Вам это, повторяю, не показалось бы странным?
– Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод?
– А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода…
Сибирцев долгим и пристальным взглядом смотрел в глаза священника, уловил в них мелькнувшее торжество. Видимо, тот был почти уверен в своей догадке. Ну что ж, совсем хорошо, надо помочь.
– Возможно, вы и правы… – задумчиво произнес он. – Возможно…
– Ну посудите сами, Михаил Александрович. – Голос священника нетерпеливо дрогнул. – А я ведь давненько наблюдаю за вами.
– Хорошо, – через силу сказал Сибирцев. – Хотя, признаюсь честно, даже не догадываюсь, как вам это удавалось.
– Слухами, изволите видеть, земля полнится. Да и личный интерес имею.
– Что ж, откровенность за откровенность. Что вас интересует? Только конкретнее, пожалуйста. Ежели смогу – отвечу.
– Откуда вы? – с готовностью начал священник.
– Откуда?… Ну, скажем, из Омска.
– Омск… – недоверчиво и вроде бы разочарованно протянул Павел Родионович. – Экая даль… И что за надобность такая?
– А вы что же считаете, Тамбов – единственная наша ставка? Хороши бы мы были…
– Посмею возразить. Не знаю, как в других губерниях, но здесь у нас имеется мощь великая. Александр Степаныч…
– Ах, оставьте, Павел Родионович. Битая карта этот ваш Антонов. Сколько он еще сумеет продержаться? Неделю? Месяц? Вы в курсе происходящего?
– Ну-у, в меру сил…
– Тогда вы должны знать, что сюда стянуты регулярные войска. Это вам не милиция и не продотряды. Это конец.
– Я не столь пессимистичен, позволю заметить.
– Разумеется, вы оптимист. Только Виктор Михайлович отчего-то не очень разделяет ваш оптимизм. Скорее наоборот.
– Вы имеете в виду, простите, Чернова?
– Да. Потому и Главсибштаб принял решение временно уйти в подполье. У нас ведь тоже потери. ЧК взяла Тагупова, Данилова, Юдина. Вам, вероятно, эти фамилии мало что говорят, но для нас урон серьезный. Члены сибирского областного комитета партии эсеров.
– А вы, Михаил Александрович, имеете отношение к штабу?
– Самое непосредственное, Павел Родионович… Ладно, так и быть, взгляните. – Сибирцев вынул из кармана второй свой мандат, врученный ему в Москве.
Это был фактически подлинный документ за подписью полковника Гривицкого, начальника военного отдела сибирского «Крестьянского союза». Он был известен в свое время Сибирцеву: встречались в ставке Колчака. Позже Гривицкий был пленен Красной Армией, но бежал из лагеря и вскоре организовал в Омске подпольную организацию из бывших офицеров-белогвардейцев. После объединения его организации с эсеровским «Крестьянским союзом» возглавил военный отдел. Помимо всего прочего, в Красноярской губернии действовал комитет «Союза трудового крестьянства», руководимый однофамильцем Сибирцева. Так что можно было считать мандат, выданный Лацисом, подлинным. С ним Михаил Сибирцев и направлялся Главсибштабом на Тамбовщину, к Антонову для установления прямых контактов и выработки общей программы действий «Союза», имея в виду при этом серию крупных провалов, преследовавших сибирскую организацию.
Священник внимательнейшим образом ознакомился с мандатом и удовлетворенно протянул Сибирцеву.
– А я ведь с Петром Никаноровичем Гривицким…
– Никандровичем.
– Да, простите, Ннкандровичем, был знаком, знаком… Как-то он нынче?
– По-прежнему, Павел Родионович. Усы сбрил.
– Сбрил? Скажите… Лихой был подпоручик.
«Знал бы ты, что сидит сейчас твой Гривицкий в ЧК у Павлуновского и вовсю дает показания…» – подумал Сибирцев.
– Так вы, следовательно, к Александру Степановичу.
– Шел, да, как понимаете, не добрался. А теперь, видно, уже поздно. И боюсь, что в нынешних обстоятельствах те мои связи, что имелись, могли нарушиться.
– Позвольте заметить: Антонов еще не вся организация. О фельдшере Медведеве не наслышаны? В Козлове.
– Медведев, говорите? – задумался Сибирцев. – Кажется, я должен вас крепко огорчить, Павел Родионович. Нет его. В конце марта его забрали чекисты.
– Что вы! Побойтесь бога! – испугался священник. – Откуда у вас такие сведения?
– Увы, знаю, что говорю. Я ведь и сам едва ушел.
– Как же так?! – Священник вскочил и стал взволнованно ходить по террасе. – Мне сказали: он в отъезде… Что ж теперь с оружием?… У нас ведь все готово. И оружие… И организация… Сибирцев внимательно наблюдал за его метаниями. Значит, прав был Илья Нырков. Не прост этот поп. С хорошим двойным дном. Раскрутить его теперь и брать.
– Я вас очень огорчил, Павел Родионович? Как же вы не знали?
– Да, это очень плохая весть… Как я не знал? Простите, Михаил Александрович, но я вынужден отбыть… Сделать кое-какие распоряжения.
– Медведев – это очень серьезно?
– Не хочу оказаться прорицателем, но опасаюсь, как бы это не стало началом… Однако же нам следует обезопаситься. Да и для вас надобно поискать связи… Назову я вам верных людей. Назову. Завтра же, Михаил Александрович. Дело-то наше общее. – Он высунулся в темноту и негромко крикнул: – Егорий!
Появился старик. Священник указал ему на стол:
– Прибери да ступай к калитке. Я догоню.
Когда шаги затихли, Сибирцев, взяв лампу, отправился в свою комнату, но, услышав скрип ступенек, обернулся. Оглядываясь в темноту и пригнувшись, на террасу поднимался Баулин.
– Давай в дом, – шепнул он и первым проскользнул в дверь. – Ну и сидели же вы… Дед еще этот. Чуть не спугнул. Ты гля, какая контра поп-то!
– Слышал?
– Не все. А что это он про оружие? И организацию?
– Теперь узнаем. Завтра же… Понимаешь, почему мне нужен Нырков?
– Какой вопрос! Давай записку. Пиши, не бойся, они ушли, я проверил… Ну и духота, сроду такой не было.
– А меня что-то знобит…
Ушел Баулин так же тихо, как и появился.
На юге все погромыхивало. Перед сном Сибирцев подошел к дверному проему, чтобы выкурить последнюю самокрутку. Звездное небо потонуло в непроглядной черноте, и вместе с раскатами приближающейся грозы начали смятенно метаться ветви вековых лип, резко выхваченные из тьмы вспышками молний.
Через короткое время вместе с гулким потоком несущегося ливня в одуряющую духоту сиреневого сада влилась ледяная первозданная свежесть, и Сибирцев широко распахнул окна и дверь в комнату. Слава богу, все-таки это была гроза.
Великая сила, орошающая землю, вливалась в его жилы, появилась неясная еще легкость, кожа, впитывая взрывы электрической бури, покрылась гусиными пупырышками, холодели щеки и ладони от надвигающихся перемен.
Гроза скоро продвинулась на север, оставив после себя мелодичное журчание воды в старом водостоке да торопливый шорох капели в ближних кустах.
Уходили крупным наметом, кровенили нагайками истомленных, взмыленных лошадей. Атаман застрелил казака, пытавшегося отстать от отряда, а может, и не думал отставать – просто вывалился из седла от смертельной усталости. Добил его в упор из нагана подхорунжий Власенко, уже разутого, распростертого на земле. Хмуро взглянул на атамана: ведь уговаривал же идти к Дону, а здесь что? Разоренные до полной невозможности деревни, ни коню корму, ни себе. И красные на горбу сидят, передыху не дают. Так нет же, в Заволжье поворотил коней, а черт его, это Заволжье, медом ему там намазано?… Воспользовавшись неожиданной передышкой, казаки сползали с седел, валились на землю, тяжело дыша, холодя лица и руки в колкой росной траве и вдыхая забытый тревожный дух теплой земли, прошлогодних прелых листьев и хвои.
Хоть и сердился Власенко на атамана, однако не мог и не отметить чутьем бывалого казака, что держался тот молодцом. Был атаман молод, худ, но жилист и крепок той крепостью, которая идет не от земляного извечного крестьянства, а от долгой беды и привычки терпеть ее, не поддаваться и не казать свою слабину. Словно бы давнее затаенное горе однажды и навсегда прихватило его и носит он его в себе постоянно, не допуская близко никого и стойко перенося свое одиночество. Нередко он становился жесток предельной и однобокой жестокостью, продиктованной ему, видно, знанием своей собственной, непонятной другим правды. Ну как нынче, к примеру.
О прошлом атамана Власенко толком и не знал. Встретились они у Вакулина, бывшего тогда командиром караульного батальона при Усть-Медведицком окружном военкомате. Вакулин загодя подбирал себе верных людей, таких, как вот он – Власенко, потомственных казаков, прошедших великую войну и имеющих много причин ненавидеть новую голоштанную власть москалей. Таким же, как стало ясно, оказался и бывший подпоручик, пробиравшийся с Дальнего Востока через Маньчжурию и Туркестан на Дон, к Деникину. На чем они сошлись – Вакулин и подпоручик, – Власенко не знал, но только вскоре командовал тот отборной сотней и быстро показал себя в деле решительностью и жестокостью приказов.
В середине декабря двадцатого года выступил Вакулин в Михайловской слободе против Советов, однако продержаться сумел недолго: через два месяца настигла его красная пуля в жарком бою на реке Чир. А полусотню уцелевших увел подпоручик, ставший после Вакулина атаманом, на север, к Борисоглебску, где и влились они в первую армию Антонова, командовал которой полковник Богуславский.
Но, знать, прогневили судьбу славные защитники веры и отечества. Снова не прошло и двух месяцев, как от их полка едва ли сотня наберется. Тут даже и неопытному глазу видно, что нового боя с красными уже не выдержать. Самая пора вернуться на Дон, тихо осесть на хозяйстве, затаиться и ждать. Так нет же, будто осатанел атаман.
Он и сейчас не сошел с седла, сидел по-прежнему прямо и с неприятной ускользающей усмешкой, от которой перекатывались на скуластых щеках белые желваки, наблюдал за поверженным наземь своим воинством.
Ишь развалились! Будто он устал меньше ихнего…
Власенко, надо отдать ему должное, рубака отчаянный, но больно уж недалек умом. Что втемяшится – колом не вышибешь. Пожалуй, все они, донцы, таковы. Дали им господь и государыня землю золотую, хватку крепкую казачью, хозяйскую, а подале тына своего глядеть не научили. Потому, видать, и раскололся Дон. Сумбур в башках. Что им белые, что красные – один черт, как станичный круг постановит. Драться умеют, а спроси: чего ради? – ответят: приказано. Да… Пока есть силы держать их в суровых вожжах, много можно успеть. Но, не дай бог, почуют твое бессилие или неуверенность – все, финита. Атаман им нужен, голова. И никакой говорильни!…
– Власенко! – Атаман взглянул в раздраженные глаза подхорунжего и сердито свел брови к переносице. – Ну!
Тот отвел взгляд и потянулся отпустить коню подпругу.
– Поднимай людей! Живо! Хочешь, чтоб все околели в этом болоте?
Атаман достал из седельной сумки грубо сработанную самодельную карту, развернул ее и прикинул, где они могли теперь находиться. Судя по всему, отряд, уже вошел в Моршанский уезд. Позавчерашний бой под Козловом, где доморощенные антоновские стратеги уложили свой отборный кавалерийский полк, вынудил атамана принять наконец самостоятельное и крутое решение. И путь, выбранный им, был единственно верным, хоть и весьма нелегким. В Заволжье. Там, по слухам, разворачивается штабс-капитан Попов. Не Антонов, конечно, и не армия у него, но ведь и не станет он, поди, как Александр-то Степанович, дьявол его забери, кидать конницу против бронеавтомобилей.
Умны красные, понимал атаман. Это с год назад мог гонять их Антонов в хвост и в гриву: какой страх от тех случайных гарнизонов, продотрядов, комбедов?… Налетел, вырезал всех до единого, пшеницы им в брюхо, и айда дальше. А ныне стянули они войска. Это уже не гарнизоны, это регулярная армия. Знал атаман, что такое дисциплинированная, хорошо вооруженная, сытая армия. Пишут в своих газетках, листовках: преследовать до полного уничтожения. И, похоже, так оно и будет. Неужели не видят всего этого ни Антонов, ни главком его Токмаков, ни, наконец, Богуславский – кадровый, старый офицер?… Не желают видеть… Выходит, скоро каюк Антонову. Ну а коли самому каюк, так чего ждать остальным? Нет, только уходить. Сотня, конечно, сила не бог весть какая, но при уме да при хорошей удаче можно попробовать начать сначала. В Заволжье…
И еще один аргумент имелся у атамана в пользу принятого им решения. Сейчас красные основной свой удар нанесут по главной группе Антонова: на Кирсанов, Инжавино, Пахотный угол. В Моршанском же уезде сил у них не имеется. Впрямую на Саратов не пройти, заслоны крупные. Но ведь и ближний путь не всегда прямой. Идти надо севернее, лесами и болотами, там, где нет застав и гарнизонов, идти не кабаном – напролом, а лисой, петляя след, тайно, сохраняя силы для последнего броска.
– Власенко! – снова позвал атаман, укладывая карту в сумку. – Через двадцать верст привал. А его, – он показал нагайкой на труп, – убери с дороги и брось тут. Нечего с дерьмом возиться.
Поднимались молча и словно бы отрешенно взбирались в седла. Видно, не было сил даже выматериться от сердца, а может, подействовал пример того, которого за ноги отволокли в кусты.
И снова хмурая лесная дорога, сырая болотная гниль да чавкающий звук копыт в непросохших лужах.
Ночная гроза застала врасплох. Хоть бы деревня захудалая, хутор бы какой, так нет же, вымокли, озлобились, – легче село спалить, чем простой костер развести. А молнии полосовали низкие тучи, и беспрерывно, словно окружила их тут вся артиллерия красных, рвал барабанные перепонки грозный, как небесная кара, гром. Даже бывалый Власенко, заметил атаман, невольно крестился, когда обвал был особенно силен. Потом гроза ушла на север, затихла вроде, а с юга и попозже с востока опять стал наваливаться отдаленный гром, и его уже теперь не могло бы спутать с любой грозой ни одно солдатское ухо: била артиллерия. И всем стало ясно: била по Антонову. Значит, бой продолжался и надо быстрей уходить.
Медленно поднималось солнце, рассеивая голубоватый низинный туман. Небо было высоким и безоблачным, вымытым грозой, оно наливалось огнем и, по всему видать, снова предвещало день жаркий и трудный. В прозрачной его пустоте громче стала слышна отдаленная канонада, приглушаемая до поры лесной сыростью. И сам лес пошел мельче, чаще стали попадаться опушки, затемненные по закраинам густым сосняком.
Ближе к полудню, когда вовсе уж невмоготу стало дышать горячим настоем сосновой хвоп и воздух начал плавиться и куриться над дорогой, атаман выбрал одну из полян, достаточно широкую, с высокой и темной, похожей на осоку травой в глубине, что определенно указывало на присутствие здесь родничка, и разрешил спешиться, чтоб перед следующим броском подкормить лошадей, да и самим наконец прийти в себя.
Негромко переговариваясь, казаки расседлывали лошадей, отпускали подпруги, вели в глубь поляны к родничку; на затененной стороне заструились легкие дымки: разводили небольшие костры; добывали из седельных сумок последние свои припасы, располагались кто где, некоторые уже спали, хрипло и трудно дыша.
Неопределенность хуже усталости. А для большинства впереди не было никаких видимых перспектив. Оттого и шума обычного, какой бывает на привалах, не слышалось, так, случайно брошенная фраза, но больше отделывались приглушенным ворчанием, покашливанием, похмыкиванием и другими ничего не значащими звуками. От родничка вернулся с котелком Власенко, жестом предложил атаману напиться. Тот принял котелок с ледяной, обжигающей горло водой. Остатки вылил на ладонь и протер задубевшее лицо: сразу охватило свежестью, а ноздри ощутили неуловимый до того запах весенней листвы и горьковатого дыма. Власенко разостлал потник, бросил седло под голову и завалился на спину.
– Ну, – сиплым после ключевой воды голосом, не открывая глаз, спросил он, – кого следующего, атаман?
– Ты это дело брось, ты меня не серди. Слышь, Власенко? Не серди без пользы. Голова – она у каждого одна, что у тебя, что у меня.
– Голова голове рознь, – примирительно пробурчал Власенко.
– Ну то-то… Как, считаешь, оторвались?
– Навроде со следа-то сбили. Надолго ли, тут вопрос имеется… Не пойму я тебя, Григорич, разрази меня гром, не пойму. – Власенко приподнял голову и в упор посмотрел на атамана.
– У тебя ведь два «Георгия»? – усмехнулся атаман, блаженно растягиваясь на траве и пошевеливая занемевшими плечами.
– Три. Самую малость не дотянул до полного банта.
– Надо полагать, за дело получил. А потому и порядок должен помнить. Иль забыл?
Власенко тоже криво усмехнулся и поерзал головой по скрипучей седельной коже.
– Что ж, может, у тебя свой какой резон имеется, бог тебя прости… Только где ж он, этот порядок? Али слеп я, не вижу? Так ты, поскольку атаман, ткни меня как слепого кутенка куды следует, глядишь, и прозрею… Али тут тебе нет резону?
– Не гони коней, Власенко, не гони. Всему свой черед. И прозреешь, и ткну, коли нужда заставит… Ты откуда родом-то?
– С Медведицы. Станица Кепинская, слыхивал о такой?
– Может, и слыхал… А чем же она знаменита?
– Сады у нас богатые. Бахчи. У батьки моего кавуны зрели, не поверишь, в два обхвата. – Власенко растопырил руки. – Во! Всем куренем зараз не осилишь… А в пойме, как свечереет, соловушка бьет. Ах ты, сладкая ж моя птаха, мать ее в три господа!… Было, Григорич, да прошло…
– Домой-то хочешь воротиться?
– Да кто ж того не хочет?… До хаты я бы с милым сердцем, только зона где та моя хата… – Власенко отстранение махнул ладонью в сторону далекой канонады.
– Ну вот, а говоришь: ткни как слепого кутенка. Сам, поди, соображаешь, что напрямки домой не дойти. Перекрыли нам дорогу туда. Крепко перекрыли, Власенко. Только ведь то ж дурак прямой путь выбирает. Умный и стороной обойдет, коли случится такая необходимость. Ты вот газеты на курево переводишь, а их сперва читать надо.
Власенко с явным недоверием посмотрел на атамана.
– Гляди не гляди, но выходит из тех газет, Власенко, что одна у нас дорога, пока, конечно, и ту большевики не отрезали, – за Волгу. Ты человек служивый и должен знать, что с армией шутки не шутят.
– Дак то как сказать… Обходились покудова.
– То-то и оно, что покудова. Сил у них не было, вот и гулял Александр Степаныч. А нынче ты прикинь: мир с Польшей, кончился Антон Иваныч Деникин. Днями, ты, может, не знаешь, два наших полка у Токмакова целиком перешли к большевикам. А в прощеные дни, месяц назад, так тысячами валили сдаваться. Соображаешь? А мы все хорохоримся. Обходились покудова. Больше не обойдется, Власенко. Ни Антонову, ни нам с тобой. Это те, на ком вовсе крови нет, еще могут рассчитывать на что-то. А тебя я в деле видал, да и не я один. Многим мы тут по себе память оставили. Потому одна у нас дорожка… За Волгой, знаю, есть верные люди. Да и народ иной, там, глядишь, ко двору придемся. Сибирь поможет, у них тоже большие дела заворачиваются.
Задумался Власенко. Долго молчал, словно бы переваривая сказанное атаманом, ворочался с боку на бок, грыз сухой стебелек донника, зло сплевывая горечь, потом сел и оглядел спящих вразброс казаков. Из брючного кармана вытащил кисет с табаком и аккуратно сложенным листом газеты, отпечатанной на тонкой папиросной бумаге. Развернутый, потертый на сгибах лист затрепыхался в руках Власенко, со смутным беспокойством и недоверием рассматривающего на просвет нечеткие серые слова.
Атаман, прикрыв глаза ладонью, наблюдал за подхорунжим.
Наконец Власенко буркнул себе под нос что-то неразборчивое, похожее на матерок, и, оторвав от газеты малую полоску, стал сворачивать самокрутку.
– Читал я днями вот в такой же газетке, – лениво заговорил атаман, – «Красное утро», что ли, не помню… Двое наших орлов схорониться решили от большевиков. Землянки себе отрыли под болотными кочками. Так, чтоб, значит, только поместиться, всего и делов. Кочками накрылись, тростинки для дыхания приспособили. А тут на грех не красные, а стадо коров. Одна возьми да и ляпни блин на тростинку. Прошло время, вылез один наружу, глядь, а второй-то уж давно богу душу отдал. От коровьего дерьма задохся. Вот и сидел тот страдалец да слезы лил над трупом товарища, пока его не взяли большевики. Так и написано было: мол, гибнет антоновщина, придавленная коровьим навозом…
– Вишь ты, как оно вышло, – пробормотал Власенко, дожигая в кончиках пальцев окурок. – Что в лоб, значица, что по лбу – одна хреновина. Да… Ну, тады вот тебе и мой сказ, Григорич. Ты атаман, ты и веди. И я с тобой, коли одной веревочкой повязаны… Хучь и свербит душу, однако нутром чую, правду ты баешь… – Он еще помолчал и сказал уже самому себе: – Дозоры пойти выставить, не ровен час… Вот жизня сучья…
Оставшись один, атаман перевернулся со спины на живот, уткнулся лицом в траву. Увидел: ползет маленький черный мураш по тонкой былинке. Вверх ползет, а куда? Былинка-то кончается, и ничего дальше, не прыгнешь, не улетишь. Ткнул когтем – мураш свалился, но через миг снова настойчиво карабкался вверх, к пустоте. А может, к солнцу?… Глупые, ненужные мысли.
Приподнявшись на локте, атаман огляделся, ища глазами муравейник, но ничего похожего поблизости не было. «Эк тебя занесло, бедолага», – вздохнул он.
Сам того не подозревая, тянулся и атаман, подобно тому мурашу, полз, карабкался, а куда – самому господу неизвестно. Двадцать с небольшим лет за спиной, и впереди та же пустота. Все, что было и что могло только быть, уже прошло, и память о том лучше не хранить. Нельзя хранить – так вернее. То – за чертой. Знал он, что ничего не найдет на родном пепелище, тогда зачем же так тянуло его в родные места?…
Вдруг закралось сомнение: убедил ли он Власенко? Должно, убедил. Правда, хоть и горькая, всегда убеждает. Смотря, конечно, как ее поднести, эту правду. После того инцидента с казаком понял атаман: нужна была только правда, иного и не мог принять упрямый подхорунжий. Принять умом, не сердцем. Всякий истинный казак, убежден был атаман, напрочь лишен какой бы то ни было сентиментальности. Его бог – необходимость, сиюминутная логика. А после обойдется… Убедить Власенко – значило убедить, сломить и всех остальных. Атаман снова перекатился на спину и закрыл глаза… Грохот налетел неожиданно.
Еще не понимая в полусне, что произошло, атаман вскочил на ноги и увидел, как в пыльном облаке по дороге промчалась бричка, поливая поляну из пулемета, а за ней, стреляя на скаку, промелькнули несколько верховых. Атаман заметил, бросаясь к своему расседланному коню, как бежали из глубины поляны, паля в белый свет, расхристанные казаки, падали и снова вскакивали, матерясь и размахивая руками.
Мгновенье – и бричка скрылась. Подбежал, прихрамывая, Власенко, он, как загнанная лошадь, широко разевал рот и сжимал правой ладонью расползающееся по левому рукаву багровое пятно.
– Опоздали, мать… – хрипло выдавил он, и лицо его перекорежило.
Казаки исступленно затягивали подпруги, сбиваясь толпой посреди поляны, вваливались в седла, передергивали затворы винтовок.
– Спокойно, Власенко! – прикрикнул атаман, чувствуя, как минутная растерянность уходит от него. – Ранен?
Власенко заскрежетал зубами.
– Эй, – властно приказал атаман, перекрывая общий испуг. – Санитара сюда!
Подбежал казак и, закатав рукав гимнастерки у Власенко, стал перетягивать рану бинтом.
– Навылет. Кость не задело, – наблюдая за перевязкой, сказал атаман. – Ну, Власенко, докладывай!
– Повел я дозор, – Григорич… – морщась от боли, стал объяснять подхорунжий. – Только к дороге, а тут они. Из станкача… Троих хлопцев наповал, а меня… вот…
К дороге ускакал десяток казаков.
– Разведка или случайные, как полагаешь? – снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе.
– Не, атаман. – Подхорунжий взглянул виновато. – Те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григории, вдогон бы, а?
– На наших-то конях? – гневно сощурился атаман. – Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим.
От дороги возвратились казаки, везя поперек седел убитых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли шапки, папахи, ждали, глядя на атамана.
Атаман обвел взглядом их мрачные, осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их разные при жизни, но такие одинаковые в смерти небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал:
– Погибшим в бою – честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтобы каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди…
Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки…
К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы или какая власть местная.
Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны у дороги невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И все. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек.
Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее в постель, сменился жаждой немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее, подтверждение этой правды.
Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный.
– Машенька, – тревожно зашептала она, – Михаил-то Александрович ушел…
– Как ушел? – переспросила Маша.
– Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала как могла, что это нелепо, в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, – Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, – и пошел в деревню.
– Давно? – В голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства – одно простое любопытство.
– Давно… Но разве ты считаешь это естественным?
– Ну конечно же, мамочка! – рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. – Человек встал на ноги, значит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?…
– Ма-а-ша! – прошептала Елена Алексеевна. – Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое непохожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень!
– Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется – спасу нет!
Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности.
– Мамочка… – вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота.
Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть.
А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки, и на ходу откусывала от горбушки хлеба, намазанной холодной тушенкой.
Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок.
Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный дом, в котором размещался сельсовет.
Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. «Наверно, Михаил Александрович там», – решила она.
Чернобородый сельский кузнец дядя Матвей на вбитом в бревно обухе топора правил гвозди и скобы, вокруг валялись бревнышки разобранного сруба, чурбаки, окованный железными кольцами ворот с колесом. Наверно, собрались миром чинить колодец. А рядом стояли и сидели мужики и дружно дымили козьими ножками – так назывались их самокрутки. Однако Сибирцева среди них не было.
При виде Маши мужики примолкли, кое-кто даже загасил в песке окурок, смотрели выжидательно. Дядя Матвей поднял голову, почесал широкую цыганскую бороду и, весело подмигнув Маше единственным глазом, отложил в сторону молоток.