Гасси написал и отправил своей невесте Мадлен Бассет, и в мои намерения входило, если только это вообще в пределах человеческих возможностей, перехватить его письмо и уничтожить.
Поднимая руку на Почтовую Службу Его Величества, я вполне мог схлопотать за это что-нибудь около сорока лет отсидки, но риск, на мой взгляд, того стоил. Сорок лет, если на то пошло, скоро пройдут, а иначе как помешав этому письму достичь адресата, я не видел способа получить отсрочку, позарез необходимую, чтобы осмотреться и подумать. Вот почему следующее утро застало на территории «Лиственниц», вдобавок к стриженой лужайке, беседке, цветникам, кустам и разнообразным деревьям, еще и Вустера с сердцем в пятках и со склонностью подлетать на высоту от двенадцати до восемнадцати дюймов всякий раз, как ранняя пташка вдруг чирикнет, склюнув червяка. Названный Вустер сидел, скрючившись, в самой сердцевине куста, росшего поблизости от стеклянных дверей в сад, за которыми, если только архитектор ничего не напутал, располагалась столовая. Этот Вустер сбежал из Кингс-Деверила «молочным» поездом в два пятьдесят четыре утра.
Я говорю «сбежал», но правильнее, наверно, будет — «уполз». Потому что молоко передвигается от станции к станции неспешно, и я едва успел к заветному часу просочиться в ворота и занять выжидательную позицию. Когда я расположился за кустом, вернее — в кусте, солнце уже показалось и было совсем светло, как поется в песне Эсмонда Хаддока на слова его тети Шарлотты. И я задумался, уже в который раз, о том, как хладнокровна и равнодушна Природа, когда требуется подмога угодившему в беду человеческому сердцу.
На самом деле общему положению вещей гораздо больше подошел бы в качестве аккомпанемента вой урагана и свист метели, но так уж сложилось, что то утро было ясным и солнечным — или погожим и лучезарным, если продолжить в стиле тети Шарлотты. Я сижу, у меня нервная система в полном расстройстве, и тут вдруг мне за шиворот падает одна из наименее симпатичных Божьих тварей о ста четырнадцати ногах и принимается делать утреннюю зарядочку на моей чувствительной коже. И что же Природа? Да ничего. Ей дела мало. Небо продолжает голубеть, и дурацкое солнце, уже упомянутое мною, знай себе улыбается в вышине.
Жуки за шиворотом — это крайне неприятно и требует мужества и выносливости. Но тот, кто берется за работу, предполагающую сидение в кустарнике, более или менее сам идет на контакты с жуками. Куда мучительнее, чем деятельность этого представителя животного мира у меня на спине, был вопрос: ну, явится почтальон, а дальше что? Вполне возможно, что все обитатели «Лиственниц» завтракают в постели. Тогда горничная отнесет взрывчатку Финк-Ноттла на подносе в комнату Мадлен, и рухнули все мои планы и расчеты.
Как раз когда меня посетила эта мысль, сильно подорвавшая святую веру в победу, что-то неожиданно пихнуло меня в коленку. Я чуть было не потерял сознание. Мне показалось, что я подвергся нападению многочисленной вражеской засады, и под этим впечатлением я оставался, наверно, секунды две, показавшиеся мне, впрочем, годами. Потом пятна перед глазами растаяли, мир прекратил медленное вальсообразное кружение, и я смог убедиться, что в мою жизнь вторгся всего-навсего небольшой рыжий кот. Переведя дыхание, я протянул руку и почесал его за ухом, я всегда пользуюсь этим приемом, когда остаюсь один в кошачьем обществе. И в это время стеклянные двери из столовой в сад со стуком и дребезгом распахнулись.
А немного спустя отворилась и входная дверь, на крыльцо вышла служанка и стала неспешно вытряхивать половик.
Получив возможность заглянуть в столовую, я различил там накрытый к завтраку стол, и на душе у меня полегчало. Мадлен Бассет не такая девушка, чтобы праздно валяться в постели, когда другие встали, сказал я себе. Если вся бражка кормится внизу, она будет среди ближних своих. Стало быть, один из приборов, которые я сейчас вижу, это ее прибор, и рядом с ним вскоре окажется роковое письмо. Я поиграл мышцами, чтобы быть готовым к немедленному действию, приподнялся на носки, сгруппировался; но тут сбоку, с юго-западной стороны, раздался свист и возглас: «Э-гей!» Прибыл почтальон. Он стоял на нижней ступеньке крыльца и благосклонно глядел на горничную.
— Привет, красотка!
Ох, не понравилось мне это. Сердце неприятно сжалось. Он был мне сейчас отчетливо виден во весь рост, — эдакий молодой красавец почтальон, крепкий из себя и откровенный сердцеед, из тех работников связи, что в свободные часы лихо выплясывают на местных танцульках, а разнося почту, считают впустую потраченным день, когда не удалось для начала в качестве десятиминутной разминки полюбезничать с кем-нибудь, кто подвернется из прислуги. Я-то, по правде сказать, рассчитывал увидеть кого-то постарше и не такого развязного плейбоя. Когда у руля подобная фигура, жди, что утренняя доставка почты затянется на неопределенное время. А ведь каждая минута приближала выход на сцену Мадлен Бассет и ее присных.
Так что мне было от чего трепетать. Летели мгновенья, а этот молодой бодрячок почтальон стоял как вкопанный и знай себе точил лясы, словно он не при исполнении обязанностей, а сам себе хозяин и просто от нечего делать вышел прогуляться с утра пораньше. Я от души возмутился, что государственный служащий, на чье жалованье идут и мои денежки, так безответственно разбазаривает рабочее время, и даже склонялся к тому, чтобы написать об этом письмо в «Таймс».
Но вот он наконец все-таки опомнился, передал с рук на руки пук корреспонденции и, отпустив прощальную реплику, прошел дальше своим путем, а горничная нырнула в дом и вскоре появилась в столовой. Там она прочитала две-три открытки, явно сочла их не стоящими внимания, поскольку на лице у нее выразилась скука, после чего сделала то, что ей полагалось сделать с самого начала, а именно разложила открытки и письма у соответствующих приборов.
Я насторожился, почувствовав, что дела пришли в движение. Сейчас, полагал я, горничная уйдет туда, куда призывает ее долг, и освободит территорию. Подобно боевому скакуну, который, заслышав военную трубу, говорит себе: «Ага!» — я снова напряг мускулатуру. Не обращая внимания на кота, который совсем запанибрата вился у меня между колен, вероятно видя во мне подарок свыше для всего уимблдонского животного мира, я изготовился к прыжку.
Представьте же себе мое отчаяние и сокрушение духа, когда эта недисциплинированная горничная, нет чтобы скрыться за внутренней дверью, наоборот, вышла на террасу, закурила зловонную сигарету и встала у стены, попыхивая, задумчиво глядя в небеса и грезя о почтальонах.
Не знаю, что еще способно так болезненно действовать на нервы, как внезапная преграда у самой цели. Без преувеличения скажу, что прямо корчился от бессильной ярости. Обычно с горничными у меня отношения складываются самые дружественные и сердечные. Встречаясь с горничной, я радостно улыбаюсь и говорю: «Доброе утро», а она радостно улыбается мне и отвечает: «Доброе утро», и все, меж нами мир и благодать. Но этой горничной я бы с удовольствием съездил кирпичом по макушке.
Я сидел, скрючившись, и про себя чертыхался. Она стояла и с упоением курила. Сколько времени я так чертыхался, а она курила, трудно сказать, и я уже думал, что это унизительное положение продлится вечно, как вдруг она вздрогнула, торопливо оглянулась через плечо и, отшвырнув сигарету, рванула в сад и скрылась за углом дома. Ситуация, отчасти напоминавшая историю с нимфой, застигнутой во время купания.
Вскоре вслед за тем я смог увидеть воочию, что ее спугнуло. Поначалу-то я подумал, что в ней внезапно заговорила совесть, но оказалось, дело не в этом: кто-то вышел на крыльцо. Сердце мое выполнило двойной кульбит, так как я увидел, что появилась Мадлен Бассет.
Я уже готов был проговорить: «Это конец», — ведь еще мгновенье, и она войдет в столовую, где ознакомится с последними известиями из «Деверил-Холла», но тут моя joie de vivre «Радость жизни (фр.)», достигшая было нижнего предела, снова взмыла кверху — я увидел, что помянутая Бассет повернула от крыльца не направо, а налево. Только теперь я заметил то, что в первый ужасный миг не успел осознать: в руке она держала корзинку и садовые ножницы. Напрашивалось предположение, что она отправилась срезать перед завтраком букет цветов. Так оно и было. Бассет скрылась из виду, и я снова остался наедине с котом.
В делах людей, как справедливо заметил однажды Дживс, бывают спады и подъемы благоприятные, сулящие удачу, и было очевидно, что сейчас именно такой благоприятный подъем. Настал, несомненно, что называется, критический момент. Любой знающий советчик, окажись он поблизости, наверняка призвал бы меня не зевать и немедленно им воспользоваться.
Но я ослаб от переживаний. Вид Мадлен Бассет так близко, что можно было бы запросто забросить камешек ей в пасть — хотя я, конечно, не из таких, — оказал размягчающее действие на мои сухожилия. Я был обессилен, не в состоянии даже пнуть кота, который, очевидно, счел остолбеневшего Бертрама деревом и стал точить об мою ногу когти.
И это оказалось к лучшему, — то есть что я остолбенел, а не что он меня когтил, понятно, — ибо в тот самый миг, когда я, останься во мне хоть одна лошадиная сила, должен был бы ворваться через открытую стеклянную дверь в столовую, оттуда на террасу выступила девица с белым мохнатым песиком на руках. Хорош бы я был, если б вздумал захватить людские дела на подъеме, сулящем удачу, потому что никакой удачи бы от этого не вышло, а вышла бы только неприятность.
Девица была плотного, атлетического сложения, такие барышни преспокойно играют в теннис подряд по пять сетов, но лицо ее было сумрачно и вид понурый, из чего я заключил, что это и есть школьная подруга, у которой вышла осечка по сердечной части. Печальный факт, конечно, можно пожалеть ее, бедняжку, за то, что у нее с героем ее грез нелады; но я в ту минуту думал не столько об ее печалях, сколько о том, что в общем-то я пропал. Из-за промедления, вызванного политикой оттяжек, к которой прибег веселый почтальон, вся моя операция провалилась. Когда дорогу тебе загораживают плотные, атлетические девицы, тут уж ничего не поделаешь.
Оставалась только одна маленькая надежда. Судя по всему, эта девица намеревалась устроить для песика утреннюю пробежку, и если она со своим четвероногим другом забежит подальше, я еще мог бы юркнуть в столовую и осуществить свой изначальный план. Я прикидывал на глазок шансы, а девица тем временем поставила песика на землю, и я с неописуемым душевным смятением увидел, что он направился в мою сторону и что через минуту он непременно заметит меня в гуще куста и примется лаять во всю глотку, ибо ни одна собака, белая или не белая, лохматая или гладкая, не пройдет, равнодушно вздернув бровь, мимо пришлого человека под кустом.
И дело, я чувствовал, кончится для меня не только разоблачением, стыдом и позором, но еще, пожалуй, и укушенной лодыжкой.
Напряжение разрядил кот. То ли потому, что он еще не завтракал, или общество Бертрама Вустера со временем ему приелось, но он выбрал именно эту минуту для того, чтобы меня оставить, повернулся как ни в чем не бывало и, задрав хвост, вышел из куста, а белый лохматый песик при виде его затянул тети-Шарлоттину охотничью песню в переводе на собачий язык и, вопя «Алло, алло, алло!», ринулся на охоту. Кавалькада устремилась прочь по кустам и папоротникам, и последней бежала школьная подруга Мадлен Бассет.
Позиция на старте была такая:
1. Кот.
2. Пес.
3. Подруга Мадлен Бассет.
Лидеры двигались тесной группой. Номер три отставал от номера два на несколько корпусов.
Я не стал ждать и медлить. Прохожий, окажись таковой поблизости, заметил бы только, как что-то метнулось на террасу и в дверь столовой. Через десять секунд я уже стоял у стола с завтраком, и письмо Гасси было у меня в руке.
Сунуть его в карман брюк было для меня делом одного мгновенья; еще одно мгновенье ушло на то, чтобы вновь очутиться у распахнутой двери на террасу. И я уже готов был так же мгновенно выскочить наружу, когда заметил ту крепкую атлетическую девицу, возвращающуюся с белым песиком на руках, и понял, что произошло. У этих белых лохматых собачек совершенно никакой выносливости. Быстро рвануть с места на короткое расстояние — это они могут, но бег по пересеченной местности им совсем не по зубам. Данный песик утратил охотничий азарт на пятидесятом ярде, остановился, отдышался и был без сопротивления подобран хозяйкой.
В минуту опасности мы, Вустеры, действуем молниеносно. Поскольку выход на террасу был перекрыт, я сразу решил воспользоваться другим, ведущим внутрь дома. Выскочил в противоположную дверь, перебежал через коридор и временно укрылся в комнате напротив.
ГЛАВА 16
Комната, в которой я очутился, оказалась светлой и жизнерадостной, чем существенно отличалась в данную минуту от Бертрама Вустера. Она была похожа на жилище женщины со склонностью к спорту и играм на открытом воздухе, и я заключил, что это — уютное гнездышко плотной атлетической приятельницы Мадлен Бассет.
Над камином висело весло, над книжной полкой — бадминтонная ракетка, и по стенам были приколоты групповые фотографии — теннисные и хоккейные команды, как я без труда определил с первого взгляда.
Второго взгляда я кинуть не успел, так как, едва войдя, сразу заметил в противоположной стене удачно расположенную стеклянную дверь в сад и бросился к ней, как пеший турист бросается в придорожную пивную в последнюю минуту перед закрытием. От стеклянной двери несколько ступенек вели вниз, в цветник вдоль боковой стены дома, и далее открывался превосходнейший путь к бегству, какого только может пожелать человек, чья цель в жизни — поскорее вырваться из этого величавого уимблдонского жилища, и глаза бы мои его больше не видели.
Я сказал «открывался путь к бегству», но правильнее будет сказать «открывался бы», если бы тут же, за порогом, не стоял, лениво опираясь на лопату, коренастый садовник в вельветовых штанах и красно-желтой фуражке, так что его можно было принять — по ошибке, понятное дело — за члена Мэрилебонского крикетного клуба. Рубаха его была коричневая, сапоги — черные, лицо — свекольное, усы — сивые.
Приведенную здесь гамму цветов я хорошо запомнил, так как некоторое время стоял и внимательно разглядывал этого работника физического труда с самого близкого расстояния. И чем дольше разглядывал, тем меньше он мне нравился. Точно так же, как раньше я ощутил духовную дисгармонию с горничной, курившей дешевые сигареты, я теперь с подозрением смотрел на здешнего садовника, все больше проникаясь ощущением, что хорошо бы подложить полтора фунта динамита под его жирное вельветовое седалище.
Наконец, не в силах больше терпеть его вид, я повернулся и начал ходить туда-сюда по комнате, как дикий зверь в клетке, с той только разницей, что дикий зверь в клетке не налетел бы при этом на столик, на котором помещались серебряный кубок, мяч для гольфа в стеклянном ящичке и большая фотография в рамке, а я налетел и чуть было его не опрокинул. Просто чудо ловкости, что мне удалось поймать соскользнувшую фотографию и предотвратить ее падение на пол, иначе все домочадцы немедленно сбежались бы на звон разбитого стекла. Когда она очутилась у меня в руках, я увидел, что это Мадлен Бассет, ну прямо как живая.
Она была снята анфас. На меня, ну прямо как живые, смотрели большие, будто блюдца, печальные глаза, и губы как живые, чуть трепетали, сложенные в странную, укоризненную гримасу. Глядя на эти печальные глаза и еще пристальнее присмотревшись к трепещущим губам, я вдруг ощутил, что в голове у меня сработала какая-то пружинка. Блеснуло озарение.
Последующие события показали, что блеснувшая у меня в голове мысль, подобно девяноста четырем процентам мыслей, озаряющих Китекэта, только поначалу могла показаться ценной, но факт таков, что в тот момент я решил, что достаточно выкрасть этот художественный фотопортрет и потом поставить перед Гасси Финк-Ноттлом, дабы он пригляделся хорошенько и прислушался к голосу собственной совести, и все благополучно утрясется. Он ощутит раскаяние, все лучшее в его душе пробудится, и прежняя любовь и нежность возвратятся со страшной силой. По-моему, именно так обычно бывает. Домушники, чей взгляд случайно падает на фотографию матери, немедленно сдают свой инструмент и решают начать новую жизнь, и то же самое, мне кажется, происходит с уличными грабителями, мошенниками и людьми, которые уклоняются от оплаты лицензии на держание собаки. И я не видел основания предполагать, что Гасси отстанет от других.
В это мгновение я услышал в коридоре вой пылесоса и сообразил, что сейчас горничная войдет сюда убираться. Быть застигнутым горничной в комнате, где тебе не следовало бы находиться, — по-моему, нет другого положения, когда яснее ощущаешь себя оленем, загнанным в угол; а если есть, то мне оно неизвестно. Определив состояние Бертрама Вустера в данную минуту как крайне тревожное, вы недалеко уйдете от истины. Я метнулся к двери в сад. Там стоял садовник. Метнулся обратно — и снова чуть не опрокинул столик. Тогда, быстро сообразив, я подался вбок. Там в углу я еще раньше успел заметить здоровенный диван, за которым вполне можно было укрыться. В моем распоряжении оставалось каких-нибудь две секунды, но я успел спрятаться за спинкой дивана.
Там я не то чтобы вздохнул с облегчением, этого сказать все-таки нельзя. До полного благополучия еще оставалось изрядно. Но все-таки в этом уютном уголке я ощутил себя в относительной безопасности. Одно из открытий, которые делаешь, повращавшись по белу свету, состоит в том, что горничные за диванами не подметают. Пройдясь пылесосом по открытым ковровым пространствам, они решают, что день прожит не зря, и уходят пить чай и заедать куском хлеба с джемом.
Но в тот раз остались нетронутыми даже открытые ковровые пространства, ибо едва работница включила прибор, как была отозвана от работы высшей инстанцией.
— Доброе утро, Джейн, — раздался голос, сопровождаемый визгливым лаем, каким лают лишь белые мохнатые песики, в силу чего я счел, что голос принадлежит атлетической школьной подруге. — Отложим пока уборку этой комнаты.
— Хорошо, мисс, — ответила горничная, явно очень довольная таким оборотом, и удалилась, не иначе как побежала в буфетную выкурить еще сигаретку.
Затем послышался бумажный шелест — это атлетическая девица, усевшись на диван, занялась просматриванием утренней газеты. А потом она вдруг промолвила: «А-а, Мадлен!» — и я понял, что нас почтила своим присутствием Бассет, собственной персоной.
— Доброе утро, Хильда, — ответила Бассет тем умильно-сладостным тоном, за который ее терпеть не могут все нормально мыслящие мужчины. — Какое прелестное, божественное утро!
Атлетическая девица возразила, что утро как утро, ничего особенного, и добавила, что лично она вообще утра терпеть не может. Говорила она кислым тоном, сразу видно, что от неудачи в любви у нее, бедняжки, испортился характер. Я от души посочувствовал ей в ее горе, при других обстоятельствах я бы протянул руку из-за спинки дивана и погладил бы ее по голове.
— Я принесла тебе цветочки, — гнула свое Бассет. — Прелестные улыбающиеся цветочки. Смотри, какие они радостные, Хильда!
Атлетическая девица ответила, что, мол, чего бы им не радоваться, вроде бы нет у них причин охать, и после этого возникла пауза. Девица подкинула какое-то замечание насчет перспектив Крикетного клуба, но отзыва не последовало, мысли Мадлен Бассет, похоже, витали в другой сфере, что и подтвердила ее следующая реплика.
— Я сейчас была в столовой, — сказала она, и голос у нее заметно дрожал. — Письма от Гасси опять нет. Я так волнуюсь, Хильда. Я, пожалуй, поеду в Деверил ранним поездом.
— Дело хозяйское.
— У меня ужасное предчувствие, что он серьезно ранен. В письме говорилось, что у него лишь растяжение связок, но так ли это? — не перестаю я себя спрашивать. Что, если лошадь сбросила его и он оказался под копытами?
— Он бы так и написал.
— Да нет же! Об этом я тебе и толкую. Гасси такой внимательный и самоотверженный! Первая его мысль будет — не волновать меня. О, Хильда, как ты думаешь, может быть, у него перелом позвоночника?
— Вздор! Какой там перелом позвоночника! Если от него нет писем, значит, просто этот его приятель — как его? Вустер — отказался служить ему секретарем. И я не виню беднягу. Он же в тебя сам влюблен, кажется?
— Он меня любит страстно. Это трагедия. Я не могу описать тебе, Хильда, с каким душераздирающим страданием во взоре он смотрит на меня при встрече!
— Значит, все ясно. Когда ты влюблен, а кто-то перехватил у тебя с лету твой предмет, кому будет приятно сесть за стол и скрипучим пером строчить под диктовку удачливого соперника: «Моя дорогая, запятая, бесценная любовь, точка. Я обожаю тебя, запятая, преклоняюсь перед тобой, точка. Как бы мне сейчас хотелось, запятая, дорогая, запятая, прижать тебя к сердцу и покрыть твое прелестное личико жаркими поцелуями, восклицательный знак». Понятно, что Вустер взбунтовался.
— Какая ты бессердечная, Хильда.