Телеграмма предназначалась для опубликования и была, очевидно, рассчитана на то, чтобы поднять настроение в тех частях Государства Российского, которые еще не произвели у себя социального переворота. Но дать печатать этот документ у нас не хватало духа. В частности, я лично, зная немного якутскую жизнь, настаивал на том, что пропустить телеграмму Петровского в газеты значило бы сделать посмешищем его да и всю ссылку. Так и удержали мы этот документ в архиве Комитета.
Быть может, впрочем, в тот самый час, когда мы совещались о том, что делать с телеграммой Петровского, автор ее, получив копию нашей телеграммы Временному правительству, размышлял, можно ли пропустить в местную газету этот явно контрреволюционный документ...
* * *
Не помню, какие воинские части стояли в Иркутске и вокруг города. Помню лишь, что солдат было здесь очень много -- чуть ли не 40 тысяч штыков и сабель. Солдаты не только приняли переворот, но упорно и страстно пытались осмыслить его. Одна за другой приходили в Комитет солдатские депутации. Задавали вопросы, просили разъяснений, звали представителей Комитета в казармы, на митинги. Настроение среди солдат было двойственное: традиционный "патриотизм" переплетался с опьянением свободой и начавшим пробуждаться бунтарским духом.
Группа только что освобожденных из тюрьмы анархистов вывесила из окна отведенной им квартиры красный флаг с надписью: "Долой войну!" Солдаты в помещавшейся поблизости казарме заволновались. Кто-то пустил среди них слух, что под видом политических из тюрьмы освобождены немецкие шпионы. Начались споры -- переколоть или арестовать их и отвести обратно в тюрьму? Более благоразумные из солдат бросились в Комитет, оттуда анархистам предложили убрать флаг с соблазнительной надписью, что и было немедленно исполнено. Но до вечера перед домом амнистированных толпились кучки возбужденных солдат.
Наряду с этим уже с первого дня революции можно было слышать в солдатской толпе: "Теперь мы -- сила!" Но эти слова на первых порах произносились полушепотом, с недоумением, почти как вопрос -- так говорят люди, не знающие, грезят ли они во сне или бодрствуют. 4-го в Комитет явилась толпа солдат. Они жаловались на своих офицеров, требовали немедленного их смещения. Стоявший во главе их молодой прапорщик в резкой форме выражал эти требования, настойчиво повторяя, что солдаты теперь терпеть не намерены, так как теперь они сила.
-- Мы -- сила! -- поддерживали его солдаты.
Церетели как председатель Комитета вышел к ним.
-- Вы сила, -- объяснял он им, -- поскольку вы выполняете
волю народа. Но в тот момент, когда вы вздумаете свои желания
ставить выше его воли, вы превратитесь в ничтожную кучку бун
товщиков. Вы сила, поскольку через нас, через местную револю
ционную гражданскую власть, вы приобщаетесь ко всенародной
революции. Но ничего не останется от вашей силы, если вы взду
маете ссылаться на нее в подкрепление своих требований.
Речь Церетели произвела на солдат огромное впечатление. Они слушали его с выражением умиления и, когда он кончил, принялись уверять, что никогда и не думали требовать чего бы то ни было, что Комитет для них -- все равно как Бог в небе. И они ушли, просветленные, успокоенные.
Но как раз в это время пришла телефонограмма из Александровского: местная воинская команда требует освобождения уголовных каторжан и отказывается нести охрану тюрьмы. Команду кое-как успокоили. А во избежание осложнений Комитет послал Временному правительству телеграмму о необходимости ознаменовать торжество революции актом милости по отношению к лицам, впавшим в уголовные преступления при царизме.
Приходили в Комитет офицеры. Они говорили о своем желании работать в контакте с нами -- и в этом видели залог сохранения и укрепления армии. На эксцессы со стороны солдатской массы никто не жаловался. Но офицеры отмечали, что дисциплина пошатнулась, казарменная жизнь выбилась из колеи. Предлагали в воскресенье, 5 марта, устроить на Тихвинской площади парад всем частям гарнизона, объяснив солдатам, что этим заканчивается революция и возобновляется нормальное течение строевых и всяких иных занятий. Командующий войсками округа поддерживал этот план.
Устроили парад. Выдался морозный ясный денек с безоблачным небом. Шкинский верхом, окруженный штабными, принимал парад. Невдалеке от него расположился Комитет общественных организаций. Церетели от лица Комитета обратился к выстроенным на площади войскам с речью, призывая солдат защищать свободу, соблюдать дисциплину и относиться с полным доверием к командному составу.
-- Во главе армии, -- говорил Церетели, -- отныне будут стоять офицеры и генералы, которым доверяет революционная власть. Если ген. Шкинский командует войсками округа, то потому, что мы доверяем ему. Если ген. Шкинский утратит наше доверие, мы поручим командование другому лицу. Но мы будем требовать от революционной армии полного подчинения тем, кого мы поставили во главе ее.
Эта речь вызвала большое неудовольствие ген. Шкинского, и он тут же заявил членам Комитета, что Церетели "бунтует солдат вместо того, чтобы их успокаивать". Но еще большее неудовольствие генерала вызвало окончание парада. Воинские части одна за другой проходили "церемониальным маршем" мимо командующего округом. Отсалютовав генералу, офицеры присоединялись к его свите. Но один полковник, с грудью, увешанной георгиевскими крестами, отдав честь командующему, прошел мимо него, приблизился к Комитету и, опустив шашку, почтительно остановился в двух шагах от Церетели. Солдаты поняли эту демонстрацию и ответили на нее радостным "ура".
Число офицеров вокруг нас становилось все больше. О Шкинс-ком как будто забыли.
А вечером тот же полковник и с ним полдесятка других офицеров, из числа занимавших ответственные должности в командовании округа, явились в Комитет и предложили президиуму, во избежание нежелательных потрясений, сменить Шкинского как человека, не понимающего обстановки и не пользующегося доверием подчиненных, и назначить на его место полковника Фелицына, офицера безупречной боевой репутации и единственного, кто мог бы при настоящих условиях сплотить солдат и офицеров. Полковник Фелицын был тут же, но видно было, что выставление его кандидатуры на пост командующего войсками округа явилось для него неожиданностью. Он держался скромно, указывал на свою неподготовленность, но подтвердил мнение товарищей, что Шкинский ненадежен.
Было решено Шкинского устранить и на его место временно, впредь до подтверждения из Петрограда, назначить Фелицына, возбудив перед военным министром ходатайство о производстве его в генералы. Утром 6-го это решение было приведено в исполнение. Шкинский сдал должность без возражений. Авторитет Комитета в глазах солдат после этого необычайно возрос.
Комитет пополнился в это время представителями Совета рабочих депутатов, с одной стороны, и воинских частей, с другой. Собрания Комитета стали более многолюдны, внешний облик их изменился в сторону большего демократизма. Но организация сохранила свой внеклассовый и гражданский (а не военный) характер. И это импонировало солдатам.
Совет рабочих депутатов, который действовал рядом с Комитетом, напротив, мало интересовал солдат: он был в их глазах чем-то вроде рабочего клуба, тогда как в Комитете общественных организаций они видели революционную власть. Между тем Совет в эти дни делал большое дело по организации рабочих, по осуществлению их экономических требований и особенно по проведению в жизнь 8-часового рабочего дня, декретированного Комитетом общественных организаций чуть ли не на первом его заседании. Ни борьбы за власть, ни столкновений, ни даже простых разногласий между Советом и Комитетом не было. Взаимоотношения между обеими организациями сводились к своеобразному разделению функций. Но разделение это было таково, что фокусом политической жизни в Иркутске оставался Комитет.
Долго удерживаться в первоначально намеченных рамках Комитет общественных организаций не мог. 4 марта он ходатайство
вал перед центральной властью об устранении Пильца, а уже 7-го он собственной властью не только устранил генерал-губернатора, но и арестовал его. Одновременно были подвергнуты домашнему аресту губернатор, вице-губернатор, полицмейстер и начальник жандармского управления. Комитет принял эти меры не потому, что названные лица занимались контрреволюционной деятельностью, а потому, что рабочие и в особенности солдаты требовали ареста представителей свергнутой власти; приходилось идти им навстречу, чтобы предотвратить эксцессы. И принятых мер оказалось достаточно -- в городе все вошло в норму, страсти улеглись. Только Пильц все боялся, как бы охрана, приставленная к его дому, не оказалась слишком слаба: его воображению чудилось, будто где-то собирается толпа, готовая линчевать его, и он невыносимо надоедал руководителям Комитета, то и дело прося их по телефону приехать переговорить с солдатами.
Другого рода затруднения возникли у нас в связи с вопросом о преемнике губернатора. От председателя Временного правительства пришла телеграмма об устранении губернатора и о передаче его обязанностей городскому голове*. Но пост городского головы в Иркутске занимал ставленник местного черносотенного чиновничества и купечества некий Бобровский, совершенно неприемлемый не только для демократии, но и вообще для прогрессивных кругов. Весть о его назначении вызвала целую бурю. Раздавались требования немедленно арестовать его, и не арестовали лишь потому, что городской голова был в это время в отъезде и не спешил вернуться в среду своих сограждан. Чтобы обеспечить непрерывность работы административной машины, Комитет решил поручить функции "губернского комиссара" советнику губернского правления Лаврову, и это назначение оказалось удачным.
Комитет вступал в полосу будничной, органической работы. Дел было много. Заседания Исполнительной комиссии Комитета происходили с небольшими перерывами с утра до вечера. Новый губернский комиссар просил указаний. Начальник милиции докладывал о состоянии города. Командующий округом излагал возникшие у него сомнения о способах управления войсками в революционное время. Председатели бесчисленных комиссий сообщали о разрабатываемых у них проектах.
* Это была мера общего характера, автоматически обновлявшая верхи местной администрации по всей России. В Д. Набоков25 правильно характеризует эту меру как одно из наиболее неудачных действий Временного правительства первого состава (см.: Набоков В. Д. Временное правительство // Архив русской революции, издаваемый И.В. Гессеном26, кн. 1 [Берлин, 1922], с. 27).
Наряду с серьезными делами много времени отнимали пустяки. Приходил председатель окружного судя с запросом, чем заменить формулу "по указу его императорского величества".
Замените ее чем хотите!
Разрешите писать "по указу Временного правительства Го
сударства Российского"?
Пишите!
Приходил соборный протоиерей с запросом, за кого "возглашать" на эктении27.
Преосвященный владыка предполагают благословить духо
венство возглашать "за державу российскую и благочестивых пра
вителей ее"...
Возглашайте!
Приходили представители родительских комитетов, сетовали на то, что дети занимаются политикой, устраивают митинги. Требовали нашего вмешательства.
-- Подождите, молодежь сама успокоится...
Вопросов -- больших и малых, серьезных и пустых -- было множество. Но борьбы не было. В Комитете не было разногласий, так как и правые элементы, и большевики шли за меньше-вистско-эсеровским блоком, возглавляемым и Церетели, и А. Гоцем. А вне Комитета не было сил, которые пытались бы противодействовать ему. В частности, совершенно не заметно было в Иркутске монархических элементов.
Припоминаю лишь одно исключение. После парада на Тихвинской площади в Комитет явился какой-то юноша, ученик школы прапорщиков, и просил принять и выслушать его. К нему вышел С.Л. Вайнштейн. Юноша заявил в большом возбуждении:
-- Я присягал моему государю и от присяги моей не отказыва
юсь!
Вайнштейн ответил ему:
-- В таком случае вам придется отказаться от чести быть офи
цером республиканской армии.
Юноша, ожидавший совершенно иного, стоял в полном смущении.
Вообще контрреволюция не доставляла нам больших тревог. Большое беспокойство внушали запасы спирта, которые могли дать повод для беспорядков и погромов.
* * *
Попытаюсь восстановить, как относились мы в эти дни к общим политическими вопросам. Прежде всего отмечу, что в нашей информации о петроградских событиях все еще оставались большие пробелы. Так, я лично более или менее отчетливо уяс
нил себе картину Февральской революции, лишь читая воспоминания ее участников, появившиеся в печати в 1920--1921 гг. А в то время, к которому относится мой рассказ, многие пружины событий оставались мне совершенно непонятны, как непонятным оставалось появление на авансцене политической жизни многих персонажей, имена которых как-то странно не соответствовали моменту. Кн. Львов, Керенский, Милюков28 -- это было еще понятно. Но сахарозаводчик-балетоман Терещенко29 на посту революционного министра! Приходилось развести руками и признать, что издалека трудно судить о событиях.
Мы не противополагали себя Временному правительству, не стремились контролировать его шаги, не собирались толкать его влево. Но, искренне и лояльно поддерживая правительство, мы с первого дня тяготели к Петроградскому совету рабочих и солдатских депутатов и были убеждены, что наша политика совпадет с его политикой.
Борьбу "левых" и "правых" элементов внутри Петроградского совета мы представляли себе довольно смутно, и я затруднился бы определить, какие из этих элементов были нам ближе. Если "левые" выявили себя в принятом 14 марта воззвании "Ко всем народам"30, то мы были, по масштабу Петроградского совета, "левыми". Но если "левизна" уже в первых числах марта требовала подготовки к свержению Временного правительства и такой организации власти, которая бы в наибольшей степени облегчала ее последующее низложение и с самого начала делала ее призрачной и бессильной, если "левизна" определялась той теорией, которую много позже развил в своих "Записках о революции" Н. Суханов31, то мы были "правыми".
Как я отмечал уже, для социалистов, руководивших иркутским Комитетом общественных организаций, характерно было государственное настроение, но наше понимание "государственности" не имело ничего общего с тем содержанием, которое вскоре стали вкладывать в это понятие либеральные и реакционные круги.
Для нас, насколько я могу воскресить в памяти господствовавшие в нашем кругу настроения, не было противоположности между "государственным" и "революционным" подходом к тому или иному вопросу. Наоборот, обе точки зрения представлялись неотделимыми одна от другой. Утверждение, укрепление государственности при одновременном наполнении ее новым революционным содержанием -- в этом видели мы задачу демократии.
С первых же дней во всех речах, как в публичных собраниях, так и в заседаниях его Исполнительной комиссии и в товарищес
ких беседах, в нашем кругу звучала тревога за исход революции. Но я не помню, чтобы кто-нибудь из нас опасался подавления революции темными, реакционными силами. Недаром 12 лет отделяло нас от 1905 года, когда городская пролетарская революция была залита волнами крестьянского моря и подавлена штыками мужицкой солдатчины. Много воды, много крови утекло с той поры. Иной стала деревня, иной стала и армия. Весь ход событий в столицах и в провинции, в тылу и на фронте говорил о том, что теперь силы контрреволюции не представляют сами по себе значительной опасности для освободившегося народа. В Сибири это чувствовалось особенно ясно. Как-то не верилось здесь в существование контрреволюционных сил, когда вчерашние защитники царизма -- вплоть до жандармских ротмистров -- наперебой друг перед другом доказывали нам, что они давным-давно мечтают о революции, в демократической республике видят для России идеал государственного строя и с радостью приветствуют торжество свободы. Опасность для революции рисовалась нам не в виде притаившейся черной сотни, а в виде полчищ германского империализма, с одной стороны, и в виде гражданской войны и анархии -- с другой.
Опасность, угрожающую революции со стороны стоящей на русской земле армии Вильгельма II", я, как и многие товарищи, ощущал совершенно отчетливо. Германский император представлялся воплощением того же самого строя, представителем которого был Николай II". Естественно было ожидать, что теперь Вильгельм поспешит протянуть руку помощи своему низвергнутому "брату". Именно ощущение этой опасности поставило перед нами в совершенно новом освещении вопрос об обороне.
Приходили солдаты и спрашивали:
-- Как же теперь с войной? Будем маршевые роты на фронт
посылать или нет?
В ответ мы объясняли им, кому было бы при сложившихся обстоятельствах выгодно обнажение фронта и продвижение вперед армии Вильгельма.
Приходили железнодорожники:
-- Из Владивостока на Запад идут поезда с воинским снаря
жением. Пропускать ли их или задерживать?
Мы отвечали, что теперь все силы должны быть направлены на ускорение продвижения этих поездов, от своевременного прибытия которых на фронт зависит боеспособность армии, то есть в конечном счете, спасение или гибель революции.
Я не утверждаю, что это был единственный ход мысли, приводивший интернационалистов-циммервальдистов34 на позиции
"революционного оборончества". Были и другие пути -- голова не у всех работала одинаково. Но этим путем переход совершался особенно быстро, и при нем меньше всего ощущалось противоречие между вчерашней проповедью мира и сегодняшним призывом к обороне. Впрочем, было ли здесь противоречие? Ведь в новой обстановке оборона была предпосылкой того, чтобы российская революция могла бросить свои силы на чашу весов мировой политики и склонить их в сторону всеобщего демократического мира!
Вторая опасность, угрожающая революции, представлялась нам в виде анархии. Здесь, как мне кажется, не оставались без влияния на нас особенности сибирской жизни: в Сибири нам особенно легко было представить себе последствия разрушения государственной власти, разнуздания темных инстинктов. Возможно, конечно, что мы точно так же определили бы свое отношение к событиям и в том случае, если бы нам пришлось встретить революцию не в Сибири, а в Москве, Петрограде или где-нибудь в провинциальной глуши европейской России. Ибо каждый из нас, помимо впечатления первых дней революции, руководствовался и своими навыками мышления, и своим общественным темпераментом, своим представлением об обстановке, складывающейся во всей России и, даже больше, во всем мире. Но мне кажется, что единство непосредственных впечатлений не осталось без влияния на сплочение той группы "сибиряков", которой предстояло в скором времени влиться в ряды петроградских революционных организаций.
& & &
Неделю спустя после начала революции ссыльные, руководившие иркутским Комитетом общественных организаций, стали готовиться в дальний путь, в Россию. В частности, собирались в дорогу социал-демократы втородумцы35 -- их настойчиво требовали в Петроград руководители Совета рабочих и солдатских депутатов. Цензовые элементы Комитета были в большой тревоге; они заклинали ссыльных остаться, пугали их призраком анархии, которая-де воцарится в городе, лишь только его покинут социалисты. Местный богач-золотопромышленник Фризер произнес даже целую речь: мы с вами, господа, совершали революцию -значит, и до конца должны идти вместе.
В одном отношении цензовики были правы: без ссыльных революционные дни в Иркутске вряд ли протекали бы так мирно и спокойно -- в городе за время революции не только не было
пролито ни одной капли крови, но не было разбито ни одного стекла... Но при всем нашем желании и на будущее время оградить Иркутск от потрясений, нас неудержимо тянуло туда, где решается судьба революции, где выковывается будущность свободной России. Мы решили разделиться: несколько человек из руководящей группы Комитета (Ап. Кругликов, Евг. Тимофеев, С.Л. Вайнштейн, Л. Гольдман) остались в Иркутске, другие двинулись в Россию. Во вторую группу, кроме Церетели и других депутатов-втородумцев, вошли А.Р. Гоц, Брудерер (убитый в 1919 году в Омске колчаковскими офицерами), я и др. Церетели, Гоцу и мне -- как своим "комиссарам" -- Комитет поручил сделать в Петрограде доклад об иркутских делах и в дальнейшем осведомлять иркутян о событиях, происходящих в Петрограде.
Не буду описывать наш путь по Сибири: это толпы, запрудившие вокзальные помещения, бесчисленные знамена, полные энтузиазма речи, приветствия, звуки вырвавшихся из подполья революционных песен, полковые оркестры, во всю силу медных труб дующие "Марсельезу"36, -- все это много раз уже описано. Мне хочется остановиться на том, как по мере приближения к цели нашего путешествия постепенно вырисовывалась перед нами политическая обстановка.
* * *
Мы выехали из Иркутска 10 или 11 марта. Последние столичные газеты, которые мы могли получить до отъезда, были от 2 (или, может быть, от 3-го) марта, так что наша более или менее полная информация обрывалась на моменте образования Временного правительства. Дальше шли отрывистые, зачастую противоречивые телеграфные сообщения, фантастический узор воззваний, предположений, фактов и слухов. Теперь мы двигались навстречу потоку столичных газет, переживая ежедневно два газетных дня. Помню, первой новостью большого политического значения явилась для нас борьба между Петроградским советом и Комитетом Государственной думы. В одной из попавших к нам в поезд газет изображался прием полков в Таврическом дворце. С солдатами говорили Родзянко и Чхеидзе. Оба говорили как будто одно и то же -- призывали к сплочению, дисциплине. Оба имели успех. Но вот Чхеидзе предлагает солдатам спросить г. Родзянко, что он думает о земле... Газета была либеральная (или правая), и видно было, что она ретуширует сцену, сгущает краски. Но все же оставалось несомнен
ным, что между председателем Петроградского совета и председателем Государственной думы идет борьба за солдатские штыки. И чувствовалось, что в этой борьбе по одну сторону -- не только Третьеиюньский дума37, но и Временное правительство и вся цензовая общественность.
Кто начал эту борьбу? И время ли для нее теперь, на заре новой жизни раскрепощенной России? Ответа на эти вопросы не было видно.
Из числа газет, которые удавалось получить на станциях, больше всего интересовали нас "Известия Петроградского совета рабочих и рабочих депутатов". Неряшливо изданные, зачастую без руководящих статей, всегда без руководящего плана, полные случайных резолюций, воззваний, писем в редакцию, объявлений -- "Известия" все же давали больше, чем какая бы то ни было иная газета, -- они давали ощущение трепетного пламени революции.
Не могу припомнить, попался ли нам в пути номер "Известий" со знаменитым "Приказом No 1"38: если до приезда в Петроград я и читал этот документ, то он тогда не удержался в моей памяти. Но помню заметку в "Известиях", предлагавшую объявить вне закона "мятежных генералов", с тем чтобы каждый честный гражданин не только имел право, но и был обязан при встрече убить любого из них. Эта грубая подделка под образцы Великой французской революции39, и при том не под лучшие, а под худшие образцы ее, произвела на нас тягостное впечатление*.
Уже перевалив через Урал, мы получили газеты со знаменитым обращением Петроградского совета "К народам всего мира". В этом документе мы нашли лучшее доказательство того, что наши сердца бьются созвучно с сердцем революционного Петрограда:
"...В сознании своей революционной силы российская демократия заявляет, что она будет всеми мерами противодействовать захватной политике господствующих классов, и она призывает народы Европы к совместным решительным действиям в пользу мира.
Мы обращаемся к нашим братьям-пролетариям австро-германской коалиции и прежде всего к германскому пролетариату. ...Мы будем стойко защищать нашу собственную свободу от всяких реакционных посягательств -- как изнутри, так и извне.
* Позже я узнал, что эта заметка была помешена в "Известиях" одним из редакторов (Стекловым)" самовольно, к большому неудовольствию большинства членов Исполнительного комитета.
Русская революция не отступит перед штыками завоевателей и не позволит раздавить себя внешней военной силой. Но мы призываем вас: сбросьте с себя иго вашего полусамодержавного порядка, подобно тому, как русский народ стряхнул с себя царское самовластие, откажитесь служить оружием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров -- и дружными объединенными усилиями мы прекратим страшную бойню, позорящую человечество и омрачающую великие дни рождения русской свободы..."
Циммервальдская идея прекращения войны объединенными усилиями восставших народов органически сливалась здесь с идеей обороны революционной России от угрожающих ей сил германского империализма. Вопрос был поставлен именно так, как ставили мы его в Иркутске.
Получались в поезде и номера петроградской "Правды"41. В них, так же как и в "Известиях", чувствовалось отсутствие ясной политической линии. Были в "Правде" статьи, казавшиеся мне совершенно неприемлемыми, продиктованными в корне ложным пониманием положения. А вслед за ними приходили номера, под которыми я готов был подписаться обеими руками. Уже давно по многим вопросам я расходился с большевиками. Но меня связывали с большевизмом воспоминания о первых шагах моей политической жизни, воспоминания, которые нелегко было вырвать из сердца. И потому и в ссылке, и в первые дни революции я чувствовал если не политическую близость, то все же некоторую симпатию к большевикам.
Но теперь, когда я перечитывал в вагоне номера "Правды", большевизм начинал казаться мне какой-то грозной загадкой. В нем, при всех его колебаниях, чувствовалась напряженная сила, страстная устремленность, в нем слышался гром революции. Но вместе с тем неясно было, какую роль сыграет в дальнейшем ходе событий эта партия, столь непохожая на все остальные партии России и столь противопоставляющая себя им всем.
В последний день нашего пути у меня был продолжительный разговор с Церетели о большевизме. Церетели говорил о том, что политика большевиков определит в значительной мере весь дальнейший ход российской революции. От большевиков зависит -- предотвратить вспышку гражданской войны или толкнуть страну в пучину анархии. Та или иная роль большевизма определится, когда в Россию вернется Ленин42. До его возвращения большевики едва ли сделают окончательный выбор между двумя
открывающимися перед ними путями. И Церетели мечтал о том, чтобы войти в личные сношения с Лениным, объяснить ему пагубность для российской революции максималистских опытов и сговориться с ним о совместных действиях!
Больше всего страшило Церетели углубление раскола между двумя отрядами социалистической демократии -- между эсерами и меньшевиками, с одной стороны, и большевиками -- с другой. Я колебался: возобновить ли старые связи с большевиками и пытаться в их среде проводить идеи "революционного оборончества" или войти в политически более близкую мне меньшевистскую организацию? Спросил совета у Церетели. Он ответил, что сомневается в том, чтобы я смог долго работать с большевиками, но, конечно, было бы хорошо, если бы в большевистской партии остались люди, способные противостоять ее максималистским устремлениям и чувствующие необходимость упрочения связи между всеми отрядами демократии.
Глава вторая В ПЕТРОГРАДЕ
Снова я в Петрограде, где когда-то, давным-давно, я пережил первую революционную бурю. Десять лет тому назад я должен был покинуть этот город, должен был бежать отсюда под чужим именем, с измененной наружностью. Теперь я в столице свободнейшей в целом мире страны, у колыбели победоносной революции! В Петрограде я был свидетелем и участником событий величайшей трагической напряженности. Можно ли описать их, когда на палитре нет красок, чтобы воспроизвести фон победного ликования, радости, энтузиазма первого акта трагедии?..
Уже первые впечатления, которые ждали меня в Петрограде, не оправдали тех трепетных ожиданий, которыми я горел, приближаясь к цели далекого путешествия. Пасмурное, слякотное утро. Грязный, пустынный вокзал. Поезда с депутатами-второ-думцами ждали накануне вечером. Готовили встречу с красными флагами, военными оркестрами, речами. Но поезд опоздал, и встреча расстроилась. С вокзала я поехал на квартиру к родным, оттуда в Совет. Таврический дворец был похож на военный лагерь. Повсюду шинели, составленные в козлы ружья, патронные ленты, много, очень много солдат.
Среди членов Исполнительного комитета оказалось двое-трое моих старых товарищей. Познакомился и с руководителями Совета -- Чхеидзе, Скобелевым43, Стекловым. Во всех них с первого взгляда мне бросилась в глаза какая-то растерянность, странным образом противоречившая приподнято-революционному тону их речей. Это поразило меня -- в Иркутске у нас не замечалось ничего подобного.
На мой вопрос, как идут дела в Петрограде, Чхеидзе, измученный непосильной работой, подавленный выпавшей на него огромной ответственностью, многозначительно и мрачно ответил:
-- А вот вы сами увидите.
Стеклов сокрушенно жаловался:
-- Черт знает что здесь творится.
А Скобелев улыбался с таким видом, что ему, дескать, все на свете трын-трава.
Днем в большом Белом зале дворца происходило заседание рабочей секции Совета. Обсуждались, помнится, вопросы, связанные с возобновлением работ на заводах и введением 8-часового рабочего дня.
Но подлинным энтузиазмом вспыхнуло собрание, когда председатель сообщил о присутствии в зале вернувшихся из ссылки депутатов Второй Государственной думы. Церетели, окруженный товарищами по фракции, поднялся на трибуну. Он говорил о революционном подвиге, совершенном в февральские дни петроградскими рабочими и солдатами, о политической мудрости, проявленной ими при образовании правительства, когда они отказались от захвата власти и передали власть тем общественным элементам, которые в наибольшей мере способны разрешить поставленные Февральской революцией на очередь дня исторические задачи. Говорил он и о долге демократии соединить борьбу за всеобщий мир с обороной революции против угрожающего ей чужеземного империализма.