Это была большая программная речь. Но, пожалуй, самым значительным в ней было то, что Церетели, говоря от лица объединившихся меньшевиков и большевиков, пытался сделать свою программу всей революционной демократии.
"...Тов. рабочие, перед вами не члены отдельных фракций, на которые когда-то делилась наша партия, -- говорил он. -- Перед вами представители социал-демократической фракции, объединившей большевиков и меньшевиков. Как единое целое они ступают ныне в ваши ряды и предлагают вам в таком великом революционном деле объединить все революционные силы, не только слить обе части социал-демократической партии, но все демократические революционные силы объединить для общей борьбы"*.
Речь Церетели встретила восторженный прием как со стороны рабочих членов Совета, так и среди деятелей Исполнительного комитета: здесь уже чувствовалась потребность в словах объединения, хотя дифференциация направлений внутри Совета еще только началась.
Из Таврического дворца я поехал к Горькому44, рассчитывая через него ознакомиться с положением в руководящих кругах большевистской партии. У Горького встретил Суханова и целый ряд
* Известия 1917, No 20, 21 марта.
писателей-марксистов (помнится, среди них были Авилов45 и Базаров46). Говорили о предстоящем издании большой внефракционной социал-демократической газеты. Предложили и мне принять участие в газете в качестве заведующего рабочим отделом. Я принял это приглашение, так как из слов присутствовавших вынес впечатление, что газета будет стремиться, главным образом, к объединению социал-демократии. Да и вообще настроение собравшихся у Горького товарищей показалось мне весьма близким к тому настроению, которое я привез с собой из Иркутска. В частности, я рад был отметить, что почти все собравшиеся разделяли убеждение в необходимости соединить борьбу за демократический мир с политикой обороны. Горький был особенно горячим сторонником такой политики. Твердо стоял на почве ее и Базаров. Лишь Суханов толковал что-то о недопустимости "шейдемановщины"47, но его я не принял всерьез. Вообще при этой встрече с будущими руководителями "Новой жизни"48 я не чувствовал, чтобы они были "левее" меня.
От Горького я отправился в штаб-квартиру большевиков, в особняк Кшесинской49. В бывших покоях балерины, в обитых цветными шелками, похожих на изысканные бонбоньерки комнатах, стояли простые деревянные столы и лавки, валялись груды газет, брошюр, воззваний. Меня сразу охватила знакомая атмосфера партийной явки. Здесь оказалось много моих старых товарищей -- и среди рабочих, и среди партийных интеллигентов. Расспрашивали меня о Сибири, высказывали удовольствие по поводу того, что, вернувшись в Петроград, я в первый же день явился в большевистский центр.
Я говорил товарищам о том значении, какое придаю укреплению фронта, доказывал, что революция в корне изменила для нас постановку вопроса об обороне. Из товарищей одни соглашались, другие возражали. Те и другие ссылались на "Правду"; ее противоречивые статьи можно было толковать как угодно. Звали меня работать в центральном органе партии. Относительно намечающихся разногласий говорили:
-- Столкуемся!
При яркости революционного настроения здесь не было ясных взглядов: то, что должно было в ближайшие дни выкристаллизоваться в определенную систему, еще сплеталось с чуждыми этой системе идеями. Вот маленький пример этой путаницы. При первых встречах со старыми товарищами я не только не скрывал от них своих взглядов, но и полемически заострял их. И это не помешало представителю партийного большевистского издательства "Прибой"50 тогда же обратиться ко мне с просьбой на
писать агитационную брошюру об Учредительном собрании, которую партия предполагала издать чуть ли не в миллионе экземпляров. Я отказывался:
Вам, может быть, не подойдет то, что я напишу.
Прекрасно подойдет! Можете не беспокоиться.
Но две недели спустя, когда я закончил брошюру, положение уже прояснилось настолько, что о передаче ее большевистскому издательству не могло быть и речи.
* * *
Со следующего дня я принялся за работу в Исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, в состав которого я был принят по кооптации, с приглашением в состав редакции советских "Известий". Но газета и Комитет брали у меня мало времени, и главной моей работой вскоре оказались выступления на публичных собраниях.
В конце марта Петроград все еще митинговал, как и в первые дни революции. Митинги были трех родов: рабочие собрания на заводах и фабриках, солдатские митинги в казармах и буржуазно-интеллигентские "митинги-концерты" в театрах. С первого взгляда все эти бесконечные собрания были пустой тратой времени. В действительности же здесь совершалось дело большого политического значения -- оформлялись общественные силы, призванные к решению бесконечно сложных задач. Именно поэтому для Совета было крайне важно, чтобы на всех митингах выступали его представители, выясняя его точку зрения, сплачивая вокруг него солдат и рабочих, сглаживая, по мере возможности, недоразумения, которые возникали между ними и цензовыми кругами. Но наладить это дело не удавалось: руководители Совета не имели возможности поспевать повсюду, а новые работники зачастую несли с трибуны околесицу и вместо выяснения положения лишь увеличивали своими речами царившую в умах путаницу.
Президиум Совета просил меня как человека, еще не перегруженного работой, поездить по полкам, заводам, театрам. Большого удовлетворения эта работа не давала, но она доставила мне случай довольно близко ознакомиться с царившими в Петрограде настроениями. Рабочие митинги живо напоминали заводские собрания второй половины октября 1905 года: тот же прорыв вперед, то же сознание ответственности. Максималистских настроений в рабочей толпе не чувствовалось. Единичные, до удивительности редкие, случаи эксцессов вызывали осуждение:
-- Теперь у нас революция, безобразить нельзя.
Уже 11 марта состоялось между Петроградским советом и представителями фабрикантов и заводчиков соглашение о введении 8-часового рабочего дня. Насколько интенсивно велись на заводах работы, определить я не мог. Допускаю, что дело не повсюду шло гладко. Но у рабочих было стремление сохранить производство, повысить выработку -- особенно в предприятиях, работавших на оборону.
Доверие к Совету было безграничное. Им гордились, его слово считали непреложным законом. Расспрашивали без конца, какие вопросы обсуждаются в Исполнительном комитете, какие приняты решения. Но бросалось в глаза различие в постановке этих вопросов в 1905 году и теперь. Тогда, при первом Совете рабочих депутатов каждый завод получал отчет от своего депутата. Редко-редко приходилось прибавить что-нибудь партийным агитаторам. А теперь ни один заводской митинг не довольствовался отчетом своего представителя --всегда требовался доклад представителя Исполнительного комитета --интеллигента.
Может быть, это зависело от различия в предметах занятий Совета: тогда, в 1905 году, перед Советом стояли вопросы, ко-торые ставила в порядок дня воля массы и решения которым давала та же воля массы -- Совет призван был лишь оформить и выразить эту волю. А теперь, в дни победоносной революции, политическая обстановка до последней степени осложнилась; каждый рабочий чувствовал, что и сам он в этой обстановке "концов не найдет", и его товарищ по мастерской, выбранный в Совет, разберется в ней не лучше его. "Свой депутат" уже не мог заменить докладчика от Исполнительного комитета.
Вопросы, которые предлагались из толпы докладчику, говорили о том, в каком направлении работает мысль рабочих. Спрашивали:
Почему у нас революция, а у немцев нет, хотя они народ
образованный и передовой?
Почему Николая с престола согнали, а землю ему оставили?
Почему теперь все равны, а, между прочим, председатель
правительства -- князь?
Чего от нас буржуазные газеты хотят? Мы от души работа
ем, а они нас "лодырями" ругают.
Спрашивали и о войне. Но требований немедленного мира я не помню. Вообще в то время, в конце марта, рабочие массы Петрограда еще не выражали своей воли языком требований -- особенно по отношению к Совету. В казармах настроение было уже несколько иное. Солдаты слушали со вниманием предста
вителей Исполнительного комитета, аплодировали, кричали "ура", дружно, враз поднимали руки за резолюцию с выражением доверия и преданности Совету. Но впечатление подъема и сплоченности исчезало, лишь только полковой митинг переходил к своим домашним делам -- о начальстве, о занятиях, об отпуске. На трибуну один за другим поднимались солдаты, по большей части невзрачные, обтрепанные, замызганные, и их нескладные речи зажигали серую толпу. Выступали с разъяснениями офицеры -- их слушали неохотно. Порой не хотели слушать и представителей собственного полкового комитета, пытавшихся возражать обличителям. Солдатская толпа таила в себе то, чего она не могла выразить, но что откликалось созвучно на всякое резкое слово против начальства.
Раньше мне почти не приходилось сталкиваться с военной средой. Я плохо представлял себе строй казарменной жизни, и вопросы, обсуждавшиеся на полковых митингах, были для меня новые, чуждые, малоинтересные. Но с первых же дней я почувствовал, что в настроениях солдатской массы кроется большая опасность. Поэтому, выступая перед полковыми митингами, я останавливался всегда на вопросе о дисциплине, как условии сохранения армии. Чувствуя, что приходится плыть против течения, я говорил умышленно резко. Солдатская толпа принимала такие речи сочувственно и нередко прерывала их криками "верно". Я не знал, чем объяснить это: тем ли, что говорил представитель Исполнительного комитета, или тем, что в подсознании толпы живет смутный страх перед силами, которые начинают брать власть над нею?
Однако помню совершенно точно: уже в конце марта на солдатских митингах явственно чувствовались признаки разложения частей петроградского гарнизона -- недоверие к командному составу, стремление отделаться от докучных занятий, разбить стеснительные рамки казарменной жизни. В этом отношении настроения полковых митингов, наиболее точно соответствовавшие настроениям солдатской массы, заметно отличались от духа солдатских манифестаций, проходивших перед Таврическим дворцом. На манифестациях солдаты шли в ногу, привычным строем, рота за ротой, с офицерами во главе, -- получалась картина сплоченности, полного доверия командному составу. И знамена, развевавшиеся над полками, соответствовали этой картине -- на них мелькали призывы защищать родину и революцию, обещания умереть за свободу, сложить головы на позициях, порой даже клятвы вести войну "до конца". В казармах же совершенно не чувствовалось этой воинственности, и даже заготов
ленные для парадных манифестаций знамена во время полкового митинга свертывались и убирались в угол.
Это было как раз после поражения нашей армии на Стохо-де51. Ставка и буржуазная печать пытались взвалить на новые революционные порядки ответственность за неудачу. А солдаты говорили об измене начальства, уверяли, что генералы продали неприятелю планы позиций.
На полковых митингах мне приходилось доказывать вздорность этих слухов. А на митингах-концертах, куда нередко я отправлялся прямо из казармы, приходилось объяснять буржуазно-интеллигентской аудитории, что бессмысленно в революции видеть причину поражения, понесенного армией, которая и до революции не всегда торжествовала над врагом!
Митинги-концерты -- в том виде, как я застал их по приезде в Петроград, -- представлялись удивительной нелепостью. Музыкальные номера чередовались здесь с речами. На сцене мелькали члены Временного правительства, оперные певцы, профессора, балерины, революционные деятели. В артистической и за кулисами, ожидая очереди выступления на подмостки, участники вечера беседовали между собою об искусстве и о политике. Положение представителей Совета было здесь своеобразное: на них смотрели с любопытством, соединенным со страхом и враждой.
После Иркутска, где цензовые элементы были полны благоговения перед государственной мудростью социалистов, отношение к Совету интеллигенции и цензовой общественности в Петрограде особенно бросалось мне в глаза. Буржуазный Петроград кипел ненавистью против Совета. И, не пытаясь бороться с Советом на заводах, на фабриках, в казармах, обыватели отводили душу тем, что в своем кругу всячески поносили и чернили его. Говорили об "анонимах", о "частных организациях, претендующих на общественное значение", о "двоевластии", об анархии, о невозможности проведения 8-часового рабочего дня во время войны, о "Приказе No 1", о Стоходе. В глазах обывателей Совет был не порождением революции и даже не воплощением ее, а виновником и создателем*.
* Родзянко совершенно точно отобразил эти обывательские настроения, когда в своих воспоминаниях он, как о несомненно установленном факте, расказыва-ет, что революция 1917 года была втайне подготовлена Исполнительным комитетом, образовавшимся в 1905 году и с тех пор не прекращавшим своей деятельности (см.: Родзянко М.В. Государственная дума и февральская 1917 года революция // Архив русской истории, кн. 6. Берлин, 1922).
Отношение к Совету буржуазно-интеллигентских кругов было, несомненно, выражением их отношения к революции. Но установившийся "хороший тон" запрещал прямо нападать на революцию: считалось более приличным изображать совершившийся переворот как осуществление заветных стремлений многих поколений русской интеллигенции, а весь пафос негодования, весь гром красноречия направлять против "углубления революции" и против Совета. Либеральные круги "принимали" революцию, но при одном условии: чтобы она считалась закончившейся 2 марта, с появлением Временного правительства кн. Львова. Это была программа сохранения дореволюционного status quoS2 -- по крайней мере, до окончания войны -- с переменой лишь некоторых этикеток и лиц.
Конечно, не было надежды словесными объяснениями преодолеть противоречия революции. Но представители Исполнительного комитета старались, по мере возможности, смягчить эти противоречия, разрывая паутину недоразумений, инсинуаций, клеветы, которую ткали вокруг Совета чьи-то прилежные руки. И порою казалось, что эти усилия не пропадают даром.
На блестящем митинге-концерте оратор с большим именем ставит нам в упор вопрос:
-- На каком основании Совет присвоил себе законодатель
ную власть и декретировал 8-часовой рабочий день?
Отвечаем:
-- 8-часовой рабочий день введен по добровольному соглаше
нию предпринимателей и рабочих.
Разъяснение встречается дружными рукоплесканиями зала. Другой оратор задает вопрос:
-- Почему Совет выступает за мир без аннексий и контрибу
ций, а не считает аннексией захват немцами русской террито
рии?
Отвечаем:
-- Когда мы требуем мира без аннексий и контрибуций, это
значит, что должны быть очищены все земли, занятые чужими
вооруженными силами, в том числе и русская территория, за
нятая немцами.
Овации по адресу Совета -- как будто воззвание 14 марта могло быть понято в ином смысле, и наше объяснение явилось для собрания неожиданностью!
Пожалуй, можно было пренебречь этими овациями, махнув рукой на концертные залы и сосредоточить все внимание на более серьезных, более содержательных митингах на заводах и в
казармах. Но настроение обывательских кругов и правые речи на митингах-концертах будили злобу в рабочих и особенно в солдатских массах. Это было опаснее гремевших против нас филип-пик53. И главным образом для предотвращения этой опасности выступали мы с примирительными речами на театральных подмостках, "разъясняя" недоверчиво настороженной публике политику Совета, говоря о революции между балетным номером и арией знаменитого тенора.
* * *
23 марта рабочие и солдаты Петрограда хоронили своих товарищей, павших в дни Февральской революции. Это были не просто торжественные похороны --это была манифестация, равной которой еще не бывало в России, это был смотр сил победившей революции. В моих воспоминаниях о 1917 годе, где так мало светлых страниц, я должен отметить этот ничем не омраченный день единения демократии. С утра до вечера со всех окраин двигались к центру города и на Марсово поле несметные толпы с красными знаменами. Шли стройными рядами, как бегущие одна за другой волны в море.
Помню, на Знаменской площади я поднялся на ступени памятника Александру III -- отсюда колонны манифестантов казались бесконечными. Заводские знамена с портретами Маркса54, Энгельса55, Лассаля56, с изображениями братски обнявшихся рабочего и солдата, с вышитыми золотом по алому бархату призывами пролетариев всех стран к объединению. Иные знамена были украшены золочеными кистями, и в этой расточительности было что-то бесконечно трогательное, наивное, праздничное.
За заводами шли полки, за солдатами -- снова рабочие, мужчины и женщины, старые, молодые, подростки. Порой над толпой раздавалось пение --проходил рабочий хор, сотни голосов согласными, дружными звуками рабочего гимна провожали в братскую могилу плывшие над головами манифестантов покрытые цветами и зеленью фобы жертв революции. Порядок был изумительный --это должны были признать самые непримиримые враги Советов.
Буржуазно-интеллигентская публика в манифестации почти не участвовала. Но на улицах был в этот день "весь" Петроград, колонны солдат и рабочих проходили мимо шпалер толпившейся на тротуарах публики -- и на стороне манифестантов в этот день было всеобщее сочувствие, и оно придавало особую торжественность, внушительность этому смотру сил Петроградского совета...
& * *
Совет рабочих и солдатских депутатов был в конце марта центром политической жизни Петрограда. Он заставил позабыть о заседавшей до него в Таврическом дворце Государственной думе и ее "Временном комитете", вытеснил с арены политической борьбы отдельные партии, отодвинул далеко на задний план Временное правительство. Вместе с тем Совет был центром ожесточенной борьбы. Безразличное отношение к нему было невозможно: для одних он был предметом безграничной преданности, для других -- предметом ненависти.
Но что представлял он собою в это время? Присутствуя на общих собраниях Совета и на заседаниях его рабочей и солдатских секций, я невольно сравнивал его с Советом рабочих депутатов 1905 года. Особенностью Совета 1905 года была его тесная, непосредственная связь с рабочими массами, все стремления, все колеблющиеся настроения которых он отражал с такой точностью и чуткостью. В 1905 году рабочие депутаты не только ходили в Совет, но и действительно обсуждали вопросы, волновавшие заводы и фабрики, высказывались по этим вопросам, сами диктовали резолюции своему Исполнительному комитету. Нередко в порядок дня Совета попадали еще недостаточно подготовленные вопросы, нередко на заседаниях его звучали нескладные, корявые речи, порой и на решениях его лежал отпечаток поспешности и случайности, -- но всегда, неизменно это было подлинное отображение воли низов.
Совет 1917 года представлял иную картину. Рабочие и солдаты почти не появлялись на его трибуне. На лучший конец, на его заседаниях от лица рабочих говорили политики-профессионалы, вышедшие из рабочей среды, а от лица солдат -- помощники присяжных поверенных, призванные в армию по мобилизации и до революции служившие отечеству в писарских командах. Подлинные рабочие и солдаты были в Совете слушателями. Они аплодисментами выражали свое отношение к говорившим в Совете лидерам и голосовали за предлагаемые резолюции. Задачей лидеров было не выявить волю собрания, а подчинить собрание своей воле, "проведя" через Совет определенные, заранее выработанные решения.
Это не значит, что лидеры не "считались" с Советом. Нет, с Советом очень даже считались, и именно поэтому добивались от него определенного голосования. Но -- этого, я думаю, не мог бы отрицать ни один внимательный наблюдатель -- Совет 1917 года был не столько органом революционной самодеятельности
солдат и рабочих, сколько аппаратом, при помощи которого руководители управляли рабоче-солдатской массой.
Непосредственное руководство Советом лежало на его Исполнительном комитете. Я не буду останавливаться здесь на подробной характеристике этого учреждения, его состава и царивших в нем порядков; Станкевич57 в своих "Воспоминаниях" и Суханов в "Записках о революции" достаточно осветили эти вопросы -- один с точки зрения правого крыла Комитета, другой -- с точки зрения его левой оппозиции. К их описанию я хотел бы прибавить лишь одну черту: в середине марта, когда мы приехали в Петроград, в Исполнительном комитете царила поразительная растерянность. Это не было бессилие коллектива, раздираемого внутренней борьбой, ибо в Комитете еще не было тех отчетливых группировок, которые являются предпосылкой всякой борьбы. Это был результат того, что ни у правого, ни у левого крыла Комитета, ни у его центров в то время не было ясной, продуманной до конца линии -- были лишь осколки профами, разбитых катастрофической быстротой нагрянувших событий.
Одни из членов Комитета были полны страха перед возможностью революционных эксцессов, другим повсюду мерещились контрреволюционные заговоры; одни мечтали о претворении в жизнь идей Циммервальда, другие -- о восстановлении военной мощи России. Все это были обрывки политических настроений, которые, в зависимости от обстоятельств, могли или уместиться в рамках одной синтетической платформы, или послужить основой полдюжины взаимно друг друга исключающих программ.
Это состояние Исполнительного комитета отражалось в советских "Известиях" описываемого периода. "Громадным большинством Комитета, --рассказывает об этом органе Станкевич, -- "Известия" воспринимались, как нечто чужое, как безобразие"*. А Суханов восклицает: "Боже мой, что это был за беспорядочный, невыдержанный, расхлябанный, "неумелый" орган!.. Это была не газета, а какой-то калейдоскоп механически втиснутых в полосы отрывков"**.
Орган, конечно, был никуда не годный. Но недостатки его проистекали не из "неумелости" его руководителей, а из того, что "Известия" неслись по жизненному морю без руля и без ветрил, как плыл в то время по волнам революции и сам Исполнительный комитет Петроградского совета. Отсутствие же ясной
* Станкевич В.Б. Воспоминания. Ленинград, 1926, с 88 ** Н Суханов. Записки о революции: В 7 кн. Изд. З.И. Гржебина, Петербург-- Берлин-Москва, 1922--1923, с. 169.
политики у руководителей Петроградского совета зависело не от их личных свойств, а от того, что революционная волна подняла их на свой гребень в тот момент, когда сами народные массы еще не осознали своих стремлений, когда ни одна группа населения и, во всяком случае, ни одна группа демократии не могла точно формулировать свою волю.
В этом отношении в несколько ином положении был Церетели: он попал в водоворот событий на 3--4 недели позже остальных руководителей Совета. Это облегчило ему выполнение той роли, которую ему предстояло сыграть в революции. Сила Церетели была не в том ореоле, который со времени Второй Государственной думы окружал его имя, и не в ораторском его даровании, и не в таланте политика-тактика, -- главная его сила была в том, что он знал, чего хотел, имел определенный план, верил в него и умел с точки зрения этого плана рассматривать частные вопросы, выдвигаемые жизнью.
19 марта Церетели в первый раз говорил перед рабочей секцией Совета, а 22-го он уже был признанным, бесспорным руководителем Исполнительного комитета. Первым его политическим шагом было предложение Комитету приступить к практическим мерам для проведения в жизнь той политики мира, которая была прокламирована Советом в воззвании 14 марта. После продолжительных и довольно беспорядочных прений Комитет принял предложенную им резолюцию: добиваться от Временного правительства отказа от империалистических целей войны и давления на союзников в том же смысле; обратиться к демократиям союзных и вражеских стран с новым призывом бороться за всеобщий мир на основе отказа от аннексий и контрибуций; добиваться созыва международной социалистической конференции для организации повсеместной борьбы за такой мир; до тех пор, пока над Россией тяготеет угроза со стороны германского империализма, считать одной из основных задач революционной демократии оборону страны.
Во всем этом не было для Исполнительного комитета ничего нового -- все эти мысли порознь высказывались и раньше в воззваниях, резолюциях, статьях "Известий". Ново было лишь то, что теперь эти мысли были сведены воедино, в определенную тактическую платформу. А еще было ново, что, после принятия этой резолюции, Церетели предложил сообщить ее Временному правительству и добиваться от него соответствующей декларации. Этим намечалась новая форма взаимоотношений между Советом и правительством, и внешняя политика русской резолюции ставилась на новые рельсы: Совет не только добивался
"выпрямления" государственной политики в соответствии со своей программой, отличной от стремлений представленных в правительстве цензовых кругов, но и пытался использовать в интересах борьбы за мир официальный государственный аппарат. Эта новая тактика была принята Исполнительным комитетом почти без прений.
Начались переговоры с правительством. Как-то само собой вышло, что эти переговоры от имени Исполнительного комитета вел Церетели, -- члены "контактной комиссии", действовавшей до сих пор в подобных случаях, должны были отодвинуться на второй план. Переговоры закончились тем, что правительство опубликовало 28 марта декларацию по поводу войны, в которой говорилось:
"Предоставляя воле народа (т.е. Учредительному собранию) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России -- не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народа. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения. Во имя высших начал справедливости им сняты оковы, лежавшие на польском народе, и русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основание внешней политики Временного правительства, неизменно проводящего волю народную и ограждающего права нашей родины, при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников".
Когда теперь перечитываешь этот документ, невольно останавливаешься с изумлением перед вопросом: как могло хоть кого-нибудь удовлетворить подобное нагромождение противоречивых, неискренних, ни к чему не обязывающих слов, а в особенности, как могли мы довольствоваться этой декларацией, зная, что во главе министерства иностранных дел стоит П.Н. Милюков, который имеет свои, вполне определенные взгляды на цели России в войне и который, разумеется, не преминет толковать опубликованное заявление в духе этих взглядов?
Но в то время цитированные слова производили другое впечатление, воспринимались по-иному, нежели теперь. Мы принимали слова декларации за чистую монету и, сравнивая их с
предыдущими заявлениями П.Н. Милюкова, отмечали в них сдвиг в сторону отказа от империалистических целей войны и приближения к демократической платформе мира*. Эта победа "новой тактики" И. Церетели свидетельствовала о возможности установления идейно-политического контакта между Советом и Временным правительством, или, другими словами, между революционной демократией и цензовыми кругами. А такой контакт казался предпосылкой развития революции демократическим путем и предотвращения гражданской войны. Наконец, представлялось хорошим предзнаменованием, что цитированная декларация появилась в день открытия Всероссийского совещания Советов.
& & *
Всероссийское совещание Советов по мысли его инициаторов должно было способствовать сближению между революционными организациями провинции и Петроградским советом, которому, волею судеб, пришлось с первых же дней революции играть роль центрального общероссийского органа. Задача была не столько политическая, сколько организационная. Но в порядке дня совещания, естественно, оказались все основные политические вопросы, стоявшие в то время перед демократией (о войне, об отношении к Временному правительству, о земле, об Учредительном собрании и т.д.). Вопросы эти приходилось решать в новой, не предвиденной революционными партиями и до крайности сложной обстановке. Но, насколько мне известно, нигде на местах эти вопросы не подвергались серьезной предварительной разработке. Да и в Петрограде за составление проектов резолюций принялись в самый последний момент.
В совещании участвовало, считая и петроградцев, свыше 400 человек. Их партийный состав определить было нелегко, так как среди делегатов было много людей, до революции не входивших ни в какие партии и лишь в марте объявивших себя социалистами. Преобладали все же эсеры. Меньшевиков было 80--90, большевиков -- столько же или немного меньше. Много было солдат, довольно смутно разбирающихся в обсуждаемых вопросах.
Среди делегатов-большевиков я встретил Севрука58, с которым некогда работал вместе в петроградской партийной организации, -- теперь, приехав на совещание в форме офицера-летчика в качестве представителя какого-то прифронтового Совета,
? Именно так (как о победе демократии) писал и я в "Известиях" о декларации правительства.
он оказался сторонником "революционного оборончества". Вдвоем с ним мы принялись убеждать большевиков, что в вопросе о войне необходимо образовать единый фронт с меньшевиками и эсерами. Такое объединение казалось нам вполне возможным: нужно было лишь найти формулу, которая соединяла бы революционный циммервальдизм с обороной.