– Значит, до вечера? – Баулин встал, нахлобучил фуражку и, пожав руку Сибирцеву, неожиданно легко, почти бесшумно исчез в саду.
Из комнаты буквально след в след ушедшему Баулину выскользнул лысый старичок, сморщенный и плюгавый, в длинной, до пят пыльной рясе.
– Наша вам почтенья, – ласково произнес он. Сибирцев наклонил голову.
– Чем могу служить?
– Хе-хе. – Старик показал беззубый рот, поклонился. – От батюшки поклон примитя. Просили узнать, как здоровья, и не затруднят ли вас, когда придуть с посещеньем?
– Благодарствую. – Сибирцев снова склонил голову. – Передайте: не затруднит.
– А здоровья позволить? – Старик хитро сощурился и подмигнул, щелкнув себя пальцем по тощему кадыку.
Сибирцев усмехнулся.
– К сожалению, угостить отца Павла…
– Не, не, не беспокойтеся, – перебил старик. – Время такое, что в гости со своим ходють, хе-хе… Так я и передам.
– Сделайте одолжение.
Старик откланялся и ушел, а Сибирцев откинул голову на спинку кресла и задумался. Вот и прислал гонца поп. Ну-ну… Значит, прав был в своих подозрениях Нырков. Поп-то его, Сибирцева, за своего принял, за беляка.
На запасных путях Козловского узла разгружались воинские эшелоны. По толстым доскам и сколоченным бревнам под звонкое «раз-два, взяли!» красноармейцы скатывали с железнодорожных платформ бронеавтомобили, пушки, грузовые машины. Облака серой пыли смешивались с паровозной гарью, яростно палило солнце, рассыпая пронзительные свистки, сновали маневровые, расталкивали платформы и теплушки. Шум и гам стояли невообразимые. Но во всей этой человеческой мешанине и толчее, среди военных в буденовках и фуражках, мечущихся по перрону с котелками, в крикливых очередях у колонки с водой, в строящихся на перроне и привокзальной площади ротах и батальонах, прибывших с юга и с польского фронта воинских частей, виделся Илье Ныркову свой четкий внутренний порядок. Он стоял на краю платформы, сдвинув фуражку набекрень и заложив большие пальцы ладоней за приспущенный поясной ремень.
Солнце с утра словно взбесилось. По круглому лицу Ныркова катился пот, но он не вытирал его, Глаза его возбужденно светились. Наконец-то! Сила пришла. Это тебе не отдельные, с бору по сосенке, так называемые полки, разутые и одетые кто во что горазд, с десятком патронов на душу. Это армия! Регулярные войска, только что разгромившие пилсудчиков, Врангеля, Улагая, чекисты, чоновцы…
На рассвете, оглашая сонный еще Козлов требовательным и восторженным ревом гудков, промчались по главному пути длинные составы теплушек. В их распахнутых дверях толпились конники в алых гимнастерках и галифе, наяривали гармоники, в глубине теплушек, видел Илья, мотали мордами добрые кони. «На Тамбов, на Тамбов!» – казалось, кричали паровозные гудки. Кончился теперь Антонов, понимал Нырков, и самому хотелось кричать от радости – против такой силы бандитам не устоять.
Он знал, что командующим назначен Михаил Тухачевский, совсем молодой, но знаменитый командарм, подавивший Кронштадтский мятеж. Он недавно прибыл в Тамбов, однако всем были уже известны его слова, сказанные в одной из кавбригад:
«Владимир Ильич Ленин считает необходимым как можно быстрее ликвидировать кулацкие мятежи и их вооруженные банды. На нас возложена ответственная задача. Надо все сделать, чтобы выполнить ее как можно быстрее и лучше».
На фоне этих возвышенных и очищающих душу размышлений вовсе некстати оказалась перекошенная в испуге физиономия Малышева. Потный и взъерошенный, едва переводя дыхание и придерживая болтающийся у бедра маузер, он подбежал к Ныркову и выпалил:
– Скорее, Илья Иваныч! Беда! Бунт!
– Какой такой бунт? – недовольно пробурчал Нырков, не поворачивая головы.
– Бунт! В домзаке!
Ныркова как подбросило. Прихлопнув ладонью фуражку и на ходу затягивая ремень, он ринулся по перрону за Мылышевым, расталкивая красноармейцев.
Он ворвался в комнату транспортной ЧК, где находилась его команда – десяток разномастно одетых чекистов._ При его появлении все вскочили. Нырков с треском захлопнул дверь и схватился за телефонную трубку.
– Алё! Алё! Черт вас всех подери! Домзак мне! Номер?… Какой номер? Домзак, говорю! Девятнадцатый давай! – Он оторвал трубку от уха и обвел стоящих чекистов разъяренными глазами. – Номер ей подавай! Не знает, что такое домзак, стерва… А вы, молодцы, рассиживаете тут!… – Он стал остывать, но, услышав в трубке голос телефонистки: «Занято!», снова взорвался: – Как занято?! Немедленно разъединить, а меня соединить! Я, Нырков, приказываю!… Еремеев! Ты? Что у тебя, быстро!… Давно? Так что ж ты молчал, сукин сын?!
Начальник тюрьмы, или домзака, как его постоянно называли, сбивчиво объяснял, что заключенные – бандиты, спекулянты, мешочники, сидящие в камерах в ожидании ревтрибунала, неожиданно взбунтовались, будто по чьей-то команде. Уже с час стоит бешеный ор и грохот. Начальник попробовал справиться с помощью своей охраны, но ничего не получается. И он стал звонить в уком.
– Тебя самого в трибунал надо! – кричал Нырков. – Сиди жди! Сейчас приду! – Он швырнул трубку. – Малышев – на аппарат, остальные за мной!
Бегом выскочили на привокзальную площадь, где строились красноармейцы, подравнивали шеренги, перекликались взводные. Наблюдал за построением молодой, перетянутый скрипучими ремнями блондин в ярко начищенных сапогах со шпорами. На его атлетической груди, обтянутой новеньким френчем с красными «разговорами», алел в розетке орден Красного Знамени.
Нырков бросился прямо к нему.
– Слушай, командир!…
Тот удивленно взглянул на Илью, отступил на шаг, тонко звякнув шпорами, и ловко вскинул ладонь к суконной фуражке со звездочкой.
– Командир батальона Лудзанис.
– Послушай, товарищ Лудзанис, помоги ЧК, будь другом, дай взвод твоих ребят. Бунт в домзаке, а у меня народу, сам видишь, раз-два и обчелся. Дай взвод, стрелять не надо. Я просто покажу твоих орлов, и дело с концом. А? Минут на двадцать… Тут, за углом, домзак…
Командир, видно, сразу сообразил, что у него просят. Он остановил Ныркова четким жестом ладони и повернулся к строю солдат. Покачался с пяток на носки, окинул строй взглядом и звонко крикнул, твердо чеканя каждое слово:
– Взводный Фоменко, ко мне!
От правого фланга отделился невысокий рыжеватый крепыш. Слегка приседая на бегу и держа на отлете винтовку, он поспешил к командиру. Подбежал, вытянулся.
– Фоменко явился по вашему приказанию, товарищ командир, – неспешно доложил он.
– Бери взвод, Фоменко, и поступай в распоряжение этот товарищ…
– Нырков, – вставил Илья, – начальник транспортной ЧК. Мне бы только пугануть их… – Он хотел достать документ, но Лудзанис снова остановил его коротким взмахом ладони.
– Товарищ Нырков. Об исполнении доложить.
– Слухаюсь! – Фоменко сделал четкий поворот кругом и, чуть присев, побежал к строю. – Взвод! – кричал он через мгновение. – Напра-аву! Бегом арш! – И побежал за Нырковым, гулко топая по булыжной мостовой.
Неширокий тюремный коридор был перегорожен толстыми прутьями решетки. По ту сторону ее находились камеры. Сейчас все двери камер были открыты, и за решеткой, сотрясая ее, бесновалась озверелая толпа. По эту сторону с винтовками наперевес растерянно переминалась жидкая охрана во главе с Еремеевым, размахивающим наганом и тщетно силящимся перекричать заключенных.
Когда Нырков со своими чекистами и взвод Фоменко ворвались в коридор, сразу заполнив его, крики по ту сторону поубавились. Нырков подошел вплотную к решетке и, перекрывая вопли и грохот, рявкнул:
– Приказываю! Все по камерам!
Из глубины волной снова покатились к нему истошный вой и матерная брань.
– Погодь трошки, товарищ, – Ныркова тронул за плечо взводный Фоменко. – Погодь, – спокойно повторил он. – Колы воны не утихнуть, мы их зараз… – Он прошел вдоль решетки, с усмешкой разглядывая бешеные лица, и, обернувшись к своим солдатам, негромко приказал:
– Взво-од! Ко мне! Слухай мою комару! У две шеренги стройсь!… На ру-у-ку!
Его команда была выполнена четко. И странно, невозможно было перекричать толпу, а спокойная команда оказалась ушатом ледяной воды. Все почти мгновенно стихло.
– Взво-од! – снова, будто нараспев, начал Фоменко. – По гнидам контрреволюции…
С дикими воплями, сминая и расшвыривая тех, кто слабее, толпа отхлынула от решетки и рванулась по камерам.
– К ноге! – спокойно и даже насмешливо скомандовал Фоменко. И дружный треск прикладов по каменным плитам пола поставил точку на этом бунте.
Взволнованный Нырков стянул с головы фуражку и скомканным платком вытер мокрую лысину.
– Еремеев, – позвал он.
Подошел бледный Еремеев с наганом в руке.
– Спрячь пушку. Камеры запереть. – К Ныркову наконец вернулось самообладание. – Выяснить, кто открыл камеры, и выявить зачинщиков. Обо всем доложишь. Немедленно приступай. Все… Пошли, товарищи.
Уже на тюремном дворе он обернулся к шагавшему рядом Фоменко.
– Слышь, взводный, ответь ты мне. Ну а ежели б не угомонилась толпа, чего б мы с тобой делали?
– Це ж бандюки, – застенчиво улыбнулся Фоменко, – воны ж тильки на горло беруть. А як до дила, у штанци накладуть… У менеж гарни хлопцы, у кажного кулак як та кувалда у коваля. Вмажуть – та и копыты вбок.
– Ну спасибо тебе, товарищ Фоменко, – с чувством произнес Нырков и пожал каменную ладонь кузнеца. – Спасибо, хлопцы! – крикнул он, обернувшись к шагающим позади красноармейцам.
Те вразнобой ответили что-то веселое, озорное.
– Взво-од! – строго запел Фоменко. – Подтянись!
Он козырнул Ныркову и, выйдя за ворота, свернул налево, к площади, к своему батальону.
В комнате транспортной ЧК Ныркова ожидал явно знакомый человек. Но вот кто, не мог сразу вспомнить Илья. Искоса поглядывая на утомленного посетителя, он поднял чайник над головой, выпил воды из носика и передал чайник товарищам. «Кто ж это такой? – вспоминал он. – Знакомый ведь, знаю…»
– Баулин я, Илья Иваныч. – Посетитель поднялся со стула. – Из Мишарина.
– А-а! – обрадовался Нырков. – То-то ж смотрю – свой, а кто, убей не вспомню. Видал, что делается? – кивнул он на окно. – Голова кругом идет… – Он достал из кармана носовой платок в крупную красную клетку и промокнул лысину. – Ну рассказывай, с чем пожаловал. Да ну-ка, ребята, давай по местам. Занимайтесь делом… А ты, Малышев, возьми двоих да ступай сейчас к Еремееву, помоги ему. Будешь нужен, позову.
Комната опустела.
– Я, Илья Иваныч, ночь скакал, – устало заговорил Баулин. Снял очки, протер их подолом косоворотки и снова нацепил на нос. – Письмо привез от Сибирцева. И еще кое-какие документы.
– Виделся с ним? – настороженно спросил Нырков.
– Познакомились… Слух прошел, что беляк скрывается, я и зашел проверить. В общем, познакомились.
– Не трезвонил, кто он да что?
– Побойся бога, Илья Иваныч. За кого же ты меня принимаешь?
– Ну и то дело, – успокоился Нырков. – Рассказывай, как там Миша. Все собирался навестить, да сам видишь, что у нас делается…
– Теперь придется навестить. И срочно. Серьезные обстоятельства появились. На-ка посмотри письмо.
Баулин протянул лист бумаги. Нырков аккуратно взял его, прочитав, сложил, снова развернул, пробежал глазами несколько строк. Потом отвернулся к окну и застыл так, только пальцы барабанили по столу какой-то марш.
– Поп, значит? – пробормотал он. – Святой отец… Наконец-то… Я так понимаю, что по-пустому не стал бы Михаил тревогу бить. Не стал бы, нет… Как обстановка в селе?
Баулин неопределенно пожал плечами.
– Ну сила хоть есть какая на случай чего?
– Да что ты спрашиваешь, Илья Иваныч? – раздраженно ответил Баулин. – Сам ведь знаешь: каждый винтарь на счету.
– Ну а люди, люди-то? Мужики как? Можно положиться?
– На кого можно, а на кого и нет. – Баулин словно старался уйти от прямого ответа. – Как везде…
– Везде вон какие резолюции принимают: «Долой бандитов! Долой Антонова!»
– Резолюции и у нас принимают. Вот привез, смотри. – Баулин вытащил из кармана пачку исписанных листков. – Польза от этих резолюций…
– Ты знаешь кто, Баулин? – вскипел Нырков. – Ты плохой партиец. Каша ты! Кисель! Меньшевики тебе приятели!
– Ты меня, Илья Иваныч, не трожь, – с обидой заговорил Баулин. – Я за мой партийный билет не кашу ел с маслом! И не кисели хлебал! Я кровью своей его…
– Брось! – отмахнулся Нырков. – Каким же ты можешь быть партийцем, если своему – собственному делу не веришь? Липовые твои резолюции никому не нужны, хрен им всем цена, ежели мужику наплевать, есть они или их нет. Зачем ты привез их? А вот когда мужик поймет, что твоя резолюция – это его кровное дело, вот тогда не придется тебе пожимать плечами, как меньшевику. Твоя это работа, твоя, Баулин, убедить мужика, доказать ему, как жить дальше. А не плечами пожимать… И еще обиды строить. – Нырков замолчал, отвернувшись к окну, потом решительно взялся за телефонную трубку. – Алё, барышня, давай девятнадцатый!… Еремеев, ну что, тихо у тебя?… То-то. Учись действовать по-революционному… Малышев мой у тебя?… Пришел? С кем он?… Понятно. Давай их обратно ко мне.
К вечеру того же дня Нырков, прихватив с собой продуктов и прикрыв сеном пулемет, вместе с Баулиным выехали в бричке из Козлова и покатили в сторону Моршанска. Малышев и двое чекистов сопровождали их верхами.
Долго ждал Сибирцев прихода отца Павла. Легонько покачиваясь в кресле, он смотрел, как медленно катилось, заворачивая за угол дома, солнце, и за садом, в низине собирался туман, обволакивал кустарник, гасил яркие дневные краски. Потом туман сам собой рассеялся, и между макушек раскидистых высоких лип появился узкий серп зарождающегося месяца.
Наступали сумерки.
Елена Алексеевна вынесла на террасу керосиновую лампу с медными завитушками и надколотым стеклом. Редко зажигали ее: с керосином было туго. Пользовались простой коптилкой, да и то нечасто, ложились, едва темнело.
Вокруг лампы сразу закружились мотыльки, мошки, опаляя крылышки, падали на стол. Вместе с идущей ночью наваливалась плотная до осязания духота.
– Отчего вы не ложитесь? – спросила Елена Алексеевна, зевая и машинально крестя рот.
– Душно. Как перед грозой… Вон, слышите, погромыхивает?
– Да, – согласилась Елена Алексеевна, – дышать буквально нечем. Как себя чувствуете? Не знобит?
– Нет, слава богу.
– Вы знаете, Михаил Александрович, когда нас разыскал посыльный от доктора и сказал, что в госпитале лежит раненый товарищ нашего… Яши, – она на мгновение отвернулась и приложила ладонь к глазам, – я не поверила. А Машенька помчалась с ним. Откуда только силы нашла… И вот привезла вас… Она сильная…
«Сообразил Илья… – думал меж тем Сибирцев. – Значит, выдал себя за доктора. Это он хорошо придумал. Что ж, тем лучше, никаких концов».
– Что вы говорите? – удивленно протянул Сибирцев. – Маша? Да… Ничего, знаете, не помню.
– Ну, конечно, вы тогда плохой были… А вы где служили, Михаил Александрович?
– Далеко. В Сибири, на Дальнем Востоке.
– Боже… И Яша?
– Да, и он. Мы вместе.
Елена Алексеевна покачала головой. Сибирцев свернул самокрутку и прикурил от лампы.
– Ишь, старина какая… – пробормотал, разглядывая лампу.
– Почти ничего не осталось, – легко вздохнула Елена Алексеевна. – Менять уже нечего…
– А похоже, быть нынче грозе, – заметил Сибирцев, прислушиваясь к отдаленным раскатам.
Наверно, где-то на юге, под Тамбовом, собиралась гроза, пробовала силы, чтобы пролиться теплыми ливнями, напоить высушенную, но такую благодатную землю. Как ждали, как молились о ней ночами мужики, а она погромыхивала себе вдалеке и пропадала в сполохах зарниц.
Зашелестел кустарник за террасой. Елена Алексеевна подошла к лестнице, выглянула в темноту, пугливо прислушалась и снова вернулась к столу, к зыбкому свету.
– Ложитесь спать, Елена Алексеевна, – мягко сказал Сибирцев. – Да, совсем забыл. Тут может ко мне один человек прийти. Не хочу вас беспокоить, а разговор у нас с ним может оказаться долгим. Поэтому, если услышите голоса, не волнуйтесь. И хорошо бы Машу предупредить. Пусть и она отдыхает, не выходит. Как она себя чувствует?
– Пролежала весь день… Плакала. Ну да что ж теперь поделаешь?… Наверно, спит. Устала… Как быть, Михаил Александрович? – Елена Алексеевна молитвенно сложила ладони. – Ведь пропадет она здесь. Дни мои сочтены, я знаю, поверьте. Уж говорила ей, настаивала: «Езжай, дитя мое, в город, брось старуху. Люди глаза закроют. А ты молодая, у тебя жизнь впереди…» Нет, не хочет. Плачет, убивается, а не хочет… И родственников у нее никого на белом свете. Одна я. Да разве ж это помощь? Михаил Александрович, вы человек городской. Пристройте Машу куда-нибудь. Она старательная, все может. А там, глядишь, и человека хорошего встретит. Двадцать четвертый пошел ведь. Не век же вековать в девицах… Помогите, а? Ну, а я уж и умерла бы со спокойным сердцем…
Елена Алексеевна безвольно сложила ладони на столе, и глаза ее тускло блеснули в мигающем свете лампы. Сибирцев протянул руку и ладонью накрыл ее пальцы, сухие и холодные, как неживые.
– Успокойтесь, Елена Алексеевна. – Сибирцев опустил голову. – И вы еще поживете, и Машу мы не оставим. Идите спать и не волнуйтесь. Спокойной ночи.
Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь и отстраненно наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думал о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды.
Когда– то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Сибирцев и другой Сибирцев – опытный чекист, прошедший огни и воды, в тот миг взглянули в глаза друг другу.
Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел – спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее – Митькой Безобразовым. Тут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый проводник вывел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас он их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину.
Спасти– то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец – другое дело. Почему же так произошло?
Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, – твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина.
Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? Лежи теперь и казнись.
Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но осторожен был батюшка. Что ж это он нынче, просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход?
Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и «доктор» Нырков в госпитале предупреждал Машу и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез – семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не «догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша – другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой…
Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут?
Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена ЦК партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.
Ну так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?
«Ладно, последнюю», – решил Сибирцев и свернул самокрутку…
В саду послышался шорох шагов, кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.
На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках – трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.
– Мир дому сему! – спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.
Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.
– Отец Павел… – начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.
– Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, – приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.
– Михаил Александрович, – приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. – Прошу садиться.
Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.
Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и отошел.
– Позвольте принести глубокие извинения, – начал священник, – за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.
– Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, – снова улыбнулся Сибирцев. – Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.
Священник понимающе кивнул.
– Давно ли прибыли в наши Палестины?
– Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли меня сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… – Сибирцев глазами показал на старика.
– Ах да, – вспомнил священник. – Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, – он через плечо указал большим пальцем на старика, – донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.
– Ни в коей мере, Павел Родионович. Но к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин.
– Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto[1], как говаривали древние.
– М-да-с. Beati possidentes[2], Павел Родионович, – столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. – Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда.
– Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александрович, матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно. – Священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.
– Бог мой, асмоловские! – удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. – Было, все было…
Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.
– Егорий, – обернулся священник, – можешь причаститься да ступай себе в сад. Я окликну тебя.
«Только бы с Баулиным не столкнулся», – мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.
Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и поспешил в сад.
– Ну-с, Михаил Александрович, прошу.
«Машеньку бы сюда», – с сожалением подумал Сибирцев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.
Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-резиновым.
Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к папиросам.
– Я замечаю, вы не горазды по этой части, – сказал он, кивая на остатки пищи. – А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти.
– Зато вы, батюшка, – с усмешкой заметил Сибирцев, – не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество.
– Грешен, грешен… Ну да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне?
– Нет. Сослуживец ее сына.
– А-а, – понимающе протянул священник. – Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться?
– Да уж с год, пожалуй.
– Любопытствую, что привело вас в бедные наши края?
– Дела, дела, – со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил! – Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете?
– Тайна исповеди… – с укоризной начал Павел Родионович.
– Это не исповедь, – перебил Сибирцев. – Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича.
– Да что вы говорите? – сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. – И они, – он поднял глаза вверх, – это знают?
– Полагаю, догадываются, а открыто сказать не могу, – сухо отрезал Сибирцев.
– Боже, горе-то какое! – Священник истово перекрестился.
– Горе, говорите? – с жесткой иронией протянул Сибирцев. – Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство!… Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… – Сибирцев закрыл лицо ладонями. – Кровь и смрад. Где она – единая, неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу.
Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак.
– Вы, стало быть, – сочувственно заметил он, – прошли все испытания… Великие терзания духа…
– Казнь духа, Павел Родионович.
– Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок – явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя.
– Полагаете, вернется? – с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев.
– Верую, Михаил Александрович.
– И оттого столь неосторожны?
– Вы имеете в виду?…
– Вашу давешнюю проповедь.
– Охо-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи?
– Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами.
– Ну, это пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: бу-бу-бу! Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. – Священник неуловимо усмехнулся. – В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик.
– Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц.
– Жаль, – поскучнел священник. – Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию?
«Неймется тебе, – подумал Сибирцев. – Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…»
– Долг, Павел Родионович… – И, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: – Не должок, нет – долг.
– Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным?
– Сделайте одолжение.
– Поймите меня, Михаил Александрович, – начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный тон, – разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, труднообъяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят – кто и как, я не спрашиваю, – а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы?