Несколько слов о происхождении этого явления. "Братания не были ни выдумкой Ленина, ни изобретением германского генерального штаба, ни специфическим "невиданным в истории порождением русской революции". "Братания", то есть мирные сношения стоящих друг против друга солдат двух вражеских армий, так же стары, как стара война. Следы таких сношений можно найти в истории любой войны: так, например, сошлюсь на оставленное Л. Толстым109 описание "братаний" при Севастопольской обороне110. Не новость и идея заключения мира путем "братания" сражающихся друг против друга армий -достаточно вспомнить классический рассказ об окончании римско-сабинской войны111.
Не только в настроениях революционеров-антимилитаристов, но и в мечтах умереннейших пацифистов "братания" всегда занимали почетное место. В самом деле, возможно ли более радикальное разрешение вопроса о войне, чем "братание" людей, предназначенных для взаимного убийства! Недаром в пророческих "Зорях" Верхарна112, написанных задолго до начала всемирной войны, вопрос о войне разрешается совершающимися одновременно восстанием в осажденном городе и братанием восставших с осаждавшими город вражескими войсками.
Когда вспыхнула всемирная война, мысль интернационалистов --противников войны, естественно, вернулась к этому способу прекращения кровопролития. "Братания" заняли почетное место в ряду циммервальдских лозунгов. И именно как общеизвестный лозунг революционного интернационализма Ленин включил "братания" в 1-й пункт своих знаменитых "тезисов".
Но в русской обстановке начала апреля 1917 года этот лозунг
прозвучал настолько странно, что Плеханов отметил его как один из признаков бредового характера "тезисов" Ленина. В последовавшие за приездом Ленина дни никто, насколько я знаю, не придавал этому лозунгу серьезного значения. И вдруг "братания" начались в небывалых до революции размерах почти по всему фронту сразу. Это явилось одинаковой неожиданностью и для оборонцев, и для большевиков.
В номере от 18 апреля "Правда" поместила статью-корреспонденцию Лашевича113, озаглавленную "Братание на фронте". "На съезде Западного фронта в Минске, -- говорилось в этой корреспонденции, -- всех поразил факт братания русских с немцами по всему фронту... Наши солдаты практически предлагали немцам уходить к своей границе и торжественно обещали немцам не переходить через свою границу. Они ручались честным словом, что русские солдаты их преследовать больше не будут... Немцы в ответ указывали, что простым уходом с русской территории войны не кончить, так как немцы воюют не только с русскими... Они категорически заверяли, что наступать они не будут, и просили о том же и русских. А пока они обещали не стрелять. И случилось то, чего никто не предполагал, -- фронт замер..."
Свое отношение к изображаемому в корреспонденции явлению газета выразила в статье "Новое на фронте". В этой статье газета отмечает "поразительную картину новых явлений на фронте" и, само собой разумеется, выражает свое удовлетворение по поводу этих явлений, но вместе с тем предупреждает: "Братание не должно превратиться в ловушку для революционных солдат той или другой стороны".
В этот момент большевики не связывали своей политики с начавшимися помимо них братаниями. С другой стороны, и оборонцы не сразу определили свое отношение к "братаниям". Так, один представитель Петроградского совета, отвозивший на фронт солдатам первомайские подарки солдатам, решил принять на себя устройство братания с целью революционирования германской армии. Это был рабочий-меньшевик, старый партийный работник, настроенный крайне патриотически и принадлежавший к правому крылу "революционного оборончества".
Исполнительный комитет Петроградского совета столкнулся впервые с вопросом о братаниях 14 или 15 апреля (за 3--4 дня до празднования 1 Мая). Обсуждался вопрос о лозунгах для майских манифестаций. Прения по этому вопросу были прерваны прибытием депутации от солдат-фронтовиков. Не помню, представителями каких организаций были неловко вошедшие в комнату Комитета и остановившиеся около дверей солдаты, но с первого
взгляда видно было, что это -- подлинные солдаты-окопники и что недаром добивались они, чтобы Комитет принял и выслушал их. Путаясь и волнуясь, говорили они о том, что на фронте началось что-то непонятное, так что скоро фронта не будет. Хорошо ли это или плохо? На пользу революции или на погибель ее? Поддерживать "братания" или бороться с ними? Мы были поражены и не знали, что ответить. Задавали солдатам вопросы: "Когда это началось? С чьей стороны была инициатива? Много ли было "бра-тальщиков"? О чем говорили?"
По-видимому, у явившихся к нам солдат было преувеличенное представление о размерах поразившего их воображение нового явления. В их передаче картина получалась потрясающая -- война, которую мы ненавидели всеми силами души и потому, что она была войной, и потому, что она грозила задушить революцию, -- проклятая война казалась близкой к концу... Но что если все это -- мираж, обман, ловушка?.. И мы не могли тут же, на месте, ответить солдатам на мучивший их вопрос -- хорошо ли это или плохо.
Когда депутация удалилась и Исполнительный комитет вернулся к вопросу о первомайских лозунгах, кто-то предложил включить в число этих лозунгов призыв к "братаниям" и именно "братаниями" ознаменовать день пролетарского праздника на фронте. Не помню точно, кто был автором этого предложения. Во всяком случае, оно исходило не от большевиков, а от оборонческого крыла Комитета, и я, со своей стороны, поддержал его. Присоединились к нему и наши представители военной секции. В пользу нового лозунга было большинство Комитета, но против него выступил Церетели. Он не осуждал "братаний", не возражал против этого метода прекращения войны, но доказывал лишь, что мы недостаточно осведомлены относительно характера начавшихся "братаний". Вывод его был: "Необходимо подождать". Церетели поддержал Чхеидзе, боявшийся как огня поспешных решений и считавший ожидание при всех обстоятельствах наилучшей тактикой. Исполнительный комитет согласился с ними -- и, таким образом, призыв к "братаниям" не попал в число советских первомайских лозунгов.
Насколько я помню, не было этого призыва и среди лозунгов, выставленных в этот день большевиками, на плакатах и знаменах которых мелькали надписи: "Помещики в окопы!", "Война до победы... над буржуазией!", "Опубликуйте тайные договоры". И только Ленин писал в первомайском номере "Правды":
"...Войну невозможно кончить ни простым втыканием штыков в землю, ни вообще односторонним отказом одной из воюющих
сторон. Практическое, немедленное средство для того, чтобы ускорить мир, есть и можеть быть только одно (кроме победы рабочей революции над капиталистами), а именно: братание солдат на фронте.
Немедленная, энергичнейшая всесторонняя, безусловная помощь с нашей стороны братанию солдат обеих воюющих групп на фронте!
Такое братание уже началось. Давайте помогать ему".
Да еще "Новая жизнь" с нескрываемым сочувствием перепечатала в своем первом номере, вышедшем 1 мая, немецкие призывы к братанию.
Но около этого времени (может быть, на 2--3 дня раньше) решительно выступило против "братаний" наше высшее военное командование. Я думаю, что генералы так быстро определили свое отношение к этому "новому" явлению не только потому, что они ближе, чем мы, стояли к жизни армии, но также и потому, что для них это явление было не совсем новым -- с ним они сталкивались не раз и в ходе всемирной войны, и раньше.
У оборонцев-революционеров этого опыта не было. 21 апреля оборонческая (меньшевистская) "Рабочая газета"114 сообщала:
"20 апреля общее собрание делегатов с фронта постановило допустить братания на фронте с целью революционной пропаганды в неприятельских армиях, но относиться к ним настолько осторожно, чтобы не отразились на военной мощи армии.
Было указано на необходимость установить на фронте особые пункты, в которых происходили бы братания..."
Я не помню, при каких обстоятельствах было принято это постановление, и думаю, что в данном случае газета приняла за решение просто мнения, которые высказывались на частном совещании случайного состава. Во всяком случае, до конца апреля было немало сторонников подобного оборонческого использования "братаний". Сторонникам такой точки зрения позиция, занятая в этом вопросе высшим командованием, представлялась досадной ошибкой, и они не выступали открыто против нее лишь из боязни уронить в глазах солдат авторитет командного состава и внести этим развал в армию. Но "Правда" в ответ на приказ Брусилова115 не останавливаться перед применением артиллерийского огня для прекращения "братаний" разразилась гневной передовицей:
"В братании солдат и рабочих -- единственная надежда кончить эту братоубийственную войну, кончить ее справедливым, демократическим миром. Правительства капиталистов, правительства Бетман-Гольвегов116 и Гучковых никогда не кончат войны, если
они не увидят, что рабочие и солдаты готовы сами стать правительством и взять судьбы страны в свои руки"*.
Этим намечался совершенно новый взгляд на "братания": речь шла уже не о том, чтобы перекинуть факел революции через линию окопов и распропагандировать вражескую армию, стоящую на русской земле и угрожающую русской революции; речь шла о том, чтобы у нас подготовить замену "правительства Гучковых" правительством "рабочих и солдат".
Но если не самые "братания", то призыв к ним можно было использовать еще и по-иному. И это превосходно учитывал Ленин, когда писал:
"Ясно, что братание есть путь к миру. Ясно, что этот путь идет не через капиталистические правительства, не в союзе с ними, а против них... Ясно, что этот путь начинает ломать проклятую дисциплину казармы-тюрьмы, дисциплину мертвого подчинения солдат "своим" офицерам и генералам, своим капиталистам... Ясно, что братание есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, есть, другими словами, одно из звеньев в цепи шагов к социалистической пролетарской революции.
Да здравствует братание! Да здравствует начинающаяся всемирная социалистическая революция пролетариата..."
И далее, предупреждая возражения противников:
"Мы всегда советовали и советуем вести братания возможно более организованно, проверяя -- умом, опытом, наблюдением самих солдат, -- чтобы обмана тут не было, стараясь удалять с митингов офицеров и генералов большей частью злобно клевещущих против братания"**.
Само собой разумеется, ничего общего с "начинающейся всемирной социалистической революцией" братания не имели. Их характер к этому времени вполне определился. Армейские комитеты один за другим высказывались за нежелательность и недопустимость их. С другой стороны, они утратили тот стихийный характер, который был свойственен им вначале. Германское командование придало делу планомерный, строго организованный характер, создав команды "братальщиков", выработав инструкции, назначив ответственных руководителей из офицеров генерального штаба. Этим путем достигалось разложение нашей армии и парализовался Восточный фронт, то есть подготовлялось фактическое сепаратное перемирие на этом фронте, что являлось в то время венцом мечтаний военных руководителей Германии.
* Правда, 1917, 27 апреля. ** Правда, 1917, 28 апреля.
Характерно, что большевистские фронтовые организации кое-где уловили это изменение характера "братаний". Так, Исполнительный комитет 436-го Новоладожского полка, прогремевшего на всю Россию своими "братаниями", а также своей "Окопной правдой"117, опубликовал в петроградской "Правде" пространное разъяснение, в котором, между прочим, говорилось:
"Братание с немцами, бывшее около Пасхи в нашем полку (как и на других участках фронта), продолжалось всего два дня и было прекращено полковым комитетом по той причине, что немцы стали высылать "братания" преимущественно офицеров"*.
Итак, по ту сторону фронта братания ни в малейшей степени не ломали "проклятой дисциплины казармы-тюрьмы". Ломка происходила лишь с одной стороны, разбивалась, дезорганизовывалась лишь та армия, которая должна была защищать российскую революцию. В такой обстановке лозунг "братаний" получал новый смысл, совершенно непохожий на тот, который придавали ему схемы Циммервальда. "Братания" вообще, теоретически, абстрактно, означали торжество человеческих чувств над военным озверением. Массовые революционные братания означали бы восстание солдат против войны и, следовательно, приближение мира. Но братания русских революционных солдат со скованными железной дисциплиной и проникнутыми презрением к побежденному противнику солдатами Вильгельма II и с его офицерами, инструктируемыми Людендорфом118, такие братания -- а с конца апреля речь могла идти только о них -- означали поражение революции, упрочение прусского милитаризма, сепаратное перемирие и фактический отказ русской демократии от политики всеобщего демократического мира.
Большевики не видели этого -- или не желали это видеть, так как все их внимание было поглощено другой стороной вопроса: "братания" -- точнее, призывы к "братаниям" -- представлялись им мощным рычагом, при помощи которого они рассчитывали поднять солдатскую массу и бросить ее против офицеров и генералов, против "правительства Гучковых", против оборонцев. И они хорошо выбрали этот рычаг. "Мир" -- это было что-то далекое, отвлеченное. Солдат-окопник чувствовал, что заключить мир -- дело нелегкое. А "братание" -- это было просто, близко, доступно. Вышел за проволоку -- и "братайся". Не будет больше стрельбы, не будет больше опасности быть убитым или раненым. Начальство мешает братаниям? Значит, оно-то и затягивает войну.
* Правда, 1917, 28 июня.
Сила нового большевистского лозунга была в особенностях антивоенных настроений фронта. Лозунг, который не имел бы большого значения, если бы в основании этих настроений лежало сознательное стремление ко всеобщему миру, приобретал силу тарана, разрушающего армию там, где каждый солдат мечтал не об общем мире всего мира и даже не о мире для родной страны, а о мире для себя, о мире для того участка, на котором стояла его рота. А именно мечты о таком мире подсказывала солдату его усталость.
* * *
Отношение к братаниям оборонческого большинства Совета определилось, как я упоминал, не сразу. Немалое содействие прояснению нашей позиции в этом вопросе оказала явившаяся к нам делегация от армий Северного фронта (в составе Кучина, Виленкина и Ходорова). Делегаты жаловались на растущий в армии развал и требовали от нас ясных указаний фронтовым организациям. Говорили они с непривычной для нас резкостью, но чувствовалось, что единственный источник этой резкости -- сознание делегатами всей тяжести лежащей на них ответственности.
После речей делегатов я взял слово и сказал, что чувствую всю горькую правду их упреков. Наше несчастие в том, что мы не знаем жизни фронта, недостаточно подготовлены к решению встающих перед нами бесконечно сложных задач, и потому порой нашим словам, обращенным к армии, не хватает определенности, конкретности. Но по существу нет расхождения между нами и товарищами, ведущими работу в рядах армии, нас объединяет одинаково острое сознание того, что гибель фронта была бы гибелью революции, гибелью России. Меня поддержали другие товарищи.
Было решено немедленно обратиться к фронту с воззванием, в котором дать ответы на вопросы, поставленные представителями Северного фронта. Составление воззвания было поручено мне, и проект, тут же на заседании набросанный мною, был принят без изменений. В воззвании говорилось о дисциплине, о необходимости для революционной армии быть готовой к наступлению и о пагубности "братаний".
Как раз в это время в Петрограде заседала всероссийская конференция большевистской партии119. Конференция была не очень многолюдная и не привлекала к себе большого внимания. Но ей суждено было сыграть крупную не только политическую, но и историческую роль: она покончила с колебаниями, характеризо
вавшими политику большевиков в первый период революции, и вернула Ленину всю его прежнюю власть вождя и диктатора партии.
Из числа резолюций, принятых конференцией, выделялась резолюция по вопросу о войне, заканчивавшаяся словами:
"...В особенности же партия будет поддерживать начавшееся массовое братание солдат всех воюющих стран на фронте, стремясь превратить это стихийное проявление солидарности угнетенных в сознательное и возможно более организованное движение к переходу всей государственной власти во всех воюющих странах в руки революционного пролетариата."
Это было прямое объявление войны Исполнительному комитету. Ответить на вызов, естественно, должны были советские "Известия". На этой почве в редакции разыгрался бурный конфликт, и я хочу рассказать здесь об этом эпизоде, так как он представляется мне характерным для того, как ставился в это время--в конце апреля -- в советских кругах вопрос о братаниях.
Редакция "Известий" была в то время весьма многочисленна, так что никто даже не знал толком ее состава. В нее входили: Стеклов, Бонч-Бруевич120, Авилов, Гольденберг, Чернышев121, Гоц, я и, помнится, еще какие-то военные. Но Гоц у нас только "числился" и фактически не принимал участия в ведении газеты. Дан вплотную взялся за газету только в мае. Чернышев интересовался лишь специально экономическими темами. Более или менее постоянно работали в газете 5 человек, из которых трое (Стеклов, Бонч-Бруевич и Авилов) принадлежали к оппозиции Исполнительного комитета, а один (Гольденберг) занимал колеблющееся положение между оппозицией и большинством. Таким образом, защита "линии" Исполнительного комитета фактически лежала на мне одном. Моя задача осложнялась тем, что весь персонал редакции, подобранный Бонч-Бруевичем, относился отрицательно к комитетской политике. В результате этого нелепого положения и газета получалась нелепая. Не приходилось мечтать о том, чтобы поднять ее на должную литературную высоту. Все силы уходили на то, чтобы не допустить уклонения советского органа в сторону большевизма и время от времени проводить в нем статьи, развивающие и обосновывающие политику Совета.
Считая совершенно необходимым ответить в "Известиях" на большевистскую резолюцию о "братаниях", я тотчас же по появлении этой резолюции в "Правде" написал статью с ее разбором. Но собрать редакцию в этот день не удалось. Поэтому я показал статью Дану, Чернышеву, Гольденбергу, Гоцу и, заручившись таким образом поддержкой со стороны большинства редакцион
ной коллегии, сдал рукопись в набор. Статья, носившая название "О братании в окопах" и выяснявшая ту "опасность для дела революции на фронте", которая кроется в принятой большевиками резолюции, вызвала в "Известиях" целую бурю. Когда я пришел ночью в типографию, чтобы выпускать номер, наборщики сообщили мне, что Бонч-Бруевич как заведующий типографией запретил им набирать мою статью. Я потребовал от него объяснений, Бонч-Бруевич в повышенном тоне заявил, что считает мою статью контрреволюционной, погромной и печатать ее в "Известиях" не допустит. Я объяснил ему, что опираюсь на решение Исполнительного комитета и мнение большинства редакции, и снова послал рукопись в набор. Но Бонч-Бруевич не сдавался и пригрозил, что, опираясь на "своих" людей в типографии, он силой воспрепятствует появлению моей статьи. Я ответил угрозой вызвать из Исполнительного комитета воинский наряд, который обеспечит мне возможность вести газету в духе решений Комитета. Бонч-Бруевичу пришлось покинуть типографию*.
Итак, к концу апреля разногласия по вопросу о братаниях достигли у нас такой остроты, что сторонники противоположных точек зрения в единой редакции "Известий" апеллировали к силе для проведения каждый своего взгляда!
* * *
Споря о том, допустимы или недопустимы, полезны или пагубны братания, мы не сразу заметили, что речь здесь идет о том, быть или не быть на нашем фронте фактическому сепаратному перемирию, и что это лишь пролог к вопросу, быть или не быть сепаратному миру между Россией и Германией. Попытаюсь восстановить ту обстановку, при которой приходилось в конце апреля представителям различных общественных групп определять свое отношение к миру.
Солдаты не хотели воевать. На фронте установилось затишье. Немецкое командование прилагало все усилия к тому, чтобы закрепить это положение путем переговоров о сепаратном перемирии и сепаратном мире. В странах Антанты позиция революционной России в вопросе о войне вызывала раздражение -- не только в буржуазных, шовинистически настроенных кругах, но и среди демократии, среди рабочих, стоявших в большинстве за войну.
* Отмечу, что описанный конфликт имел одно хорошее последствие: он ускорил реформирование редакции. Члены ее, не разделявшие политики Исполнительного комитета, постепенно устранились от работы, а затем и официально заявили о своем выходе в отставку.
Об этом недвусмысленно напоминали нам представители социалистических партий Запада, привозившие в Таврический дворец "братский привет" и всякие комплименты великой российской революции и заканчивавшие свои приветственные речи призывами "сделать последнее усилие, чтобы сокрушить германский империализм"122.
С другой стороны, отношение германского империализма к российской революции оказалось иным, нежели мы ожидали: Вильгельм II не спешил на помощь своему низложенному с престола "брату", давление немецких армий на наш фронт ослабло, немецкие штыки не грозили непосредственно завоеваниям революции. Больше того: не могло быть сомнения, что наша революция была встречена в воюющих с нами странах с большим удовлетворением, чем в странах, связанных с Россией союзом. При таких условиях первоначальная простая и наивная формула "революционного оборончества" ("защита фронта есть защита революции") утратила свое ясное осязательное содержание. Уста ораторов еще повторяли слова этой формулы, зажигавшие миллионы сердец в первые дни революции, но теперь эти слова были холодны, бледны, безжизненны.
Теперь при решении вопроса о войне приходилось учитывать международную обстановку, думать о более или менее отдаленном будущем. Либеральные и правые круги требовали "войны до конца, в полном единении с союзниками". Это была платформа "патриотизма" буржуазных цензовых кругов. Каковы были психологические основы этого патриотизма? Несомненно, известную роль здесь играли не остывшие еще настроения первых лет войны. Наряду с этим чувствовалось сознательное стремление цензовых кругов раздуть националистические стремления в народных массах, чтобы воспользоваться ими как орудием против революционных партий. За "патриотизм "хватались как за антитезу революции. Война переставала быть средством и путем к победе. Война сама по себе начинала казаться благом, как противоположное революции начало*. Если в начале марта можно было говорить о реакции, мечтающей о том, чтобы заключить сепаратный мир с Германией и вражескими штыками подавить революцию, то те
* По-видимому, не чужд был этого взгляда П.Н. Милюков. В.Д. Набоков в своих воспоминаниях рассказывает: "Я припоминаю, как в одну из моих поездок куда-то в автомобиле с Милюковым я ему высказал (это было еще в бытность его министром иностранных дел) свое убеждение, что одной из основных причин революции было утомление войной. Милюков с этим решительно не соглашался. По существу же он выразился в том смысле, что "благодаря войне все у нас еще кое-как держится, а без войны скорее бы все рассыпалось..." (Набоков ВД. Временное правительство, с. 41).
перь враги революции открыто заключали союз с войной, чтобы руками ее задушить демократию.
К концу апреля то или иное отношение к войне стало основным признаком общественных группировок в России: за войну до конца означало против революции; против войны означало за революцию. Но это было лишь общее, теоретическое деление. Поперек него проходило другое, практическое деление -- деление в рядах демократии по признаку того или иного понимания путей, которые могли бы вывести Россию из огненного круга войны. Логически для России представлялись возможными два выхода из войны: всеобщий мир и сепаратный мир. Этому соответствовали и две мирные политики, из которых одна требовала сохранения связей России с союзниками, а другая обрывала эту связь.
Ясно было, что эти две политики взаимно исключали друг друга. Идя навстречу германскому военному командованию и вступая с ним в переговоры о сепаратном мире, Россия лишалась возможности влиять на союзников в смысле пересмотра целей войны и создания платформы всеобщего демократического мира, обрывала свои международные связи, отталкивала от русской революции симпатии социалистов и демократии в союзных странах. Наоборот, подготовляя совместно с социалистами Запада общую платформу мира и ведя переговоры по этому вопросу с союзными правительствами, Россия отрезала себе путь для сепаратных переговоров с генералами и министрами Вильгельма о перемирии или мире.
Приходилось выбирать. Политика сепаратного мира сулила немедленный успех: прекращение военных действий, демобилизацию армии и, быть может, возвращение (всех или части) занятых неприятелем территорий. Но, конечно, позже, при любом исходе всемирной войны за эти непосредственные выгоды Россия заплатила бы дорогой ценой. В случае победы Центральных держав123 Россия попала бы в тяжелую зависимость от Германии. В случае победы Антанты она разделила бы участь побежденных стран. В обоих случаях при заключении всеобщего мира открывалась возможность пересмотра сепаратного германо-русского договора -- и при том в ущерб интересам России.
Наряду с этим существовали соображения морального порядка. Заключение сепаратного мира с Германией было бы со стороны России актом вероломства по отношению к союзникам. Так был бы принят выход России из войны не только правительствами и официальными кругами союзных стран, но и широкими массами населения, которые обвиняли бы за этот шаг русскую революцию, русскую демократию. Характерно, что ни одна партия и ни одна группа в России не решалась в то время высту
пить с предложением сепаратного мира: даже большевики, которым предстояло в дальнейшем путем политики сепаратного мира прийти к власти, в то время, к которому относится мой рассказ, отрекались от такой политики.
В резолюции Всероссийской конференции большевистской партии, принятой 27 апреля, мы читаем: "...Конференция протестует еще и еще раз против низкой клеветы... будто мы сочувствуем сепаратному (отдельному) миру с Германией". В связи с этим протестом припоминается мне сцена, которая разыгралась в Совете рабочих и солдатских депутатов 2 мая, когда в полемике с Зиновьевым я заметил, что путь, предлагаемый ленинцами, ведет Россию к сепаратному миру. Мои слова вызвали взрыв негодования со стороны кучки делегатов-большевиков. В течение нескольких минут мне не давали говорить, прерывая меня криками: "Клевета! Клеветник!". И это негодование не было притворным: если не все большевики, то часть их действительно считала политику сепаратного мира недопустимой и постыдной! О правых и либеральных кругах нечего и говорить: в их глазах "сепаратный мир" был синонимом гибели России.
Задача сводилась к тому, чтобы вести такую политику мира, которая приводила бы к всеобщему, а не сепаратному миру. Но на этом пути мы с первых же шагов сталкивались со множеством трудностей. Нужно было привлечь на нашу точку зрения не только народные массы, но и правительства обеих воюющих коалиций. Начинать кампанию мира приходилось в атмосфере, отравленной кровью, насыщенной ненавистью, посреди тайных интриг и открытого недоверия, при отсутствии активной поддержки даже со стороны наиболее близких нам политических партий в странах Антанты. Предстояла продолжительная борьба. И если была хоть малейшая надежда довести ее до конца, то это при условии, чтобы во время ее Россия сохраняла свое положение в рядах антигерманской коалиции.
Итак, политика всеобщего мира приводила к необходимости для России продолжать участвовать во всеобщей войне. Участвовать в ней до каких пор? До тех пор, пока союзники примут нашу платформу мира без аннексий и контрибуций? Или до тех пор, пока мы не убедимся, что союзники этой платформы не принимают? В зависимости от того или иного ответа политика борьбы за всеобщий мир превращалась либо в нечто весьма близкое к милюковской политике "войны до победного конца", либо в политику сепаратного мира. Приходилось искать третьего ответа, идти третьим, средним путем и при этом прилагать все усилия к тому, чтобы выиграть время.
Таким образом, мы приходили к обороне, к продолжению войны во имя того, чтобы избежать сепаратного мира и успеть столковаться с союзниками. Получалась политика, имевшая две стороны -- борьба за всеобщий демократический мир -- в Европе, оборона -- у себя дома. Эти две стороны нашей политики были тесно связаны одна с другой: оборона была необходимым условием того, чтобы можно было сделать хоть что-нибудь для приближения всеобщего мира; борьба за мир была предпосылкой того, чтобы армия согласилась на продолжение военных действий.
Но эта двойная политика таила в себе большую опасность: военная сторона ее грозила оттеснить на задний план ее мирную сторону; то, что являлось средством, грозило заслонить то, что было целью. В самом деле, борясь за всеобщий мир, мы должны были, главным образом, преодолевать сопротивления, выраставшие на нашем пути в союзных странах. При развитии этой борьбы союзники должны были стать в глазах наших солдат виновниками затягивания войны. На фронте должна была создаться психология, несовместимая с интересами обороны. Являлась тенденция -- в интересах предотвращения этих нежелательных настроений смягчать столкновения с союзниками. Интересы обороны, которую мы принимали как путь ко всеобщему миру, таким образом связывали нам руки при борьбе за этот мир.
Из этого противоречивого положения был только один выход. Одновременно с обороной со всем напряжением сил и энергии вести борьбу за всеобщий мир, не останавливаясь ни перед возможным столкновением этой политики с интересами обороны, ни перед тем, что, исчерпав все средства воздействия на союзников, Россия в определенный момент может оказаться перед перспективой сепаратного мира...
Этого выхода мы не видели, и потому оказались пленниками политики, которая стремилась к миру, но к намеченной цели не вела и практически в известных вопросах делала нас союзниками наших врагов, сторонников "войны до конца", поднимая тем самым против нас волну неудовольствия в рядах тех классов, на которые мы опирались и интересы которых мы, по мере наших сил и разумения, защищали.