— Когда вам довелось побывать в Париже?
— Три недели назад еще гулял по бульварам. Парижанки, я вам скажу… — Гренадер потянул носом воздух, словно вдыхая аромат цветущих каштанов. — Но не буду, нельзя при даме других хвалить, обидится.
— Что ж покинули такую красоту? — улыбнулась я.
— Служба. Я себе не хозяин. Раз приказали — как штык, немедленно исполняю. В Австрию еду, пароход нанимать. — Он замолчал, надеясь, что я начну его расспрашивать, но я держала паузу. — Звать-то вас как? Так и не скажете, терзать будете, жестокая?
— Отчего ж не сказать? — рассмеялась я. Мне решительно нравился этот громадный enfant terrible, из-за которого дама в шляпе с цветами поджимала губы и что-то гневно выговаривала мужу, а чиновник-аптекарь ожесточенно тыкал ложечкой в жульен. — Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора.
— Вдова! И такая молодая! — воскликнул он. — Во сколько же лет вас замуж-то выдали? За старика, небось?
Я нахмурилась и промолчала. Бестактность бывает смешной только по отношению к другим.
— Ах, простите, сударыня, великодушно! — извинился Аршинов, увидев, как помрачнело мое лицо. — Давайте о чем-нибудь простом поговорим. Как англичане о погоде. Вы куда направляетесь? В Варшаву?
— В Париж, — ответила я сухо.
— Где намерены остановиться? Мне бы хотелось найти вас, когда я буду в Париже. Жаль расставаться с такой прелестной соотечественницей.
— Благодарю за комплимент, — кивнула я, отводя глаза. — Не знаю пока. В отеле, наверное. Вы посоветуете мне какой-либо из приличных?
Говоря это, я немного лукавила: мне хотелось узнать, действительно ли мой собеседник жил в Париже или просто рисовался передо мной. Ведь «отелем» в Париже называют не гостиницу, а особняк, в котором может жить и один человек, если у него достаточно средств.
— Разумеется! — воскликнул он. — К примеру, на бульваре Капуцинок сдаются прелестные комнаты. Могу порекомендовать. Полный пансион, но несколько дороговато.
— Спасибо, — остановила я его. «Прелестные комнаты» мне никак не подходили. — Непременно воспользуюсь вашим советом.
— Так можно будет туда к вам заглянуть?
— Всенепременно!
Отложив салфетку, я подозвала официанта и достала из сумочки ассигнацию.
— Ну что вы, мадам Авилова! Я заплачу! — Арши-нов полез в карман.
— Ваше право, — безразлично сказала я, оставила деньги рядом с тарелкой и вышла из вагона-ресторана.
— Аполлинария Ла… — донесся до меня его голос. Как иногда удобно иметь длинное, трудновыговариваемое имя.
***
Я достала из саквояжа недочитанный роман Эмиля Золя «Деньги» и попыталась сосредоточиться на перипетиях судьбы Аристида Саккара. Но глаза скользили поверх строчек, напечатанных по-французски, — из головы не шел Аршинов, его манеры, громогласные комплименты, рассказ о гусях и Париже, маленький арапчонок… «Гуси спасли Париж, гуси спасли Париж», — выбивала мерная дробь колес. Я рассердилась на себя: какой Париж, ведь это был Рим! А колеса продолжали стучать: «Что Андрей нашел в Париже? Что Андрей нашел в Париже?»
Стало ясно, что роман я сегодня не дочитаю. Мысли путались, голова отяжелела. И все из-за этого бесшабашного Ноздрева! Глаза бы мои его не видели!
Мне не нравилось, что, желая быстрее избавиться от докучливого собеседника, я осталась без десерта. Во рту пересохло, рассольник давал о себе знать. Очень хотелось пить. Я вызвала кондуктора и заказала чай.
В дверь постучали. Открыв, я увидела на пороге Аршинова со стаканом чая в руке.
— Вот, госпожа Авилова, принес, — сказал он, улыбаясь так непосредственно, что я, не в силах захлопнуть дверь у него перед носом, шагнула назад в купе. — Вы же чаю хотели, верно?
— Я просила у кондуктора, а не у вас.
— А чем я хуже? Я все могу: и чай заваривать, и хлеб резать, и водку наливать. — Аршинов еще шире улыбнулся и поставил стакан в подстаканнике на столик.
— Чему обязана? — скучным голосом спросила я, надеясь, что он сейчас же выйдет. Но мои надежды не оправдались, не такой он человек…
Аршинов оставил мой вопрос без внимания. Он без приглашения уселся на диван напротив и посмотрел мне в глаза:
— Что ж вы, Аполлинария Лазаревна, чай не пьете? Остынет ведь. Вы пейте, пейте, самолично наблюдал за заваркой. Никакого яда не подсыпал, вручил кондуктору пятиалтынный, он мне стакан и отдал.
Я молчала, не притрагиваясь к чаю. Наступила томительная пауза.
— Прошу вас, сударыня, не дуйтесь. Дорога скучная, вот я и напросился поговорить, если вы, разумеется, не против. — Заметив мой протестующий жест, он быстро добавил: — А пришел я к вам вот по какому вопросу: вы, случайно, не супруга Владимира Гавриловича Авилова, географа? Фамилия ваша не такая уж распространенная.
— Да, — кивнула я, изумленная тем, что Аршинов был знаком с моим покойным мужем. — Но уже вдова, к великой моей скорби.
— Ведь я мужа вашего покойного знал… Золотой души был человек. Мы с ним в Абиссинии встречались. Он мне тогда жизнь спас — по гроб жизни ему благодарен, как второе рождение пережил. Хотя если вам неинтересно, то прикажите уйти — уйду. Не в моих правилах навязывать свое общество, если меня не желают…
Он повернулся и открыл дверь купе. Я не выдержала и сменила гнев на милость:
— Оставайтесь, Николай Иванович, и рассказывайте, какими судьбами вас занесло в Абиссинию.
Супруг мне не говорил, что путешествовал в тех краях.
— Для этого мне придется начать с самого начала, — сказал Аршинов. — Иначе вам будет трудно разобраться, что к чему.
— Так начинайте, все равно Варшава не скоро. Вместе дорогу и скоротаем.
— Извольте. К слову, родился я в Царицыне, в купеческой семье. Предки наши чем только не торговали: дровами, скобяным товаром, дегтем, салом. Гоняли по Волге баржи, командовали бурлаками. А вот отец мой, Иван Севастьянович, в делах был неудачлив, да и пил много. Однажды, в поисках лучшей доли, забрал семью и отправился на Кавказ. Сказывали, что места там хлебные, а погода жаркая.
В семье было семеро детей, я старший. Воспитанием моим занимались мало, вернее, не занимались вовсе, и рос я отпетым сорванцом. Мать была занята с младшими детьми, отец ездил по аулам, скупал ковры, браслеты и кинжалы. Потом спускался в долину и перепродавал товар, немного накидывая к цене. Он никогда не брал меня с собой, а мне хотелось собственными глазами увидеть мир, ведь до пятнадцати лет я знал только то селение, в котором мы жили. Однажды я бросил учебу и сбежал из дома — моря и горы манили меня, мне хотелось испытать новые ощущения, стать наконец свободным.
Чем я только с тех пор не занимался: водил караваны с контрабандным табаком из турецкого Батума, ходил вниз по Дону через стремнины на утлой лодчонке, ловил диких кабанов, клеймил скот. И все это для того, чтобы денег заработать да самому себе доказать, чего я стою как мужчина и казак. Головы не жалел, будто не одна жизнь у меня, а по меньшей мере дюжина. И не брали меня ни пуля, ни нож — как заговоренный был.
В семьдесят седьмом году меня занесло на войну с турками. Попал я в полк к Константину Виссарионовичу Комарову, генерал-майору. Великой души был человек. Когда отступали, он приказывал останавливаться и ставить самовары, чтобы поить раненых чаем.
Горячее было время, хоть и ноябрь месяц. Мы брали крепость Каре. Ночь, темно, хоть глаз выколи. Ветер ревет, к земле пригибает. Я крикнул: «За мной, мои ребятушки! Не посрамим Россию!» — и бросился на стену. Турки обстреливали нас из винтовок Мартини-Генри и просто бросались камнями, если у них кончались пули. А когда им удавалось сбить кого-либо из наших, они вопили от радости. Наши солдаты падали, словно спелые яблоки. Бедняги… Но крепость была взята!
На той войне мне и посчастливилось, и не повезло. Счастье было в том, что тяжелая пуля, выпущенная из вражеской винтовки, не сразила меня наповал, а лишь слегка задела, правда, и этого «слегка» более хлипкому человеку вполне хватило бы, чтобы отдать Богу душу. А не повезло потому, что турки захватили меня в плен, раненного и истекающего кровью. Не дай Бог никому попасть в турецкий зин-дан: из этой ямы сбежать почти невозможно. Но я сбежал! Вот этими самыми руками и обломками глиняных черепков я выкопал путь на волю, а затем, пережив тяготы и лишения, оказался в Персии. Но и там мне не повезло: персы поймали меня как подозрительного бродягу, увидели, что на мне турецкие шальвары — я в тюрьме выменял их на шапку, и приняли за турецкого шпиона.
У персов, как и у турок, суд вершится быстро, без всякого следствия. Попался подозрительный — казнить его, тем более если пойманный не магометанин. Вот так и со мной. Персы народ низкорослый, я среди них возвышался что дуб среди подлеска. Сразу ясно: шпион — все видит издалека.
Уже приближался мой смертный час, меня вели к виселице, руки-ноги в кандалах, я — в рубище, народу на базарной площади — тьма! Я смотрел на синее небо, думал, что мало успел, что жизнь так бесславно кончается, и тут… Налетела конница вольных казаков и освободила меня!..
Аршинов даже вскочил с места, пытаясь изобразить сцену своего спасения. Откуда в Персии появилась целая конница казаков, мне было неведомо. Но поезд мерно покачивался, в купе пахло ванильными сушками, которые кондуктор добавил к чаю, и я, улыбаясь про себя, покорно внимала легендам новоявленного барона Мюнхгаузена.
— Вы прекрасно рассказываете, господин Аршинов, — заметила я, когда казак замолчал, чтобы перевести дыхание. — Я даже не замечаю времени. Все так волнующе и правдиво — картины просто встают перед глазами. Но когда вы дойдете до Абиссинии? Я вся в нетерпении.
Не беспокойтесь, Аполлинария Лазаревна, обязательно дойду. Времени предостаточно, запаситесь терпением. Мне так приятно вспомнить прошлое, да еще в обществе столь очаровательной дамы. — Аршинов подкрутил ус и продолжил, как ни в чем ни бывало, свое повествование: — Казаки провозгласили меня атаманом своей вольницы, дали коня, оружие, новую одежду и шапку. Все у нас было: сила, молодость, кураж. Не было только земли, где мы могли бы обустроить свое поселение и жить в довольстве, неся службу царю-батюшке и России. Так и мыкались с места на место, как цыгане кочевые. Надоело нам скитаться, плохо человеку без пристанища. 1де хаты ставить? 1де коров пасти? Неужели в необъятной России-матушке, от моря до моря, не найдется земли для нескольких десятков бравых парней? Не было бы счастья, да несчастье помогло. Пришли мы к Черному морю, и я обратился к генерал-губернатору Сухумского округа, князю Дондукову-Корсакову с просьбой: пусть разрешит нам создать для казаков-хлебопашцев станицы. Будут они землю пахать да кавказскую границу от нехристей-бусурман охранять. И нам хорошо, и государству спокойнее, когда такие молодцы, как мои орлы, границу охраняют. Князь оказался достойным человеком и милостиво согласился удовлетворить мое прошение. Выделил более сотни десятин в Кутаисской губернии и начертал собственноручно резолюцию: «Сим жалую надел, величиной сто сорок десятин, во создание станицы с тем, чтобы вольные казаки на земле осели и хлебопашеством, вкупе с ратным делом, пользу приносили государю императору и отечеству». Хороший был человек князь, не чета папаше.
— Вы и с его отцом знакомы были? — удивилась я.
— Нет, ну что вы, Аполлинария Лазаревна. Тот, поди, четверть века как помер. Просто я по пушкинской эпиграмме понял, что это был за человек. Поэт, он зря не напишет.
— Вы и Пушкина читаете? — ахнула я.
— Конечно. И «Ниву» с картинками, а также Толстого и Достоевского. За душу они хватают своими историями.
— Понятно. Славный вы человек, Николай Иванович. Рассуждаете обо всем. Книги любите. Кстати, интересно, что за эпиграмма? Вы ее помните?
— Помнить-то помню, — неожиданно смутился он, — да сомнения мучают.
— Какие?
— Как бы вред мы не нанесли этим едким стишком. И еще там неприличное слово имеется. А вы дама. Тонкого воспитания.
— Так это же сам Александр Сергеевич написал, — возразила я. — Он зря не напишет. Читайте. Потом вместе посмеемся, если эпиграмма действительно злая и остроумная.
— Как скажете… — согласился Аршинов. — За что купил, за то продаю…
Казак встал, заполнив собой все купе, и громко продекламировал:
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
Почему он заседает?
Потому что жопа есть.16
И мы оба расхохотались от души. Потом, утирая слезы, я спросила Аршинова, довольны ли казаки наделенными землями, не мало ли им нарезали?
Николай Иванович, мгновенно посерьезнев, ответил так:
— К сожалению, эта история оказалась сказкой с грустным концом. В тот год лето выдалось засушливое, пшеница полегла. И спустя некоторое время станица прекратила свое существование. Казаки разбрелись кто куда: некоторые с семьями вернулись за Дон, другие вновь отправились грабить караваны, и я остался один.
Удрученный крахом своих надежд, я выправил новые документы, отправился в Турцию и там, в Константинополе, зашел помолиться в храм Святой Софии. Я просил Святую Софию направить меня, дабы не прожить бесцельно жизнь и не растратить впустую силы.
Выйдя из храма, я увидел старого черкеса, сидевшего под древней оливой, наверняка помнившей крестовые походы и расцвет Византии. Мы разговорились. Черкес рассказал мне об удивительной стране «черных православных» — Абиссинии. Никогда не было войн на этой земле, никогда ее не захватывал ни один иноземец, и жил там добрый народ под властью «царя царей» негуса Иоанна, потомка царя Соломона и царицы Савской.
С той поры я не мог ни есть, ни спать — так захватила меня мечта увидеть тамошние земли. Я обивал порог русского консульства, требуя, чтобы меня посадили на любой корабль, идущий в том направлении. Вероятно, я надоел хуже горькой редьки, и вскоре, благодаря моей настырности, мне удалось добиться желаемого. На корабль «Амфитрида» меня снарядил константинопольский посол, граф Игнатьев, и поручил меня покровительству Императорского Вольного экономического общества, под эгидой которого ваш муж, дорогая Аполлинария Лазаревна, направлялся в экспедицию в Южную Африку. Вот там мне и посчастливилось познакомиться с вашим супругом.
В пути со мной случился пренеприятнейший казус: меня стали задирать матросы, высмеивая мой казацкий наряд, бороду, шапку. Я не стерпел и подрался с одним негодяем, родом из Сицилии. Крепко я его отмутузил. Немного оправившись, тот подговорил дружков-собутыльников подкараулить меня и выбросить за борт. И когда они вдесятером напали на меня и поволокли к борту, ваш супруг, сударыня, бросился на мою защиту и отбил меня у мерзавцев. Он выстрелил в воздух, на шум прибежали матросы и повязали разбойников.
Мы представились друг другу, разговорились и почувствовали друг к другу неодолимое дружелюбие. Авилов оказался прекрасным собеседником, таким же, как вы, и мы беседовали весь остаток ночи. Однако наутро мне нужно было отчаливать, а Владимиру Гавриловичу плыть далее — в Кейптаун. Мы сердечно распрощались, я сошел в порту Массауа, что в Красном море, и оттуда, через Асмару и Аксум, двинулся в глубь страны.
Негус Иоанн, абиссинский царь, принял меня сердечно. Поселил меня в круглом шатре под соломенной крышей, приказал выдать необходимую утварь, циновки и девчонку для услуг.
Я не знал их языка, но ходил по поселению и учился. Когда же немного начал говорить на амхарском — так называется их эфиопский язык, — то рассказал Иоанну, зачем я к нему приехал. Я понравился негусу, он меня сердечно полюбил и проводил долгие часы в беседах со мной. И самое главное, негус согласился на все мои предложения, дал «добро» на строительство в Абиссинии колонии и русской православной церкви. Он — неглупый правитель и понимал, что ему нужна сильная страна с растущим населением.
Прожил я у него три года — научился говорить на их языке, чуть было не женился, загорел что твой мавр, многое увидел и узнал. А потом негус снарядил меня в обратный путь, богато одарив и приставив ко мне двух ученых монахов-эфиопов — те ехали в Киево-Печерскую лавру учиться православию.
Вернувшись в Россию, я стал рассказывать о том, что видел: о прекрасном климате, о добрых миролюбивых эфиопах, о просторах ничейной земли, где только воткни палку — вырастет апельсин, и звал ехать со мной в этот край.
Понемногу вокруг меня собрались люди, и не только из казацкого сословия, а все, кто искал лучшей доли. Даже монахи к нам примкнули, уж о мастеровых я и не говорю — десятками ко мне спешили, дабы построить форпост на границе, принести пользу и себе, и матушке-России. Я даже имя станице придумал — Новая Москва.
Наш небольшой отряд отправился в Абиссинию летом восемьдесят восьмого года, и поначалу было хоть и тяжело, но радостно: своя земля, тепло, просторно. Люди с охотой взялись за дело: пахали землю, строили дома, ловили рыбу в море, пасли скот, тот, что мы привезли с собой. Любопытные эфиопы часто навещали нас, принося в подарок то фрукты, то домашнюю утварь. Даже негус изъявил желание посмотреть на нашу колонию и однажды явился, сидя в носилках, которые несли четыре дюжих негра.
Идиллия закончилась внезапно. В колонии были казаки, не приученные к крестьянскому труду, начались ссоры, пьянство, зависть. Они ехали не для того, чтобы мирно работать, пахать и сеять, а для вольготной жизни с грабежами и поборами. Выгнать их было некуда — кругом пустыня. Они грабили честных колонистов, и те шли с жалобами ко мне — а к кому ж еще? Мне пришлось даже сколотить команду из нескольких крепких мужиков, чтобы охранять людей от своих же наглых земляков.
Но самое страшное случилось позже, когда с берега наше поселение обстреляла итальянская канонерка. Итальянцы давно задумали захватить Абиссинию, и Новая Москва была для них костью в горле. Снаряды разрушили два дома, убили одного колониста, осколками ранило четверых. Все разбежались кто куда, и мне с трудом удалось вернуть людей.
С тех пор все пошло наперекосяк: дома развалились, да и не дома это были, а так, мазанки-времянки, сети пропали или были специально порваны итальянцами. Спустя несколько месяцев к нашим берегам подошел российский корабль и забрал тех, кто решил уехать. Я долго размышлял над случившимся, все думал, почему я дважды потерпел неудачу, и в конце концов понял, что дело надо вести совсем по-другому: сначала завезти товары, построить крепкие дома за высокой изгородью, а уж потом и людей зазывать.
Но скоро сказка сказывается… Для снаряжения корабля, закупки продовольствия, строительных материалов и необходимых инструментов нужны были деньги, много денег, которых ни у меня, ни у моих людей не было. Купцы дали уже все, что хотели и могли, и один умный человек мне посоветовал: езжай, мол, Николай Иванович, к царю, кинься ему в ноги и попроси денег. Уж царь поймет, насколько этот план важен и нужен для России, и обязательно поможет. Нельзя отдавать макаронникам такие земли — самим там встать надобно.
Вы же знаете, Аполлинария Лазаревна, что император недавно был во Франции — договор о русско-французском союзе заключал. Я приехал в Париж, правдами и неправдами добился аудиенции у Николая Карловича Гирса, всесильного министра иностранных дел, но тот затопал на меня ногами, обвинил в том, что я продаю родину, и даже пригрозил сослать в Сибирь на пять лет. Не до меня ему было. Франция, по его разумению, важнее Абиссинии. Еле ноги оттуда унес. Правда, я не понял, кому именно я продавал родину, уж не негусу ли абиссинскому, но благоразумно не стал выяснять это у раздраженного министра. Он человек государственный, ему виднее.
Теперь вот еду в Германию — меня обещали свести с нужными людьми, которые вроде бы согласились дать денег, а оттуда — обратно в Абиссинию, там меня ждут, самые верные мои товарищи остались присматривать, чтобы колония не развалилась окончательно. Вот такая история. Весь я вам открылся, ничего не утаил, потому что очень вы, сударыня, располагаете к душевной беседе.
Аршинов замолчал, откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза.
— Интересная у вас жизнь, Николай Иванович, — искренне сказала я, захваченная его рассказом. Аршинов уже не казался мне бароном Мюнхгаузеном, вралем и выдумщиком. Столько боли и отчаяния было в его словах об оставшихся в далеком краю друзьях, что я сразу поверила в то, о чем он рассказывал. — Мне так приятно было услышать, что вы знавали моего покойного супруга.
— И не сожалею ничуть, Аполлинария Лазаревна, — ответил он, не меняя положения головы, и я поняла, что передо мной сидит очень уставший человек, многое повидавший и переживший. — Ни за единый поступок в жизни мне не стыдно. Пусть другие меня осуждают за гордыню и самонадеянность, но, ежели что надумаю, я не отступлюсь. Помню слова Авилова. Он мне так сказал: «Ты, Николай, когда слышишь предупреждение: „Не делай этого, сие будет дурно истолковано“, — поступаешь в точности наоборот. Ты упорен, и это мне в тебе нравится! Ты всего добьешься в этой жизни». Удивительной души был ваш муж, интересный человек. Жаль только, что всего лишь несколько часов удалось с ним поговорить. Сейчас только вспомнил, он ведь и о вас рассказывал!
— Да что вы говорите?!
— Конечно! Он рассказывал о юной жене, которую любил всем сердцем. Как я сразу не понял, что это вы? Он же мне вас описывал.
— Науку Владимир Гаврилович любил не менее, — вздохнула я, отворачиваясь. — Она у него была на первом месте, а все остальные, включая меня…
Слезы предательски навернулись на глаза, и я промокнула их платочком.
— Полно, полно, дорогая госпожа Авилова. Не расстраивайтесь так. Вам довелось встретить и полюбить удивительного человека, и, думаю, вы благодарны Создателю за те несколько лет, что провели вместе с Владимиром Гавриловичем. Ведь верно?
Я молча кивнула.
— Расскажите лучше, чего вы ждете от Парижа? Решили развеяться или по делам каким-нибудь?
— Да как вам сказать, Николай Иванович… — Я с радостью сменила тему разговора, — Давно не была в Париже, соскучилась. На выставке хочу побывать, по магазинам модного платья пройтись, к художникам заглянуть, да просто парижского воздуха вдохнуть…
— К художникам? — оживился он. — Люблю художников, веселые парни. Только натурщиц выбирать не умеют. Как глянешь — плакать хочется, одна другой тоще. Женщина, она должна радовать глаз приятными округлостями. А углов у нас самих хватает! — Аршинов оглушительно расхохотался. — И что вы намерены купить из картин?
— Не знаю, наверное, импрессионистов, — ответила я и тут же спохватилась: вдруг мой собеседник не знает, кто это? Неудобно получится.
Но Аршинов и бровью не повел, его не так-то легко было оконфузить.
— Что ж, порекомендую вам парочку галерей, — сказал он с видом знатока. — Вот, например, галерея «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Очень, очень достойная. Картины представлены от маленьких до огромных, в полстены. Хоть в присутственное место вешай — все собой закроет. И директорствует там брат этого ненормального художника, что ухо себе отрезал, а потом то ли застрелился, то ли еще как с жизнью покончил, как его бишь… Галерейщика-то Теодор Ван Гог зовут, а вот брата его, нет, не помню… Что еще сказать?.. На улице Форе в девятом доме тоже картины продают. Но дорого, и картины мелковаты. За что такие деньжищи отваливают за картинку размером с носовой платок — не пойму. Потом у Дюран-Рюэля… Эх, не помню больше.
Спасибо, — я смеялась так, что у меня заболело под ложечкой. — Вы все очень подробно рассказали. Надо записать, а то иначе я не запомню. Очень ценные рекомендации.
— Вот по модисткам я не специалист. То есть знаком с парочкой, но не по белошвейной части.
Боясь, что разговор перейдет на скабрезности, я поспешила вернуть беседу в прежнее русло:
— А вы любите живопись, Николай Иванович?
— Как вам сказать, дорогая Аполлинария Лазаревна… Я люблю понятную живопись. Ну, например, лубок «Как мыши кота хоронили», или озеро с лебедями, или купчиху в шали. А ведь черт-те что иногда намалюют и возвещают: «Я так вижу!» Аж плюнуть хочется. Я и плевался. Так одному художнику и сказал: мол, что же ты, садовая твоя голова, рисуешь? А он мне гордо: «Это, Коля, импрессьон! Впечатление. Не по твоему суждению — только подготовленные люди могут в этих картинах что-либо понять». А ты мне, неподготовленному, неученому лапотнику, нарисуй картину, да так, чтобы я понял: это дерево, это стол, за столом девица сидит, чай пьет. Канарейка в клетке, герань на окне. Ведь такую картину на стенку повесишь — глаз радуется!
— Ну, может, у французов другие понятия о красоте? — возразила я. — Им герань на подоконнике не нужна, им надобно что-то другое.
— Да какой он француз? — воскликнул Арши-нов. — Наш, русский парень, Андрюха Протасов. Стал бы я такие турусы на колесах по-французски разводить! Это я русскому говорил.
— Как его зовут? — не поверила я своим ушам.
— Андрей Протасов, художник. С полгода как приехал в Париж учиться мастерству. Заводной малый, столько сил в нем! Запрется, бывало, в своей мансарде, день и ночь пишет, пишет, когда спит — неизвестно. А как зайдешь к нему глянуть на картины — одни кляксы да полосы. У меня на Кавказе ослица была. Если бы я догадался ей к хвосту кисть с краской привязать, ничуть не хуже вышло бы.
— Где он живет? — перебила я Аршинова. — На улице Турлак?
— Да, — кивнул он. — Именно там. Паршивое местечко, под самой крышей. Семь потов сойдет, пока вскарабкаешься. Но я ходил — Протасов отменный собутыльник. Ох, и горазд пить! Мы с ним как-то раз сидели в кабачке на площади Бланш, так гарсоны нас до трех ночи выпроводить не могли. А вы его тоже знаете?
— Знаю. Он мне придумал гостиный гарнитур, — спокойно ответила я, хотя ровный голос дался мне с трудом. Неловко было расспрашивать о любовнике человека, знавшего и уважавшего моего покойного мужа. Во мне все кричало, и я с трудом сдерживалась, чтобы не пытать Аршинова. — Господин Протасов учился в школе живописи и очень хотел поехать в Париж совершенствовать свое мастерство. Рада, что ему это удалось. И что, его картины пользуются успехом?
— Кто ж знает? — пожал плечами Арши-нов. — Может, и найдется дурень, простите великодушно, что купит его мазню. Рисует себе кружочки да черточки и созерцает. Мазнет холст, отбежит, головой покрутит и снова на картину бросается, словно крепость берет. Так и бегает многие версты на одном месте. Жалко мне его.
— Почему?
— Протасов ведь сам, своими руками талант в землю зарывает! Арапчонка моего, Али, за пять минут нарисовал! И похоже: как живой на картинке. А он ищет чего-то, переживает, пьет. Выглядеть плохо стал — осунулся, постарел даже, с лица спал. Сколько раз я ему говорил: Андрюха, у тебя такое ремесло в руках! Ты же портреты рисуешь один в один. Так займись делом, я тебе богатых клиентов найду; так нет же — обиделся, что я его труд ремеслом назвал. «Да, — кричал он мне, — ты прав, Николай, ремесло это! Низкопробное! Точное слово для меня и моей мазни! А я для души хочу, для высокого искусства творить!» Вот какие дела, дорогая госпожа Авилова.
Я не могла открыть Аршинову мое истинное отношение к Протасову, поэтому мне приходилось только поддакивать да сочувственно кивать. Сердце рвалось, когда я слышала горькие и несколько уничижительные слова моего собеседника.
— Кроме вас, у него есть еще друзья в Париже? — спросила я. — Или он анахорет и мизантроп?
— Трудно сказать. Андрей нелюдим, и друзей у него нет. Да и времени тоже — как свободная минутка выпадет, тут же за кисти хватается. Мало ему учебы — свое малюет. Постойте, вспомнил. Он со стариком одним дружбу водит — странный старик, вечно от него какой-то кислятиной воняет. И серой, как от черта, прости меня Господи за такие слова.
— А с женщинами у него как? — не выдержала я, но Аршинов не обратил внимания на то, что у меня дрогнул голос.
— Женщины? У художников всегда девиц, словно блох на моське. Есть одна девица, что иногда у него ночует, — натурщица Сесилька, черненькая такая барышня, худосочная, как они все. Больше не припомню. Я ведь мало с художниками и натурщицами разговаривал. Они как начнут о своем чирикать: тон, цвет, краска такая, кисть сякая — стою дуб дубом, двух слов связать не могу, да и неинтересно мне. Во французском слабоват, я все больше по-турецки да по-амхарски говорю, Андрей частенько бывал моим переводчиком.
Слова Аршинова о черненькой натурщице неприятно резанули меня, и, чтобы скрыть волнение, я задала невинный вопрос:
— Что это за язык — амхарский? Красивый? Никогда не слышала.
— Эфиопы на нем говорят, — ответил Аршинов. — Голоса у них тонкие, слова выводят, как певчие на клиросе. Мне с моим басом трудновато приходится, поначалу вовсе не понимали.
В этот момент дверь отворилась, и в проеме показалась голова арапчонка. Он сверкнул глазами, похожими на две спелые сливы, и высоким голоском протараторил несколько фраз.
— Вот вам и амхарский, госпожа Авилова, — хохотнул казак и что-то ответил мальчику. — Мне пора, мальчик соскучился, ведь несколько часов мы с вами беседовали. Было приятно поговорить. Может, еще и увидимся в Париже.
— Удачи вам в ваших трудах, Николай Иванович. — Я протянула ему руку. — Надеюсь, что еще встретимся.
Он поцеловал мне руку и вышел из купе.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Всецело предаться одному пороку
нам обычно мешает лишь то,
что их у нас несколько.
Билет на Париж в кассе варшавского вокзала я купила быстро. Первый класс был только в экспрессе, отправлявшемся назавтра рано утром, поэтому я поехала в центр и заказала номер в небольшой гостинице на Каноничьей улице, рядом с костелом. Опрятная хозяйка, непрерывно повторяя: «Проше, пани», проводила меня в комнату на втором этаже. Я попросила разбудить меня в пять часов и легла спать, поскольку очень устала с дороги. Во сне я увидела Андрея, обнимающего девку-арапку, и Аршинова, укоризненно качающего головой: «Эх, Андрюша, сколько же ты на нее сажи извел, на черненькую-то Сесильку… И сам измарался».
В дороге я скучала. Островерхие крыши за окном сменялись черепичными, поля — холмами. Пейзаж был серый и прилизанный, поэтому я предпочитала спать и читать.