Но до вечера не было никаких признаков того, что противник атакован --немецкие части медленно и неуклонно ползли вперед. Между тем связь с дивизией прервалась. Немецкие батареи долбили по дорогам между штабом корпуса и районом, где должен был находиться ген. Скалон. Посланные в ту сторону ординарцы не возвращались. Я решил проехать в дивизию, выяснить положение. Трудность была в том, что по дороге, избитой снарядами, автомобиль не мог идти без огней, а фары могли привлечь внимание неприятеля, расположение которого в точности не было известно. Шофер колебался.
-- Как раз машину потеряем, а я вчера новые шины поста
вил...
Но в конце концов он решил рискнуть шинами -- мы поехали и без больших приключений добрались до ген. Скалона. По дороге в нескольких местах мне пришлось натыкаться на отдельные кучки солдат, частью мирно сидевших вокруг костра на опушке леса, частью шедших навстречу мне из района боя. На мой вопрос, откуда они и куда идут, солдаты отвечали, что разыскивают свой полк. На мое указание, что их полк находится на позициях, а не в тылу, объясняли, что "сбились с дороги", поворачивались и отправлялись в ту сторону, откуда доносились выстрелы -- не могу, впрочем, поручиться, что они вновь не "сбивались с дороги" после моего отъезда и доходили до своего полка.
Дивизия ген. Скалона -- или, во всяком случае, часть ее -- занимала старые позиции; правый фланг ее, к которому ариста
ли части растрепанной 186-й дивизии, оказался теперь висящим в воздухе.
Получили приказ командира корпуса об атаке? -- спросил
я ген. Скалона.
Получил и исполнил. Донести не мог из-за отсутствия связи.
А каковы результаты?
Полился рассказ о героических боях, выдержанных дивизией. Представители дивизионного комитета горячо поддерживали своего генерала.
С начала войны не бывало такого адского ураганного огня!.. Солдаты дрались как львы!.. Командный состав выше всяких похвал!..
-- А наступление?
Наступали целый день... Ходили в штыки... Теснили противника... Но при отсутствии резервов, при подавляющем перевесе сил противника пришлось в конце концов отступить на старые позиции...
Дождавшись рассвета, чтобы можно было ехать без фонарей, я вернулся в штаб корпуса и передал Болдыреву все виденное и слышанное мною в дивизии. Болдырев попрекнул Скалона за вялость действий, а о солдатах заметил:
-- Их винить нечего. Делают, что с них требуется...
Телеграфная связь с Ригой была перебита. Когда телеграфисты нашли место повреждения и аппарат вновь начал работать, я отправил в Петроград второе донесение, в котором писал:
"Войска дрались честно и доблестно... Один полк почти весь день сражался без всякой связи с другими полками дивизии, будучи отрезан от них. Другой полк... почти уничтожен, третий на протяжении нескольких верст теснил превосходящего его силами противника. Н-ский артиллерийский дивизион снялся с позиции с последними цепями пехоты... Потери у нас значительны, но настроение в войсках бодрое. В районе боев я нигде не встретил паники и только на тыловых дорогах наталкивался на отдельные кучки уклоняющихся от боя. К собиранию этих кучек принимаются меры. Считаю долгом отметить дружную работу комитетов и командного состава. Положение остается чрезвычайно серьезным. Не исключена возможность новых неудач, особенно ввиду получающихся известий о дальнейшем расширении района прорыва. Но бесконечно тяжелые часы, пережитые армией, пусть не родят ни паники, ни отчаяния. Вместе с командным составом вновь свидетельствую: армия честно выполняет свой долг, и неудача не ложится позором на те части, на которые обрушиваются удары противника".
Картина была освещена здесь односторонне. Оставалось невыясненным, почему при столь высокой доблести наши войска все же отступают перед противником, который, как оказалось впоследствии, отнюдь не превосходил их численно. Но я передал в этой телеграмме проходившие передо мною события по совести -- так, как я воспринимал и понимал их и как воспринимали и понимали их окружающие меня военные люди -- от солдат-комитетчиков до генералов Болдырева, Симонова, Скалона.
20-го немцы продолжали наступать. Но продвигались они медленно, шаг за шагом оттесняя -- точнее, отгоняя артиллерийским и пулеметным огнем -- наши части. У нас были значительные потери, у противника потерь почти не было. Поэтому у нас получалось впечатление, что наша армия оказывает немцам упорное сопротивление, а в донесениях германского штаба в эти дни подчеркивалось, что русские полки отступают почти без боя.
Район прорыва увеличивался и в ширину, и в глубину. Сумятица, неразбериха росли с каждым часом. Теперь в бой было втянуто с нашей стороны не меньше 10 или 12 дивизий. Но связи между ними не было, они путались на прифронтовых дорогах, посылали разведчиков навстречу одна другой, топтались на месте. Порой то одна, то другая дивизия, выполняя приказ, начинала наступление. Порой наступали отдельные полки. Были и звуки Марсельезы, и красные знамена, и комитетчики в передовых атакующих цепях -- а затем все катилось неудержимо назад. Именно катилось -- не бежало!
На тыловых дорогах, в лесу все чаще попадались кучки солдат, отбившихся от своих частей. Дезертиры, бежавшие с поля сражения? Нет, почти все были при оружии, и когда им говорили: "Ваш полк там-то, ступайте туда!" -- они, как и в первую ночь, покорно брели в указанном направлении.
В штаб корпуса заехали представители Искосола. Сообщили, что на остальных участках фронта все обстоит благополучно и к месту прорыва двинуты свежие части. Но "свежие части" почему-то не подходили. Мы отступали верста за верстой, едва поспевая налаживать связь с ближайшими дивизиями. От корпуса остались лишь отдельные полки. Где остальные части, ген. Болдырев не знал -- знал лишь, что они не погибли в огне и не бежали. Зато появились новые полки и команды, отбившиеся от своих дивизий и поступившие под начало командира 43-го корпуса. Ими Болдырев пытался заткнуть образовавшуюся во фронте дыру.
План немцев теперь был ясен: выйти на Рижское шоссе и отрезать вместе с Ригой весь правый фланг армии.
Ночь с 20-го на 21-е мы провели с Болдыревым и его начальником штаба над картой. Болдырев принимал донесения, писал приказы, но дело обороны все не налаживалось. Под утро он обратился ко мне с просьбой поехать в Ригу и лично ознакомить командующего армией с положением в районе прорыва: он считал дальнейшие попытки "контратаки" безнадежными, предвидел выход противника на шоссе и опасался за участь правофланговых дивизий армии, которым в таком случае был бы отрезан путь отступления.
* * *
Опять длинный томительный путь по обстреливаемым артиллерией дорогам. Чем дальше от боя, тем больше беспорядок. Толпы солдат, побросавших оружие. Пустые повозки, скачущие сломя голову неизвестно куда. Выбрались на Рижское шоссе. Дорога запружена обозами. Слева и справа от нее по полям и меж деревьев течет пехота. По-видимому, целые воинские части -- полки, может быть, и дивизии. Но в каком они виде -- базарная толпа, а не армия! То здесь, то там вспыхивает паника. Подымается беспорядочная ружейная пальба. Обозные соскакивают с телег и принимаются рубить постромки -- некоторые с испугу рубят колеса. Два раза налетали эскадрильи немецких аэропланов, бросая бомбы в движущуюся по шоссе живую реку, -- и тогда паника принимала формы совершенного безумия.
В Риге бросились в глаза следы недавней бомбардировки: кое-где разрушенные дома, в одном месте посреди улицы воронка, взрытая тяжелым снарядом*. Но на течении местной жизни обстрел города не отразился: нарядная толпа на тротуарах, переполненные кафе... Помню еще, в городском сквере садовник усердно трудился над цветочной клумбой...
В штабе армии я застал ген. Парского, его начальника штаба Посохова и начальников отделов. Шло совещание. Посохов разбирал какие-то бумаги, прочитывал их, передавал для подписи командующему армией и клал листки в заготовленные заранее конверты. Когда я вошел в комнату., ген. Парский приостановил эту работу:
-- Погодите, Андрей Андреевич. Может, что-нибудь другое придумаем...
* Рига уже давно была в пределах огня дальнобойных немецких орудий. Но противник явно щадил город, заранее считая его своей добычей. И теперь обстрел был не очень жестокий: было пущено несколько десятков снарядов --достаточно, чтобы вызвать панику в штабе, но слишком мало, чтобы разрушить город.
И он стал расспрашивать меня о положении на фронте. Я передал все, что видел. Парский слушал, кивая головой, пожевывая губами, время от времени вставляя:
Да. Так-так. Как всегда.
Затем обратился к Посохову:
Ничего не поделаешь, Андрей Андреевич -- рассылайте!
Начальник штаба принялся быстрее рассовывать листки по
конвертам. Другой генерал заклеивал и запечатывал их. Я спросил ген. Парского:
-- Что это?
Тот скорбно развел руками:
-- Оставляем Ригу. Могло и хуже кончиться. Армию, по
крайней мере, отведем к Вендену.
Мне стало нестерпимо обидно и больно, сказалась и усталость --напряжение нервов в боевой обстановке, две ночи без сна. Ген. Парский, заметив мое волнение, участливо подал мне стакан воды и со стариковской, почти отеческой лаской в голосе говорил:
-- Это ничего, это с непривычки, это пройдет.
Затем отвел меня к окну и, положив руку мне на плечо, пытался успокоить меня:
-- Вы, Владимир Савельевич, еще мало знаете русского сол
дата. Русский солдат -- необыкновенный солдат, равного ему в
мире нет. Он и в наступлении велик, и в отступлении. Когда
он наступает, никто не устоит перед ним. А когда отступает,
его не то что вражеская пехота -- конница не догонит! Что те
перь? Разве это бегство? Вы бы посмотрели, как наши с Карпат
отступали! Вот тогда в самом деле...
Увлекшись нахлынувшими воспоминаниями, генерал принялся было рассказывать о непостижимой стремительности бегства нашей армии с Карпат. Но спохватился, что время и место неподходящие для этого рассказа, оборвал свою речь и бросился отдавать распоряжения.
* * *
Фактически эвакуация Риги началась задолго до приказа о ее оставлении. В Искосоле было пусто -- Кучин и другие члены президиума не возвращались с фронта, канцелярия была отправлена на грузовике в Венден. Не задерживаясь в Риге, я вернулся к ген. Болдыреву.
За время моего отсутствия положение на фронте заметно ухудшилось. Теперь район прорыва определялся в 25--30 верст ширины и верст в 20 глубины. Насколько велики были силы
противника в этом районе, мы не знали, так как наши части по-прежнему отходили без прямого соприкосновения с врагом. Во всяком случае, неприятельская артиллерия била довольно энергично по всей 50-верстной вогнутой линии, охватывающей прорыв. У нас же артиллерии не оказалось: часть орудий была подбита еще утром 19-го, часть была брошена при отступлении; некоторые батареи успели отойти и теперь "рвались в бой", но не имели снарядов; другие тоже "рвались в бой", но запутались и пропали без вести в лабиринте лесных дорог; орудия, подвезенные с других участков фронта, не могли быть введены в дело ввиду отсутствия позиций -- короче, была "каша". Войска продолжали исполнять приказания, но их боевая "упругость" быстро падала. То здесь, то там вспыхивала паника. В одном месте мчавшаяся Бог весть откуда батарея смяла пехотный полк, выступавший на позиции. В другом месте свои открыли огонь по своим...
При таком положении было непонятно, почему немцы продвигаются вперед так медленно. Казалось, некоторое усилие с их стороны, и сопротивление наших перепутавшихся частей будет окончательно сломлено, вражеская конница прорвется на Рижское шоссе -- и тогда вместе с Ригой мы потеряем большую половину 12-й армии, а перед немцами откроется ничем не защищенный широкий путь к Петрограду.
А между тем немецкие войска за три дня прошли всего лишь 25--30 верст. Я и теперь не могу объяснить эту медленность их продвижения. Может быть, при мощности артиллерии у них не было в районе прорыва достаточного количества пехоты, чтобы решительным ударом закрепить свой успех? Может быть, моральное состояние их частей было ниже обычного уровня? Во всяком случае, наши войска, о которых немецкое командование так презрительно отзывалось в своих бюллетенях, все же чувствительным образом задерживали продвижение противника.
22-го ранним утром, еще до рассвета, я отправил Керенскому и Чхеидзе новую телеграмму, составленную в согласии с ген. Болдыревым:
"Положение в районе Двинского прорыва с каждым часом становится более грозным. Противник, развивая успех первых дней, наступает и теснит наши войска. Нет ни бегства, ни отказа от исполнения приказа, но складывается неуверенность войск в своих силах, отсутствие боевой подготовки и, как следствие этого, недостаток устойчивости в полевой войне. Решающее значение имеет также огромный перевес артиллерии про
тивника. Потери наши велики, но в других частях проявляются признаки усталости..."
В это время штаб 43-го корпуса находился на расстоянии 2--3 верст от передовых немецких цепей, между нами и неприятелем не было никакого прикрытия, а от Рижского шоссе, по которому тянулись обозы правофланговых корпусов, нас отделяло не больше 10--12 верст. Но подошли из тыла свежие полки, и продвижение противника снова было задержано. На шоссе немцы пробились лишь 24-го или 25-го, когда наши последние обозы уже вышли из-под удара. Не пытаясь преследовать наши войска, немцы повернули на север, к Риге, куда их кавалерия успела уже выйти с другой стороны (по побережью). Между тем наша армия без соприкосновения с противником продолжала отходить в юго-восточном направлении, к венденским позициям, заранее, задолго до революции подготовленным на случай падения Риги. На этих позициях армия остановилась 26--27 августа.
* * *
Я должен прервать здесь рассказ о нашем отступлении после Двинского прорыва, чтобы остановиться на одном эпизоде, связанном с моими донесениями о положении на фронте. Дело в том, что моя вторая телеграмма пришла в Петроград одновременно с сообщением ставки о падении Риги и о положении в 12-й армии: "Дезорганизованные масы солдат неудержимым потоком устремляются по Псковскому шоссе и по дороге Видер--Лембург..."
Обе телеграммы появились в газетах в один и тот же день. Получилось скандальное противоречие между свидетельством комиссара и утверждениями высшего командования, противоречие, которое немедленно было использовано на обоих флангах -- либерально-правыми кругами, с одной стороны, большевиками и интернационалистами, с другой.
Противоречие в известной мере было кажущееся. Медаль имела две стороны: в районе прорыва действительно не было "ни бегства, ни отказа от исполнения приказа", а тыловые дороги были действительно запружены потоком "дезорганизованных масс солдат". Люди опытные уверяли меня, что такую картину им приходилось не раз наблюдать на фронте и до революции. Но если можно было примирить фактическую сторону обоих донесений, то непримиримым оставалось противоречие их тенденций: ставка обвиняла солдат, комиссар их защищал. И отсюда одни делали вывод, что комиссар покрывает преступления солдатчины, а другие -- что ставка клевещет на армию.
Само собой разумеется, укреплению авторитета высшего командования в армии подобная полемика содействовать не могла. Но, находясь в районе боев, я не мог думать о том, как будет освещать события ставка, и, со своей стороны, доносил правительству и ЦИК о происходивших предо мною событиях так, как я их воспринимал. И теперь, перечитывая свои телеграммы, я могу упрекнуть себя лишь в одном: я не сумел уловить истинный смысл того, что происходило вокруг меня. Этот смысл заключался в том, что армия, не желавшая воевать, не может сопротивляться. А это значило, что уже в июле 1917 года продолжать войну было невозможно.
Я не сделал этого вывода -- и в этом была ошибка, которую я делил со многими, очень многими. Но сколь ни груба эта ошибка, несравненно грубее была ошибка ставки, воображавшей, будто можно использовать падение Риги для того, чтобы "подтянуть" армию и оправдать суровые меры репрессий! Если мои донесения хоть в малой мере способствовали срыву этой кампании "использования", то они сослужили хорошую службу армии -- предотвратили эксцессы, отдалили неизбежную катастрофу.
* * *
Как я упоминал, наше отступление закончилось 26--27 августа. За неделю 12-я армия как бы описала огромную дугу: левый фланг ее остался на прежнем месте, упираясь в Западную Двину, а правый, прикрывавший Ригу, откатился верст на сто назад и остановился между Ригой и Ревелем. Ночью с 27 на 28-е собрался в Вендене Искосол. Заседали в длинной и узкой комнате, заставленной шкафами, в канцелярии какого-то уездного учреждения. Участники совещания валились с ног от усталости, многие засыпали, сидя за столом (заснул и наш председатель Кучин над списком ораторов), и я чувствовал, что веки слипаются, голова падает на стол, голос делающего доклад товарища становится похожим на далекое журчание ручья...
В этой обстановке полного физического изнеможения, после ряда бессонных ночей и длившегося несколько суток непрерывного мучительного напряжения нервов, мы пытались разобраться в случившемся, подвести итоги, сделать выводы для предстоящей дальнейшей работы.
Увы -- это были напрасные усилия, так как никто из нас не подходил вплотную к тому вопросу, который являлся ключом всего положения, к вопросу о том, возможно ли продолжение войны. Я думаю даже, что если бы кто-нибудь из нас попытался
поставить вопрос в этой плоскости, его попытка вызвала бы общее возмущение. Станкевич, которого события застали в Двин-ске, был свежее других участников совещания и допытывался, как это случилось, что при исполнении солдатами всех приказов армия все же откатилась при первом толчке со стороны противника, да к тому же при толчке, которого мы давно ожидали и к отражению которого были заранее приняты все меры! Но для него это был вопрос о технических недостатках армии -- и только. Так же ставили вопрос и другие. Говорили о нераспорядительности штаба армии, который после приказа об очищении Риги в течение чуть ли не 24 часов блуждал между Ригой и Вен-деном и фактически был в безвестном отсутствии без всякой связи с корпусами. Говорили о нераспорядительности корпусных командиров и о недостатках снабжения. Обвиняли ген. Скалона в том, что он не выполнил своевременно приказа ген. Болдырева о контратаке. А попутно восхваляли доблесть и дисциплину солдат.
Выяснилось, что командный состав армии оценивает положение сравнительно оптимистично. Офицеры довольны солдатами и считают, что войска справились с выпавшей на их долю задачей. В солдатской массе, напротив, ползут слухи об измене в штабе. Но это в порядке вещей: такие же слухи ходили в войсках и до революции при каждой неудаче, при каждом отступлении! Чтобы положить конец этим слухам, Станкевич предложил передать в суд дело ген. Скалона. Искосольцы поддержали его. Я заявил, что не вижу в действиях Скалона нарушения долга и в этом смысле буду свидетельствовать перед судом. Но против судебного разбирательства я не возражал.
Подняли вопрос о ген. Парском. Шли слухи о предстоящем смещении его с поста командующего армией. Искосольцы видели в этом интригу штабных контрреволюционеров. Солдаты относились к Парскому с доверием, его увольнение произвело бы плохое впечатление на армию. Решено было, что комиссариат, так же, как и Искосол, сделает военному министерству представление в этом смысле. Той же ночью Станкевич и я выехали в Петроград для доклада правительству и ЦИК.
Глава десятая КОРНИЛОВЩИНА
С конца июля Петроградский совет и ЦИК перебрались в Смольный институт205, здесь теперь был центр революционной жизни столицы. Но я попал сюда утром 28 августа впервые, и странное впечатление произвели на меня полные суеты бесконечные лестницы и белые коридоры с мелькавшими на дверях институтскими надписями.
На мой вопрос, где Чхеидзе и Церетели, мне ответили, что сейчас происходит заседание президиума ЦИК, обсуждаются вопросы, связанные с выступлением ген. Корнилова.
Каким выступлением?
Разве вы не слыхали?
И я узнал, что два дня назад верховный главнокомандующий предъявил правительству "ультиматум", правительство постановило отрешить его от должности, но генерал приказу о сдаче командования не подчинился и двинул войска на Петроград. Тогда все министры вручили председателю кабинета прошения об отставке, так что правительства, собственно, уже не существует, и ЦИК предоставил Керенскому право формировать новый кабинет.
Я поспешил на заседание президиума. В обширной полупустой комнате, в расставленных в беспорядке кожаных креслах сидели Чхеидзе, Церетели, Б. Богданов, П. Авксентьев, В. Чернов и еще двое-трое из руководящей группы Совета, все усталые, измученные бессонными ночами, подавленные тяжелыми вестями. Церетели справился о положении на Северном фронте. Я ответил, что армия заняла указанные ей позиции и настроение солдат неплохое. Богданов мрачно спросил:
-- Как велики силы ген. Корнилова на Северном фронте?
Я не понял вопроса.
-- Нам необходимо знать, -- пояснил Богданов, -- сколько
корпусов, дивизий, полков может снять Корнилов с Северного
фронта для похода против Петрограда.
Я ответил:
-- Ни одной роты!
Богданов в волнении вскочил с кресла:
Опять этот оптимизм! Корнилов уже снял с фронта целый
корпус.
Какой?
Третий конный!
Вздор! Такого корпуса на Северном фронте никогда и не
было.
За Корнилова высказались все командующие армиями!
-- Пустяки! За командующим, который присоединяется к
Корнилову, не пойдет ни один солдат.
Богданов с видом отчаяния опустился в кресло. Но моя уверенность в отсутствии сил у ген. Корнилова, по-видимому, произвела некоторое впечатление на присутствовавших. Кто-то спросил меня, насколько велика популярность верховного главнокомандующего в армии. Я ответил, что об отношении к Корнилову офицерства судить не могу, но среди солдат это имя со времени московского Государственного совещания окружено всеобщей ненавистью...
Чхеидзе сообщил мне, что при ЦИК образован "военно-революционный комитет", руководящий обороной Петрограда против войск ген. Корнилова, и предложил мне войти в эту организацию. Чернов пригласил меня (по-видимому, как фронтового человека) проехать с ним в штаб округа, посмотреть, что делается там по части обороны. И вот завертелся я в лихорадочной петроградской работе.
Не помню состава "военно-революционного комитета". Общих заседаний у нас не было. Действовали отдельные комиссии, а чаще всего попросту инициативные, никем не уполномоченные группки. Кажется, и общего плана не было -- ни в смысле политическом, ни в смысле военно-техническом. Все делалось по наитию, в порядке импровизации; но чувствовалось, что на этот раз советская машина работает по-настоящему, что дело спорится, что с каждым часом выше вырастает стена перед идущими на Петроград войсками ген. Корнилова -- в реальность которых я, впрочем, мало верил.
В штабе округа, куда я поехал с Черновым и Гоцем, наоборот, было пустынно и мертво. Чернов поехал из штаба на "позиции". Мы с Гоцем прошли к Савинкову, на которого Керенский возложил дело борьбы с "мятежными войсками".
Энглизированный барчук в спортсменском френче, бесстрастно-неподвижное, непроницаемое лицо, папироска в зубах,
нога перекинута через ногу. Мы передали ему, что военно-революционный комитет опасается контрреволюционных выступлений со стороны военных училищ и считает полезным, в предотвращении кровопролития, обезоружить их -- по крайней мере, взять из училищ пушки и отправить их на противокорниловский фронт. Савинков процедил в ответ:
Не нахожу нужным.
Предложили ему еще какие-то меры.
Не вижу надобности.
Справились о мерах, принятых штабом. В ответ:
-- Признаю сделанное достаточным.
Мы встали и, не прощаясь, вышли из кабинета блистательного сановника. Гоц не удержался и в дверях бросил по его адресу словечко, не принятое в парламентском обиходе.
Хотели вернуться в военно-революционный комитет, но на площадке лестницы нас встретил один из офицеров июльского "сводного отряда" и потащил нас в кабинет ген. Баграту-ни206, который, по его словам, непосредственно руководил подготовкой операций против войск ген. Корнилова. Багра-туни показал нам план Петрограда и его окрестностей с нанесенным синим карандашом предполагаемым фронтом и принялся объяснять план обороны. Сперва он давал объяснения в строго официальном тоне, затем оживился, стал улыбаться, подмигивать.
-- Собственно, все это пустяки, -- говорил он. -- Вы пет
роградский гарнизон знаете? Если дойдет дело до боя, разбегут
ся от первой шрапнели. Против них не то что корпуса, и диви
зии настоящей много. Но до боя не дойдет. Все эти позиции,
заставы, окопы -- ни к чему.
Рассматривая план, я обратил внимание на состав отрядов, выставленных на дорогах к Петрограду: "2 роты, 2 орудия", "1 рота, 1 орудие", "1/2 роты, 1 орудие"...
Спросил:
Неужели вы считаете, что этого достаточно?
За глаза! Ведь сколько ни ставь, в случае боя все разбегут
ся. А для психологии этого достаточно... Только бы и нашим, и
тем казалось, что все готово к бою...
Когда мы вышли из кабинета Багратуни, Гоц тревожно спросил меня:
Как вы думаете, они оба участвуют в заговоре?
Багратуни едва ли, а Савинков несомненно.
Впрочем, роль Савинкова в завязывающейся борьбе была слишком прозрачна -- и сам он почти не скрывал, что он всей
душой с ген. Корниловым против Советов. Сложнее была роль штаба.
Что означали бутафорские заставы Багратуни? Подготовлял ли он ген. Корнилову легкую победу над петроградским гарнизоном или в самом деле думал, что до боя дело не дойдет? Я склонен был верить искренности ген. Багратуни, так как считал абсолютно исключенной возможность того, что войска ген. Корнилова станут всерьез драться с кем бы то ни было -- особенно с войсками, защищающими Временное правительство и Всероссийский ЦИК. Тактика выставлять небольшие заставы на всех дорогах, где могут появиться корниловские разъезды, казалась мне правильной. Но позже Чернов передал мне, что все эти "роты и орудия" существовали лишь на штабной карте -- в действительности штаб округа не выставил вокруг Петрограда ни одной заставы: на дорогах стояли лишь отряды вооруженных рабочих и солдат, организованные военно-революционным комитетом. Как согласовать эту действительность с той картой, которую показал нам ген. Багратуни, я не знаю.
Между тем в Смольном кипела работа, трещали телефоны, стучали машинки, приезжали и отъезжали автомобили, летели во все концы города воззвания, приказы, мандаты. Вместе с оборонцами работали и большевики -- для петроградских рабочих, для Кронштадта, да и для иных полков участие большевиков в военно-революционном комитете имело большое -- я бы сказал, решающее -- значение.
Кто-то поднял вопрос о необходимости немедленно выпустить из Крестов всех арестованных после июльского выступления. Мотивировка была двойная: 1) освобожденные приняли бы участие в обороне революционного Петрограда; 2) в случае победы Корнилова заключенным грозит самосуд. Второй довод был отброшен сразу -- настолько невозможным казался успех корниловского выступления. Первый довод представлялся более серьезным. Но решили, что политически целесообразнее не спешить с этим делом. И, что особенно врезалось мне в память, большевики согласились с политическими соображениями, приведенными против немедленного освобождения их товарищей: эта мера могла бы быть принята "корниловскими войсками" за доказательство того, что Петроград находится в руках большевиков, и командование не преминуло бы использовать это впечатление.
Ночь с 28-го на 29-е я провел частью в Смольном, частью в штабе. Смольный вооружал рабочие батальоны, руководил рытьем окопов вокруг Петрограда, отдавая распоряжения железно
дорожникам, посылал команды для обысков в "Асторию"207 и в другие подозрительные места, производил аресты. В штабе Баг-ратуни улыбался над своей картой, исчирканной синим карандашом, Савинков с каменным лицом курил папиросу за папиросой, а молодые офицеры и юнкера, захлебываясь от радостного возбуждения, передавали друг другу свежие новости: ген. Крымов208 уже в Луге... уже в Красном Селе... уже в Петрограде... уже начал вешать...
Что творилось в это время в других кругах Петрограда, я не знаю. Но вот как характеризует их настроение П.Н. Милюков:
"Общее впечатление всех известий на правительство и наиболее осведомленные круги столичного общества было самое удручающее. В течение дня впечатление это постепенно сгущалось, дойдя к середине дня до состояния полной паники. Успех Корнилова в этот момент казался несомненным"*.
Я думаю, что это свидетельство историка, поскольку оно касается кругов, настроения которых он мог непосредственно наблюдать, не должно внушать сомнений. Но в Смольном настроение было совершенно иное. Атмосфера Смольного особенно отчетливо запомнилась мне, так как я сам не вполне разделял царившее вокруг меня боевое возбуждение: я один в Смольном не верил в существование "войск ген. Корнилова" и старался умерить рвение товарищей по части арестов и обысков**. Мои уверения, что "корниловских войск" не существует в природе, вызывали ответные шутки товарищей. Я не помню другого момента, когда в советских кругах царило такое бодрое настроение, как в эту ночь.
Для восстановления картины "корниловских дней" в Петрограде интересно сопоставить эти настроения Смольного с тем, как переживалась эта ночь в Зимнем дворце. Об этом А.Ф. Керенский давал такие показания на следствии по делу ген. Корнилова:
"Была одна такая ночь, когда я почти в единственном числе прогуливался здесь -- не потому, что не хотел ни с кем действо