Моряки весело болтали за столиками со знакомыми девушками.
Я зашел в ресторан "Севастополь". Официантка с ярко накрашенными губами спросила:
- Водки или коньяку?
Узнав, что я хочу пообедать, недовольно передернула плечами:
- Шли бы в столовую...
Зато музей Черноморского флота вознаградил меня сразу за все. Здесь нашел я то, о чем рассказывал дед:
реликвии Нахимова и Корнилова, воспоминания о севастопольской Даше, модели кораблей, катеров...
Театр, в который я попал вечером, порадовал своей нарядностью, теплом и уютом, веселым спектаклем.
Возвращался я поздно, улицы были пусты, словно вымерли, огни в бухтах и на Северной стороне казались холодными.
Хозяйка спала. Я прошел в свою комнатку осторожно, боясь ее разбудить. На столе лежало письмо.
Милая мама, она беспокоилась, здоров ли я и хорошо ли устроился. Окно тихонько позванивало - в море был шторм.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мне всегда казалось, что, придя из училища на корабль, я буду по своему кругозору выше матросов. Но я ошибся. Это были ребята из десятилетки, они прошли подготовку на флоте и с легкостью управлялись с приборами.
Я вскоре увидел, как точно и быстро исполняются все мои команды, и мой поначалу вздрагивавший голос окреп.
Знакомясь с матросами поближе, я узнавал, что не я один люблю Чехова, Куприна, Толстого, Тургенева. И если я читал Хэмингуэя и Олдингтона, то читали их и они.
И не я один люблю серьезную музыку и могу отличить Чайковского от Рахманинова, а Шопена от Шумана. И не я один хожу в город, в Морскую библиотеку.
Вечерами в казарменном кубрике спорили о рассказах Солженицына и стихах Евтушенко. Не мешало бы те споры послушать критикам из литературного салона Мадлены Петровны.
Я вспомнил критика, посещавшего этот салон. Он всегда, когда ему приходилось ругать чью-нибудь книгу, ругался "от имени народа". Он обругал полюбившуюся мне повесть о флоте, крича с пеной у рта: "Народ ее не одобрил". Зашел бы к нам в кубрик тот критик:
ведь матросы, курсанты - тоже народ. Из него бы перья и пух полетели.
Мне думается, подобные люди причиняют неисчислимый вред, сбивая нас, молодых читателей, с толку. Доверчивый и поверит, что "народ не одобрил". И не станет читать хорошую книгу.
Зимой к нам то и дело приезжали писатели, ученые и артисты. Печки раскалялись докрасна в клубе, но все же изо всех щелей дуло. Правда, в конце концов мы согревали клуб своим дыханием: он всегда был набит до отказа.
Однажды к нам приехал поэт, стихи и поэмы которого и я, и мои товарищи хорошо знали. Поэт вышел на сцену, высокий и статный, с бархатной черной повязкой на глазах. Его бережно поддерживала маленькая, похожая на девочку, женщина. Рассказывали, что вышла она за поэта замуж, когда он уже был слепым.
Поэт читал свои стихи. В одном из них он рассказывал, что последнее, что он видел (ему тогда было всего девятнадцать), - горящий, разрушенный врагом Севастополь...
Мы угощали поэта в столовой. Я с глубоким волнением наблюдал, как бережно жена подавала ему бокал с лимонадом в его ищущие нервные пальцы, как подносила вилку. А вот она шепотом - совсем незаметно - рассказывает ему о том, что стоит перед ним на столе или описывает ему собеседников. И все это с нежной и милой улыбкой. Человек красивой души!
Ну как не восхищаться такими людьми? Как, видя их, не почувствовать, сколь ничтожны наши мелкие горести?
Наверное, не раз в трудные дни своей жизни я вспомню их - его с черной повязкой на угасших глазах и ее, бережно ведущую мужа под руку...
Мне почему-то подумалось, что такой, как она, могла бы стать Лэа...
Однажды выступила народная артистка республики Любовь Цыганкова. Она читала Твардовского и рассказывала, как она с нашим адмиралом, которого называла покомсомольски Сережей, расклеивала и разбрасывала листовки. И это было не в исторической пьесе, а в жизни, где молодежь рисковала собственной головой. "Как мало мы знаем о людях, с которыми живем рядом!" - подумалось мне.
И я в этом еще раз убедился.
Политотдел пригласил к нам в клуб коренных севастопольцев. Среди приглашенных я с удивлением увидел свою хозяйку Подтелкову! Вот так всегда и бывает - живешь с человеком рядом и не знаешь его. А старушка листовки расклеивала в смутные времена оккупации двадцатого года! И рисковала жизнью своей. Сейчас она вспоминала об этом так просто, будто и не пытали ее никогда в белогвардейской контрразведке.
С этого дня я другими глазами смотрел на хозяйку.
Когда было время, расспрашивал о ее молодости. Вдова боцмана таяла, поила меня чаем с вареньем, у нее появился интерес к жизни, потому что и к ней у кого-то возник интерес.
Старушка Подтелкова, цедя с блюдечка чай, охотно рассказывала мне об адмирале моем - они в одной комсомольской организации состояли. О герое Гущине, который для нее так и остался навсегда Севой, о Васеньке Сухишвили (какой сердцеед был, она сама была когда-то в него влюблена). Глаза старушки Подтелковой загорались, как у шестнадцатилетней девчонки... Иногда она дребезжащим своим голоском пыталась петь комсомольские песни тех лет.
И вот я столкнулся с неуважением к старикам, к своему адмиралу, которого я глубоко уважал.
Однажды мы сидели вечером с Вешкиным, с которым я успел подружиться, в кафе при части (оно именовалось "Фрегатом").
В двух комнатках белого домика были расставлены столики с чистыми скатертями; стены разрисованы доморощенными художниками. На них волновалось море, и на волнах качались парусные фрегаты. Из похожих на иллюминаторы фонарей лился ровный и яркий свет. Негромко играла музыка. Здесь можно было потанцевать, выпить кофе. Весь этот уют был создан женами офицеров, в первую очередь Ольгой Захаровной, женой адмирала Тучкова. Эта худенькая, моложавая женщина совсем не была похожа на "адмиралыпу".
Рассказывали, смеясь, что некоторые чиновные бюрократы пытались превратить этот уютный уголок в "дом мероприятий". Адмирал высмеял чиновников, и теперь можно было зайти сюда запросто. А "мероприятия" - они возникали сами собой: то старшие офицеры делились с молодежью жизненным опытом, то кто-нибудь решался обнародовать свои таланты...
Мы с Вешкиным пили крымское сухое вино. Несколько пар танцевали, все восемь столиков были заняты. Из угла доносился резкий голос жены лейтенанта Бекешина. В другом углу сидел лейтенант Гаврилов, горячо влюбленный в свою застенчивую, похожую на подростка, жену Валечку. С ними за столом сидел техник-лейтенант Абышев, замечательный тем, что он всегда с умным видом изрекал известные истины.
За столами шумели не от выпитого вина - оно было слабое, а от молодости.
- Ты послушай, что Пащенко проповедует, - вдруг подтолкнул меня Вешкин.
Старший лейтенант Пащенко говорил громче всех своим надменным голосом:
- Старики обрюзгли; в мозгах туман, а живут старой славой. Разглагольствуют: мы, мол, жили в героическую эпоху, расклеивали листовки, дрались в жестоких
боях... Ну, жили... Ну, предположим, дрались. Так когда это было? Молодых они не могут понять, эти старые перечницы! И боясь, что молодежь займет их насиженные места, выдвигать ее не торопятся. А флот омолаживать надо!
Я понял, в кого мечет Пащенко стрелы: в нашего адмирала, который не раз приходил на мой катер, выходил со мной в море, подбадривал меня, спрашивал совсем поотечески:
- Ну, как, мой милый, освоились?
И, выслушав мой взволнованный, торопливый ответ, предупреждал, за кем из матросов присмотреть не мешает. Знал он их лучше меня. И мне, и всем нам было чему поучиться у адмирала.
А Пащенко продолжал:
- Всякому овощу свое время. В отставку пора им.
Пасьянсы раскладывать.
Я не выдержал:
- А у кого вы учиться будете, старший лейтенант Пащенко?
Он взглянул на меня свысока: кто, мол, там возражает?
- Сами, без одряхлевшей древности справимся, - сказал он развязно. Памятников и так полон город.
Я был поражен его наглостью.
- Вы обязаны уважать, старший лейтенант...
Он оборвал меня ледяным голосом:
- Сядьте. Вы пьяны.
- Ну, это вы зря, - осадил его Вешкин. - Строганов трезвее вас.
Вечер был окончательно испорчен.
Наступили тяжелые дни. Пащенко пошел жаловаться. Мне припомнили случай в училище. Вешкин и некоторые другие стояли горой за меня: нельзя опьянеть от стакана сухого вина, дозволенного в "Фрегате". В конце концов все обошлось. Кто-то, очевидно, рассказал адмиралу, как было дело. Во всяком случае, придя в мою крохотную каюту, Сергей Иванович сказал:
- А вы знаете, Строганов, кое в чем Пащенко, может, и прав. Мы, старики, тоже, бывает, и перехлестываем: утверждаем, что в двадцатых, в сороковых годах все было лучше, теперь молодежь, мол, не та. А молодые взвиваются: мы, мол, в другое время живем. Да, вы в другое время живете. Вы не знали войны, никогда не слышали разрывов зениток, не пригибались от воя приближающегося снаряда, не вжимались в землю, спасаясь от падающей бомбы. Вы ни разу не получали письма о том, что ваша мать, ваш отец, ваша невеста убиты, увезены в неволю, которая хуже смерти. Вы никогда не теряли товарищей... Правда, я, вспоминая молодость, размышляю: я стал богаче оттого, что все это пережил...
Мне еще раз пришлось схватиться с Пащенко на литературном диспуте в клубе. Аристов выступал со своими стихами, другие говорили о любимых писателях, которые помогают им жить. Пащенко утверждал, что "Апельсины из Марокко" стоят трилогии Алексея Толстого ("Проза в век кибернетики должна быть короткой, стремительной. Ни у кого не хватает времени читать большие романы"), а стихи Евтушенко и Вадима Гущинского он расценивал чуть ли не выше Пушкина.
Когда я обозвал Пащенко нигилистом, он схамил:
"У нас, я вижу, не терпят людей, независимо мыслящих.
Рассуждай по шаблону - и окажешься всем приятен и мил". Тут наш начальник политотдела не выдержал и дал ему жару. Но с Пащенко все сходило, как с гуся вода.
Шли зимние дожди. Штормы трепали нас в сумрачном море. Возвращаясь, я чувствовал себя избитым, изломанным. Поединок с морем - не шутка. Ты борешься с ним, проклинаешь его, восторгаешься им и счастлив, что ты победил. Я никогда и не ждал, что служба будет легка.
Иногда я завидовал офицерам на тральщиках. Они и в мирное время ходят над смертью: и через двадцать лет после войны можно наткнуться на забытую минную банку.
Знакомый минер мне рассказывал, как он пошел с двумя матросами к мине на "двойке". Уже подойдя к ней вплотную, он обнаружил, что какой-то кретин воспользовался частью бикфордова шнура. Минер все же рискнул поджечь сигаретой этот жалкий остаток, приказал грести во всю силу, но - сломалось весло. Тогда, не раздумывая, он кинулся к мине вплавь. И в последнюю, пожалуй, не минуту - секунду загасил шнур.
Но я знал, что и я приношу пользу флоту. Каждый выстрел, учебный и неопасный, убеждал в том, что в случае настоящей тревоги я поражу цель. Разве это не великолепное чувство - уверенность в своих силах, в своем оружии, в людях? В людях, которые дополняют меня. И когда мы все в море мы единое целое, неразделимый коллектив, спаянный законом морского товарищества.
Нет, свою службу я не променяю ни на какую другую! Люблю ее, трудную, подчас заполненную неприятностями и чрезвычайными происшествиями. Что может быть лучше возвращения из походов, когда на берегу тебя ждут и встречают, обнимают, целуют те, кто считал дни и часы до твоего возвращения с моря? (Увы, меня еще никто не встречал и не ждал.)
Перед учениями у нас выступил отставник куниковец. Он рассказывал, как морская пехота высаживалась в пригород Новороссийска - Станичку:
- Море бушевало, и видимость была скверная. Когда катер подошел к берегу, в него полетели гранаты. Одну отбил рукой один из моих пехотинцев, и она взорвалась у борта. В воде мы увидели проволочные заграждения.
Я кинул шинель на них и скомандовал: "Русские моряки, за мною, вперед!" На заграждения полетели плащ-палатки, шинели. И мы по ним выбрались на берег. На берегу окружили вражеский дот и забросали гранатами засевших в нем гитлеровцев...
После встречи с ветераном войны и учения показались куда увлекательнее и нам, и десантникам, которых мы высадили на скользкие скалы. По традиции отцов - "наш закон - только движение вперед". Мы тоже стремились вперед. Высокая честь быть наследником черноморцев!
- Я вами доволен, Строганов, - сказал адмирал, придя на мой катер. - Вы окрепли и возмужали. Надеюсь, скоро увижу вас с двумя звездочками... добавил он ласково. - Но не останавливайтесь на достигнутом...
Я узнал в этот вечер, как перед войной он и Гущин добивались большего радиуса действия своих катеров, выходили в шторм в море с предельной нагрузкой, с двойным грузом торпед и горючего. Как это помогло им, когда пришлось воевать!
- И если вы думаете, что больше ничего нельзя выжать из наших великолепных машин, вы глубоко ошибаетесь. Задорная молодость способна дерзать: я жду от вас дерзости, риска!
Уходя, он спросил радиометриста:
- Чем вы расстроены, Расторгуев?
- Мать сильно болеет, товарищ контр-адмирал, - ответил матрос.
- Что с ней?
- Рак. Из больницы позавчера ее выписали домой...
умирать...
- Почему не доложили до выхода?
- На учениях, товарищ контр-адмирал, каждый человек дорог... а помочь ей я все одно не могу...
- Что, по-вашему, Строганов, лучше, - обернулся ко мне адмирал, - иметь во время учений на борту человека со смятенной душой или заменить другим, может, менее опытным? Расторгуева отпустите сегодня же. Рак... - вздохнул он, - все еще безнадежное слово...
Я получил хороший урок. Я и понятия не имел о том, что Расторгуев в беде.
Я шел домой, поеживаясь от едкого холодного ветра.
Адмирал прав, думал я. Я должен каждого своего подчиненного знать, как себя самого. Должен... А это совсем не так просто. Что за человек живет с тобой рядом, прикрыв грудь тельняшкой, нося пышное имя Роланд и прозаическую фамилию Пузырьков? Для молодого, еще зеленого моряка этот мир машин и приборов, окруженных водой, полон всяческих неожиданностей. Новичок видит непонятные буквы и знаки на крышках люков, трапы, уходящие вниз. Его окружают разноцветные трубы и провода на железных стенах. Он спотыкается о высокие комингсы. Его тревожат звонки, куда-то зовущие, о чем-то оповещающие.
Все это, непонятное, проясняется постепенно. Перестает быть загадочным тревожный звонок. Юнец узнает, почему одна труба голубая, другая розовая и что означает буква, выведенная краской на двери. Юнец с большей или меньшей ловкостью перешагивает через высокий порог и узнает, что порог называется комингсом. Наконец он осваивает специальность. Зеленый юнец становится в конце концов моряком.
Но чем он дышит и чем он живет, как говорится, вне службы? Это знает, увы, далеко не каждый.
Итак, чем живет и чем дышит Роланд Пузырьков? Не залезешь же ты ему в душу (как, впрочем, и ко всем остальным). Матрос он исправный, специалист отличный.
Но этого мало. Вот после того, как я, по совету адмирала, отметил его день рождения, узнал Пузырькова поближе.
- А ведь если бы не попал я на флот, товарищ лейтенант, стал бы форменным тунеядцем.
И я выслушал несложную историю столичного парня, забалованного родителями: попал в скверную компанию, девчонкам хвастался, что он "третий штурман дальнего плавания" (рейсы в Неаполь и Геную). Чтобы подтвердить это маленькими подарками, "вывезенными из плаваний", связался с фарцовщиками. Попадался в милицию, но отец выручал. Отец уехал в заграничную командировку. Квартира превратилась в притон. Пузырьков медленно опускался на дно. И тут - призыв в армию.
Ловкачи приятели предлагали помочь уклониться от призыва: принесли средство, вызывающее экзему. У Роланда хватило совести отказаться. "Третий штурман дальнего плавания", никогда в жизни не видевший моря, заявил, что он хочет на флот.
- В первые дни я разочаровался. Мне показалось, что я лишился свободы, и чуть было не сорвался. Но одумался вовремя: дезертиром быть не хотел. Сейчас смешно вспомнить о прошлом.
Я день за днем пытался разобраться в своих подчиненных. Когда Пащенко списал со своего катера двух отпетых, неисправимых, я попросил определить их ко мне.
Многие удивлялись. Кое-кто и посмеивался. Но и Смородинов и Лысенко оказались не хуже других.
Пащенко же, списавший Смородинова и Лысенко, проглядел Маслюкова. Был у него на катере такой гусь.
Однажды Пащенко вызвали в штаб к адмиралу.
"Что там стряслось? Почему меня требуют вечером?" - думал Пащенко, идя по темной дороге.
- У адмирала что, совещание? - спросил он дежурного, взбежав по ступенькам.
- Никак нет, никакого совещания нынче.
- Он у себя?
- Так точно, адмирал в кабинете.
Пащенко почувствовал, что у него тяжелеют ноги. Он медленно поднялся на второй этаж, остановился у двери.
Одернул китель. Постучал.
- Разрешите?
- Входите.
Адмирал был один. Он поднял голову и внимательно оглядел Пащенко, как будто видел его в первый раз.
Пащенко стало не по себе. "Что-то недосмотрел", - сообразил он.
- Скажите, старший лейтенант Пащенко, - спросил адмирал, - вы хорошо знаете своих людей?
"Ох, что-нибудь натворили, дьяволы. Шкуру спущу".
Пащенко ответил заносчиво:
- Разве в этом кто-нибудь сомневается, товарищ адмирал?
- Сомневаюсь я, - сказал адмирал таким тоном, что у Пащенко по спине забегали мурашки. - Скажите, например, что представляет собой радиометрист Маслюков?
- Отличный старшина, - облегченно вздохнув, сказал Пащенко.
- Настолько отличный, что вы его поощряли внеочередными увольнениями?
- Так точно. Мать Маслюкова лечилась в Ялте и приезжала несколько раз повидаться.
- Мать?
- Так точно, мать.
- Откуда он родом?
- Если не ошибаюсь, из Лохвицы.
- И мать его, насколько я знаю, никуда не выезжала из Лохвицы. Адмирал встал. - Пойдемте, старший лейтенант.
Он подошел к кабинету начальника штаба. Постучал.
Филатова не было в кабинете. За столом сидел незнакомый майор, а на диване Маслюков. Всегда бравый, румяный, старшина был на этот раз совершенно растерян.
Оба поднялись.
- Не помешаем? - спросил адмирал.
- Наоборот, товарищ адмирал, я надеюсь, поможете, - добродушно ответил майор. - Ваш? - показал он на Маслюкова.
- Мой. Что случилось? - спросил Пащенко, сообразив, какой службы майор.
- Вот его показания. - Майор протянул густо исписанный листок. Ознакомьтесь.
- Садитесь, - предложил адмирал.
Легко сказать "ознакомьтесь". Каждое слово било по голове обухом. Читая, Пащенко свирепо поглядывал на своего любимого старшину, и тот поеживался, стараясь не встречаться взглядом с рассерженным офицером.
"Я познакомился, - читал Пащенко, - с Розой Савельевной Белкиной на Матросском бульваре и пошел по ее приглашению в гости. Квартира была хорошо обставлена, на столе стояла закуска и водка. Роза рассказывала, что работает в ресторане буфетчицей, говорила о людях, которые дают за сто граммов вина лишний рубль, о сберкнижке, на которой лежит у нее восемнадцать тысяч. Она села со мной рядом и, лукаво подмигнув, сказала: "Молодежь живет одним вечером, а тем более матрос". И тут она погасила свет. После наняла такси, заплатила шоферу и дала мне десять рублей. Я успел из увольнения вовремя".
Пащенко бросил на Маслюкова уничтожающий взгляд.
Потом стал читать.
"Скоро я получил от нее письмо..."
- Вы, что же, давали этой... буфетчице свой почтовый адрес? - спросил Пащенко.
- Да...
Пащенко выругался.
"А вечером меня вызвали в проходную. Она научила:
"Ты скажи, что на лечение в Ялту приехала мать. Тебя отпустят..."
- Ах, прохвост! - возмутился Пащенко. - Рассказал ей, где проходная!
"Я нашел старшего лейтенанта Пащенко, и он меня отпустил на всю ночь. У нее на квартире был пакрыт стол. Я выпил две бутылки вина. Она знала фамилии моих командиров и говорила, что со всеми знакома и в случае опоздания меня сможет выручить. "Но если тебя увижу с другой, сживу ее с белого света", - пригрозила она. Она начала расспрашивать о нашей службе, но я заснул. Утром она дала мне двадцать рублей".
- Ах, подлец! - опять возмутился Пащенко.
"Через несколько дней мне сообщили, что мать звонила по телефону, она чувствует себя плохо и просит прийти. Старший лейтенант Пащенко меня опять отпустил. Роза мне подарила часы "Уран". Я ей сказал, что мне надоело заниматься аферами. Я хочу спокойно служить. Она клялась, что любит меня больше жизни и пойдет за меня замуж. Она, мол, сама разведенная. Я сказал, что она мне не нужна, и ушел. Она плакала. Я нашел в кармане 25 рублей. Вот и все, что я могу показать".
- Ах, негодяй! - понял наконец Пащенко. - Да ведь ей о наших кораблях надо было узнать!
- Вы проницательны, старший лейтенант, - усмехнулся майор. - Мы давно за ней вели наблюдение. Она знакомилась преимущественно с матросами кораблей нового типа. Почти все они сразу же докладывали начальству. Кроме вашего Маслюкова.
- Но я ей никогда ничего не рассказывал! - воскликнул радиометрист.
- Не хватало еще, чтоб рассказывали, - строго сказал майор. - Ваше счастье в этом.
Через несколько дней в клубе майор рассказал о презренных ублюдках, у которых нет ничего за душой, кроме жажды "шикарной жизни". Они, тунеядцы, стяжатели, легко попадаются в лапы иностранных разведок.
- От продажи себя самого подозрительной женщине с подозрительными деньгами до продажи Родины и ее интересов всего один шаг, - сказал майор.
"Хорош гусь! Позор!" - посыпалось в адрес Маслюкова из зала.
- И если Маслюков не успел сделать этого шага, то, мне думается, лишь потому, что ему помешали его сослуживцы, его командиры и мы, наконец. Его подругу разведке завербовать было просто: ей пригрозили, что раскроют тайну ее чрезмерных доходов, и она быстро нашла с ними общий язык. Но только подобные Маслюкову люди не сумели распознать в ней врага. Многие заподозрили ее чуть ли не с первой же встречи. Мы выяснили, что Маслюков, живя до флота на иждивении хорошо обеспеченного папы, залезал неоднократно в папашин карман и в мамашину сумку, чтобы посидеть с девицей в кафе или в ресторане. Очень жаль, что Маслюкова не раскусили вы раньше, и еще больше жаль, что отцы тунеядцев и подлецов не всегда отвечают за них по всей строгости и, бывает, остаются членами партии... Я предупреждаю молодых моряков наших, обладающих чистой душой: доверяйте товарищам, доверяйте друзьям, но не доверяйте каждому встречному. Говорят, чтобы узнать человека, с ним надо съесть целый пуд соли. Народная мудрость... Прислушайтесь к ней! Наш город открыт для туристов: милости просим! Но закрыт для тех, кто сует свой нос, куда его вовсе не просят!
Как-то в клубе был вечер. К нему долго готовились. Я пришел еще до начала и застал ту невыразимую суматоху, когда все волнуются, когда руководители думают, что что-то еще недоделано и что-то они не успеют доделать к началу, исполнители непрестанно пьют воду, репетируют то, с чем они должны выступить, - и потому во всем клубе стоял нестройный гам. Но скоро все наладилось; уже впустили и зрителей, и пришли именитые гости, усевшиеся в первых рядах, - концерт самодеятельности начался. И вот уже струнный оркестр играет вальс из "Спящей красавицы", оркестром дирижирует мичман Бушуев, а в оркестре, послушно глядя на дирижера, играет на мандолине наш комдив, капитан третьего ранга Вознпцын. Лейтенант Вешкин, краснея и смущаясь, играет на стареньком пианино Рахманинова, потом два атлетически сложенных гимнаста, в которых я узнаю матросов с моего катера, совершают трудные упражнения; две стройные девчушки в черных трико показывают чудеса художественной гимнастики - и я не могу представить их в форменках. Потом поет песни войны худенькая Ольга Захаровна, жена адмирала, моложавая в свои сорок лет.
Говорят, она эти песни певала в крымских лесах, где была партизанкой. Голос у нее несильный, но поет она хорошо. Потом появляется девушка-лебедь, нежная и прелестная, с гибкими руками и лебединой шеей, и мне шепчет рядом сидящий Вешкин, что это Люська Антропова, боец. Лебедь умирает под грустную музыку Сен-Санса, и в зале неистово кричат "бис"...
Возвращаясь домой, я почувствовал, что за моей спиной что-то происходит. Я обернулся. По дороге, подскакивая, ехал "пикап", в нем тряслись этажерка, шкаф, диван и два фикуса. Перед "пикапом" бежали собаки - дворняжка и молодая овчарка. Шофер вдруг притормозил, как-то вывернулся, прихватил колесом отчаянно взвизгнувшую дворняжку - и переехал ее. На дороге осталось вздрагивающее тело. Почуяв смерть, овчарка кинулась в сторону. Шофер нацелился на нее. Я выхватил ее чуть ли не из-под колес. Толстомордый тип, площадно ругаясь, распахнул дверь кабины. Я чувствовал, как прижимается ко мне дрожащая от страха овчарка, ощущал теплоту ее тела.
Тип (на нем было желтое кожаное пальто) прорычал начальственно:
- Отпустите собаку. Ну? Кому говорю?
- Чтобы вы ее задавили? - спросил я.
- Моя собственность, что хочу, то и делаю. А вы не суйтесь не в свое дело.
Тип был явно пьян. Он схватил меня за руку, пытаясь вырвать собаку. Та взвизгнула жалобно. Я знаком с приемами самбо. Тип взвыл.
Из кабины лениво вылез шофер с папиросой в зубах:
- Ну, что тут у вас?
- Ты еще меня узнаешь! - заорал толстомордый. - Едем, Васька!
Фикусы протряслись мимо и исчезли вдали. Из кабины грозил мне кулак. Я опустил овчарку на землю.
Она прижалась к моим ногам.
- Идем, милая! - позвал я ее.
Я назвал ее Вестой. Она спала у меня в ногах, вздрагивая, повизгивая. Наутро я, накормив ее, запер. Не успел я прийти в соединение, как меня вызвали к адмиралу. Тип в кожаном пальто был уже у него.
- На вас поступила жалоба, Строганов, - строго сказал адмирал. - Вы избили человека, по фамилии Лазурченко, прораба строительства?
Дрожа от негодования, я доложил адмиралу о случае на дороге. Тип в кожаном пальто развязно сказал, что собаки - его личная собственность и охраняли его дом и сад. А теперь, когда он переезжает на новую квартиру, они больше ему не нужны. Он оставил их, а они, подлые, увязались за ним. Что же ему оставалось делать?
- Значит, пока они берегли вашу гнусную собственность, они вам были нужны, а когда надобность миновала, вы поступили, как варвар, - сказал адмирал с нескрываемым презрением. - Собака у вас, Строганов?
- Так точно.
- Если вам трудно будет кормить, определим на котел. А о вашем, Лазурченко, поведении, недостойном высокого звания коммуниста, мы поговорим в горкоме.
- Тоже мне, напугал, - нагло сказал прораб.
- Строганов, вызовите караул, - очень спокойно приказал Сергей Иванович.
Прежде чем я успел выйти из кабинета, Лазурченко попятился, загородил собой дверь, задом толкнул ее и исчез.
- Дом - собственность, и сад - собственность, жена - собственность, фикус - собственность, - поглядел ему вслед адмирал. - Вот и расцветают на почве собственности подобные махровые типы. Вы свободны, Строганов. Простите, что оторвал вас от дела. Как собаку назвали?
- Вестой.
- Идите.
На катере Весту сразу же полюбили, особенно после того как я рассказал о ее злоключениях. Матросы приласкали ее, и она стала членом нашего экипажа.
Адмирал увидел собаку, придя к нам на катер.
- А-а, Веста! Красавица. А прораб Лазурченко, - сказал он, - высоких имел покровителей... в масштабе нашего города. Еще бы! Настроил им дач за казенный счет... да и себя не обидел. Горком вывел всю братию на чистую воду...
Но он был живуч, Лазурченко. Мне привелось с ним встретиться еще один раз. В свободное время я брал Весту в город, и она терпеливо, насторожив уши, ждала меня возле библиотеки. Потом я заходил в "Гастроном", покупал колбасы, и мы устраивали пиршество на Приморском бульваре. Веста не боялась никого и ничего, кроме "пикапов". Очевидно, призрак смерти остался навсегда в ее памяти в виде этой скромной машины. Встречая "пикап", она пряталась. И успокаивалась, когда он был далеко.
Однажды в дальнем углу бульвара, неподалеку от ресторана "Волна", я услышал начальственный окрик:
- Альма, ко мне!
Веста вся ощетинилась, зарычала.
- Альма! Кому говорят? Ко мне, стерва!
Это был Лазурченко.
- У-у, чтоб тебя разорвало...
Веста угрожающе зарычала.
Он на меня замахнулся.
Веста прыгнула и укусила его. Шерсть у нее встала дыбом. Она вся дрожала от ненависти. Я с трудом отозвал ее. Закрыв руками лицо, Лазурченко удирал на ломающихся ногах, бормоча проклятия.
Адмирал учил нас тому, чему сам неуклонно следовал.
- Обойдись ты с матросом грубо, - говорил он, - озлобишь его и ожесточишь, потом приводи его в равновесие... Теплое слово, забота смягчают горе, обиду, несправедливость.
Он интересовался, что мы читаем. Заговаривал то о последних зарубежных романах, то о только что вышедших мемуарах флотских героев. Как-то спросил меня:
- Вы никогда не бывали в доме Чехова в Ялте? Обязательно съездите, обязательно.
Однажды в столовой сказал:
- Приехал ленинградский театр на гастроли. Я бы всем посоветовал... Играют Шекспира, Островского...
Я пошел на "Ромео и Джульетту". Джульетту играла... Т. Л. Иванова. Я взял билет в первом ряду. Она была прелестной Джульеттой.
Какой-то человек вышел в антракте из-за кулис и попросил меня зайти после спектакля в уборную Т. Ивановой. Я зашел. Тома спросила, как я живу. Я сказал: превосходно. Поговорили о том о сем. Вдруг она предложила:
- Мы можем начать все сначала.
Я вспыхнул:
- Не стоит.
- Почему? - удивилась она (ей показалось, что она меня осчастливила).
- Слишком дорого мне стоило.
- Дорого?
- Ты понимаешь, что я не о деньгах.
Она поняла.
- Где твой ребенок?