— Кончилась собачья жизнь, — сказал Антонио.
— Только начинается, — отозвался Робин. Опухшая рука нисколько не мешала ему быстро управляться с едой. — Года два будешь мотаться между Землёй и Луной, пока тебя не допустят на дальние линии.
Дальние линии, подумал я. Как там у Леона Травинского?
Дальние линии, дальние линии,
Мегаметры пространства —
Громом в ушах, гулом в крови.
Но что же дальше?
Слушайте, пилоты,
Слушайте, пилоты дальних линий,
Как плещутся о берег, очерченный Плутоном,
Звёздные моря.
Теперь с экрана визора заговорил сильный, энергичпый голос. Я невольно прислушался.
— С чего ты взял? — Робин продолжал разговаривать с Антонио. — Вовсе не от того погиб Депре на Плутоне, что скафандр потёк, это не доказано. Не мороз его доконал, а излучение. — Тут Робин недоуменно взглянул на меня: — В чем дело?
Дело было в том, что я послал ему менто: «Замолчи».
— Не мешай слушать, — сказал я вслух. — Там интересный разговор.
Мы стали смотреть на экран визора и слушать. Конечно, мы сразу узнали зал Совета перспективного планирования. За прозрачными стенами стояли голубые ели. Члены Совета сидели кто в креслах, кто за столиками инфорглобуса.
Сейчас говорил высокий человек средних лет, в костюме из серого биклона, с небрежно повязанным на шее синим платком. Говорил он, слегка картавя, иногда рубя перед собой воздух ладонью, — такой располагающий к себе человечище с весёлыми и умными глазами. К его нагрудному карману была прицеплена белая коробочка видеофона.
— …и никто не вправе им это запретить, — говорил он на отличном интерлинге, — ибо человек свободен в своём выборе. Бегство части колонистов с Венеры встревожило меня не с демографической точки зрения. Планету покинуло, как мы знаем теперь, около четырех тысяч человек. Для Венеры с её шестидесятитысячным населением это, конечно, заметная убыль. Что до Земли, то размещение и трудоустройство беженцев не представляет никаких затруднений. Здесь нет проблемы. Но мы обязаны думать о более отдалённой перспективе…
— Кто это? — спросил я у Робина.
— Ирвинг Стэффорд, директор Института антропологии и демографии.
А, так это и есть знаменитый Стэффорд, подумал я. Стэф Меланезийский…
Лет двадцать назад, когда я только учился пищать, этот самый Стэффорд с целым отрядом таких же, как он, студентов-этнографов отправился на острова Меланезии. Они там расположились на долгие годы, состав отряда менялся, но Стэффорд сидел безвылазно. Огромную культурную работу провёл он среди отсталых островитян. Члены Совета текущего планирования только головами качали, рассматривая его заявки на обучающие машины, на нестандартную психотехнику. Стэф Меланезийский — так его прозвали с той поры.
— Разумеется, — продолжал Стэффорд, — я не допускаю мысли, что слухи об изменении психики примаров побудят два с половиной миллиона колонистов, живущих за пределами Земли, главным образом на Марсе, прекратить освоение планет и возвратиться на Землю. Но психологический эффект так или иначе может сказаться на темпе заселения Системы. Я прошу всех, кто смотрит и слушает сегодняшнее заседание Совета, подумать об этом. Три с лишним десятилетия демографы отмечают ежегодный устойчивый рост числа добровольцев, покидающих Землю. Без этой величины не может обойтись перспективное планирование мирового общественного производства.
Ещё не установлено точно, что же происходит на Венере, имеем ли мы дело с действительными или мнимыми переменами, но сама мысль о каких-то возможных переменах может отпугнуть… пожалуй, не то слово… ну, скажем, остудит порыв добровольцев. В исторической перспективе сокращение потока колонистов, направленного на Марс, на Венеру и спутники больших планет, вызовет серьёзнейшие последствия. Не нам, так нашим потомкам придётся сворачивать программу переселения из старых городов, проект зелёной мантии. И через столетие — страшная скученность. Серая безлесная планета…
— Пусть лучше погибнут леса, но будет сохранён человек! — вскричал тощий мужчина, выпучив светло-голубые глаза.
Это был Баумгартен. Он казался моложе, чем тогда, в скафандре.
— Здесь надо как следует разобраться, — спокойно сказал Стэффорд. — Вполне с тобой согласен, Клаус, что отказ в помощи человеку, терпящему бедствие, — случай чрезвычайный. Но разреши задать тебе несколько вопросов. Не могло ли случиться так, что Тудор просто не услышал Холидэя?
Я поднялся. Было невмоготу сидеть. Напряжённо ждал ответа Баумгартена.
— Я вынужден повторить ещё раз, — сказал тот, подчеркнув последние слова, — перед тем как покинуть Венеру, мы тщательно расследовали обстоятельства происшествия…
— Да, Клаус, ты говорил об этом. Меня интересует…
— Говорил и снова скажу. Представители Совета Дубова и я, как врач, провели расследование. Рация у Тудора была включена. Он подробно перечислил все радиоразговоры, которые вёл в тот злосчастный день, но утверждал, что не слышал голоса Холидэя. В это поверить невозможно.
— Надвигался очень сильный теплон, — продолжал спрашивать Стэффорд, — не нарушил ли он радиосвязь?
— В тот момент связь была. Это установлено точно. Спустя двенадцать минут после того, как Тудор проехал мимо, призыв Холидэя услышал пролетавший лётчик. Он тут же приземлился и взял Холидэя на борт.
— Кстати, Клаус: кем был лётчик — примаром или нет?
— Он родился на Земле и, значит, не был примаром. Правда, живёт на Венере уже двадцать один земной год. Родители привезли его на Венеру в трехлетнем возрасте.
— Существенное добавление. Итак, лётчик, примар на девяносто пять процентов, услышал Холидэя и взял его на борт, а стопроцентный примар Тудор услышал и проехал мимо. Так ты считаешь, Клаус?
— Я в этом убеждён!
— А я — нет. Согласиться с твоей версией означало бы признать беспримерное нравственное падение. К счастью, ничего подобного на Венере не произошло.
— Дорогой мой Стэф, — закричал Баумгартен, — отринь от себя благодушие! Я прожил на Венере почти два земных года и знаю обстановку лучше, чем ты. Я не обвиняю примаров в нравственном падении, но — я предостерегаю! Да, да, предостерегаю! Нравственное падение начинается с мелочей. Вначале человек не отвечает на заданный ему вопрос, потом избегает нормального общения, и наконец — не откликается на призыв о помощи. Именно это происходит с примарами! Теперь я спрашиваю: можем ли мы спокойно сидеть и благодушествовать?
— Спокойно сидеть мы, конечно, не станем. Тут уже внесено предложение о том, чтобы направить на Венеру комиссию Совета. Думаю, что оно будет принято. Но я хотел бы довести свою мысль до конца. Тудор утверждает, что не слышал Холидэя. Нельзя ли допустить, что по какой-то причине до примаров стали плохо доходить обращения колонистов, прилетевших с Земли относительно недавно? Ты сам говорил, Клаус, что сложный комплекс венерианского поля…
— Не только сложный, но и мощный комплекс.
— Сложный и мощный, — терпеливо повторил Стэффорд. — Можно допустить, что он действительно оказывает влияние на психику человека. Но это уже иной аспект. Не нравственный, а физиологический. И требует он не апокалипсических предостережений, а тщательного изучения.
«Правильно!» — хотелось крикнуть мне. Но не таков был, по-видимому, Баумгартен, чтобы соглашаться с доводами, противоречащими его убеждениям.
— Так или иначе, — заявил он тоном, не допускающим возражений, — у примаров развиваются черты, несвойственные человеку.
— Лучше определим их как специфические черты. В неожиданностях, с которыми мы можем столкнуться в условиях, резко отличающихся от земных, есть своя закономерность. Человек должен приспосабливать к себе другие планеты, не боясь того, что планеты в какой-то мере будут приспосабливать человека к себе.
— Ты хочешь, чтобы мы… чтобы часть человечества перестала быть людьми? — Глаза Баумгартена готовы были выскочить из орбит.
— Нет, — сказал Стэффорд. — Они приспособятся к новым условиям, что-то, возможно, в них изменится, но они не перестанут быть homo sapiens.
— Что-то! — Баумгартен саркастически усмехнулся. — За этим «что-то» …м-м… душевный мир человека! — выкрикнул он по-немецки. — На Венере жить нельзя! Можно изменить климат планеты, но не её воздействие на психику человека!
— Послушай, Клаус…
— Равнодушие ко всему, что прямо и непосредственно не касается тебя самого, — что может быть опасней! Подумайте только, что может воспоследовать! Или вы забыли трудную историю человечества? Прогрессируя и усиливаясь из поколения в поколение, это свойство станет источником величайшего зла!
Меня коробило от пафоса Баумгартена, и в то же время я слушал его с жадным, тревожным вниманием. Теперь он патетически потрясал длинными жилистыми руками.
— И кто же, кто — сам Ирвинг Стэффорд, знаток рода человеческого, готов преспокойно санкционировать — да, да, я не подберу другого слова… санкционировать превращение людей в нелюдей!
— Клаус, прошу тебя, успокойся!
— Никогда! Заявляю со всей ответственностью врача — никогда не примирюсь и не успокоюсь. Для того ли самозабвенно трудились поколения врачей, физиологов, химиков, совершенствуя и… м-м… пестуя прекрасный организм человека, чтобы теперь хладнокровно, да, да, хладнокровно и обдуманно обречь его на чудовищный регресс! Одумайтесь, члены Совета!
Баумгартен последний раз потряс руками и неуклюже уселся в кресло. Некоторое время все молчали.
— Клаус, — сказал коренастый человек, который сидел за столом, подперев кулаком массивный подбородок, — ты можешь быть уверен, что члены Совета отнесутся к твоему предостережению внимательно.
Его-то я знал — это был отец Робина, специалист по межзвёздной связи Анатолий Греков.
— Да, да, — отозвался Баумгартен, — главное — без спешки. Люди вечно торопятся. Мы не думаем о последствиях! Забываем элементарную осторожность!
— О последствиях надо думать, — сказал Стэффорд после короткого молчания, — но, так или иначе, мы должны исходить из того, что возврат к временам изоляции невозможен. Нам придётся побороть в себе страх. Освоение других миров не может быть прекращено. — Стэффорд энергично рубанул ладонью воздух.
Глава третья
ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ
Хорош был лес, мягко освещённый утренним солнцем. Я смотрел из окна на зелёную стену и радовался, что удачно выбрал домик на окраине посёлка космонавтов. Никогда ещё у меня не было такого превосходного жилья — залитого солнцем и лесной тишиной.
Нет лучшей для человеческого жилья планеты, чем Земля. Я вспомнил холодные марсианские пустыни, вспомнил сумрачное, исполосованное молниями небо Венеры…
Что знал я раньше? Мир, простиравшийся вокруг купола моего родного посёлка Дубова, — плантации жёлтых мхов, бешеные вихри, тепловые бури, угрюмые горные цепи на искажённом рефракцией горизонте — этот мир был естественным, привычным. Напротив, призрачной, нереальной казалась земная жизнь, о которой мы, школьники Венеры, знали из учебников и фильмов.
Помню одно из самых ранних впечатлений детства — изумление, вызванное фотокарточкой. Эта фотокарточка, цветная, величиной чуть ли не с окно, висела в комнате моего деда. Дед, молодой и совсем не похожий на себя, каким я его знал, коричневый от загара и мускулистый, стоял в полный рост на носу парусной яхты. Он улыбался. И улыбалась сидевшая на корме яхты молодая красивая женщина — моя бабушка, которую я не помнил совершенно. Я зачарованно разглядывал синюю воду озера. Темно-зелёный лес и домик — белую башенку под красной крышей-конусом — на дальнем берегу, голубое небо с облаками вразброс. Может, именно тогда впервые шевельнулось во мне желание увидеть этот странный мир воочию? Не знаю.
Как одержимый накидывался я на книги. Трудная история человечества развёртывала передо мной свои страницы, я поглощал их с жадностью, но безмерно далеко от меня трубили её беспокойные трубы, слишком чужим казался земной водоворот событий. Более всего волновали меня путешествия. Плавания Колумба и Магеллана, капитана Кука и Беллинсгаузена, затёртые льдами нансеновский «Фрам» и седовский «Святой Фока», подвиг Миклухи-Маклая, трагический исход экспедиции Скотта, первые шаги пионеров космоса — вот что владело моим воображением. Дубов — так назывался посёлок, в котором я родился, памятник Дубову на плато Пионеров был такой же привычной частицей детства, как палисадник перед домом, как огненные сполохи полярного сияния. Не сразу понял я, чем была Венера для Дубова и его товарищей, первыми из землян ступивших на её поверхность. «Злая», «бешеная» планета, «планета-чудовище» — странно было читать эти слова: ведь тут был мой дом…
Конечно, я понимал, что люди, сделавшие первые шаги по Венере, ничем не были защищены от бешенства чёрных теплонов. Надёжные купола посёлков появились миого позже. Я понимал это, но… Представьте себе снежного человека, о котором много писали в прошлом веке, а нашли только в нынешнем, — представьте, как он сидит у себя дома — в уютной снежной норе на склоне Джомолунгмы — и преспокойно жуёт корешки какого-нибудь гималайского рододендрона, и тут он видит, как сквозь вьюгу, измученные, обмороженные, полуживые, лезут к вершине первовосходители…
Отец пытался приохотить меня к агротехнике, мать — к метеорологии (это были едва ли не главные области деятельности примаров), но я не испытывал ни малейшего желания возиться с селекцией мхов и запускать радиозонды. Мне было тесно и душно под толстым одеялом венерианской атмосферы, меня ждали звезды, которые я видел только в фильмах и атласах, ждали синие озера Земли, ждало распахнутое настежь пространство.
Настало время — я кончил школу и засобирался в дальнюю дорогу. Мать плакала, отец хмуро помалкивал. Мой друг Рэй Тудор в последний момент смалодушничал — не устоял перед доводами своего отца, решил остаться на Венере. «Здесь тоже много интересной работы, — сказал он мне. — Мы должны продвигаться в ундрелы». «Ну и продвигайся, — ответил я. — Жаль, что ты передумал, Рэй…» Мне и в самом деле было жаль. Вдвоём не так страшно покидать привычный мир. «Может, останешься?» — спросил Рэй по менто-системе. Я покачал головой…
Я улетел на Землю и поступил в Институт космонавигации. Быстро промчались годы учения. «Разве у вас не бывает каникул?» — спросила тогда мать. Наверное, это было дурно — ни разу не провести отпуск дома, на Венере. Но Земля не отпускала меня. Я носился в аэропоездах с континента на континент, забирался то в горы, то в тайгу, мне хотелось вобрать в себя многообразие мира, а более всего — найти то лесное озеро, что было на фотографии у деда.
Я перевидал множество озёр, иногда говорил себе — вот оно! Но всякий раз что-нибудь оказывалось не так, полной уверенности не было, и зеленоглазый бес странствий гнал меня все дальше и дальше.
Сказочно прекрасна была Земля.
Иногда я как бы примеривал к себе поступок деда. Он был немногим старше, чем я, когда с первой волной колонистов покинул Землю и обосновался на Венере. В те далёкие времена прочно была обжита Луна, полным ходом шло освоение Марса, что же касается Венеры, то она пользовалась скверной репутацией планеты, непригодной для жилья, активно враждебной человеку. Мой дед и другие пионеры не вняли трезвым голосам предостережений. Они высадились близ Северного полюса Венеры и поставили первый купол на плато Пионеров. Программа колонизации была составлена заранее со всей возможной тщательностью, и едва ли не главным её пунктом была селекция так называемых венерианских мхов. Колонисты проделали изумительную работу: опустили на поверхность планеты облака странных микрорастений, питавшихся атмосферной влагой, и скрестили эту летучую аборигенную растительность с особо жаростойкими сортами земных кустарников. Так появились на плато Пионеров первые плантации жёлтых мхов.
Земля поддерживала нечеловечески тяжёлый труд венерианских пионеров всей своей индустриальной мощью. В полярной области возникла целая промышленная зона — энергоустановки, опытные теплоотводные башни, предназначенные для отвода внутреннего, подоблачного тепла вертикальными потоками в верхние слои атмосферы. Впоследствии, когда селекционеры стали выращивать на плантациях венерианские дыни в масштабах, превзошедших внутреннее потребление, были построены фабрики пищеконцентратов. Теперь Венера не только потребляла, но и посылала на Землю плоды трудов своих колонистов.
Я пытался представить себя на месте деда, променявшего зелёные леса и озера Земли на раскалённую каменную пустыню, иссушенную адским дыханием чёрных теплонов. Прекрасное голубое небо — на вечно клубящиеся угрюмые тучи,.. на жизнь в скафандре.. Не знаю, решился бы я на такой шаг…
Да, я был по рождению примаром. Примаром второго поколения. Но нити, связывавшие меня с Венерой, были теперь разорваны навсегда. Моя переписка с родителями почти заглохла — лишь по праздникам мы обменивались поздравительными радиограммами. Конечно, я мог бы попросить Самарина, начальника космофлота, перевести меня на линию Луна-Венера. Но этого-то мне и не хотелось. В печати и по радио продолжали много говорить и спорить о примарах, об их обособлении, о каких-то сдвигах в психике. Я прислушивался к этим спорам не то чтобы со страхом, но с холодком жути. В голову приходили тревожные мысли, невольно я начинал отыскивать в себе примарские черты…
Тудор не услышал призыва о помощи или услышал, но не помог, — но я-то тут при чем?
Хватит, хватит! Не хочу больше думать об этом…
Хорошо на Земле: нормальная комната с окнами. Не то что крохотная каморка на Луне. Ну и теснотища там, в Селеногорске!
Я погладил оконное стекло. Потом как бы увидел себя со стороны и поспешно убрал с лица улыбку, потому что чувствовал, что она тупая-претупая. Во всяком случае, не к лицу межпланетному волку.
«Бен-бо!» — вспомнилось мне почему-то. Я знал, где тут начальное звено ассоциации, но углубляться в это не хотелось. Просто я сказал себе: «Бен-бо! Почти два года ты мотаешься на линии Земля-Луна. Вот так межпланетный волк! Туда-сюда, туда-сюда — как маятник гравиметра. Бен-бо! Ты добьёшься перевода на линию Луна — Юпитер или уйдёшь из космофлота. Ведь взяли Антонио вторым пилотом на линию к Марсу…»
Но я знал, что всё это ох как не просто! Пилотов с каждым годом становится больше, а линий больше не становится.
Даже наоборот: закрыт один из рейсов к Венере, а ежегодный облёт Плутона заменён полётом раз в два года. Остальное там делают автоматы.
Дальние линии, дальние линии…
…Плещутся о берег, очерченный Плутоном,
Звёздные моря…
Я опять погладил стекло и только тут вспомнил, что могу открыть окно. Вот что значит отвыкнуть от земного уюта!
Вместе с лесной свежестью в распахнутое окно влетела далёкая песня.
Пять дней праздников на Земле! Отосплюсь. Всласть почитаю.
Я подошёл было к коробке инфора, чтобы узнать код ближайшей библиотеки и заказать себе книг, но тут загудел видеофонный вызов.
Робин подмигнул мне с круглого экранчика:
— С земным утром, Улисс. С праздником.
— С праздником, Робин. Когда ты успел наесть такие щеки?
— Просто опух со сна. Поехали на Олимпийские?
— Нет, — сказал я.
— Зря. А что будешь делать?
— Читать.
— Зря, — повторил он. — Твой могучий интеллект не пострадает, если два-три дня не почитаешь.
— Что ты понимаешь в интеллектах? — сказал я. — Поезжай и прими участие. Может, лавровый венок заработаешь.
Где-то здесь, в лесу, вспомнил я, должно быть озеро. Нет, не то, что на дедовской фотографии, но тоже хорошее. Пойти, что ли, поискать его — и весь день в воде, в пахучих травах, в колыхании света и тени… А ночью — костёр, прохлада, далёкие звезды, звезды, звезды…
Набрать книг, еды — и пять дней блаженной тишины и одиночества…
В следующий миг я схватил видеофон и набрал код Робина.
— Ты ещё не ушёл? — Я перевёл дух. — Я еду с тобой.
— Вот и прекрасно! — Робин пристально смотрел на меня. — Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. Встретимся через полчаса у станции, ладно?
Ничего не случилось. Решительно ничего. Пилот линии Земля-Луна желал провести праздник Мира, как все. Желал принять участие в Олимпийских играх и веселиться вовсю, как все люди.
Мы встретились с Робином у станции трансленты. Сразу перескочили с промежуточной полосы на среднюю, быструю, и понеслись мимо лесного приволья, мимо мачт инфор-глобус-системы, мимо домиков из гридолита, так умело подделывающего фактуру древесного ствола и шершавого гранита.
Робин принялся расхваливать своего мажордома — это старинное словцо, обозначающее домашний автомат, недавно вошло в интерлинг.
— Настроился на сверхзаботу, — говорил Робин, посмеиваясь. — Непременно хотел мне всучить дождевик и шляпу.
— А мне ленивый попался, — сказал я. — По-моему, он беспробудно спит.
— Ты просто его не включил.
— Может быть.
Транслента широким полукругом огибала старый город. Скучные ряды одинаковых домов-коробок. Серые, многоэтажные. Странно, подумал я: предки были энергичны и умны, а вот в строительстве жилья не хватало им, что ли, фантазии. Впрочем, не в фантазии дело. Дворцы и монументы они умели строить. Помню, какой восторг охватил меня в старом Ленинграде. А старую Венецию не так давно — всю как есть — поставили на новые сваи, теперь уж навечно. Я не любитель музеев, но в Венеции хотел бы побывать. Нет, не в отсутствии фантазии дело. Уж очень много других забот было у предков. А строительные материалы были просто ужасны.
Впрочем, забот и нашему поколению хватает…
В старом городе ритмично бухало, что-то рушилось, взлетали столбы пыли, и вибраторы быстренько свёртывали их. У автоматов не бывает праздников.
Никогда, наверное, не кончится работа по благоустройству Земли. Сейчас вот поветрие — прочь из городов, покончим с уплотнённостью, скученностью, зелёная мантия планеты. Своего рода культ зелёного дерева. Но настанут другие времена, и кто знает, какие новые идеи будут обуревать беспокойный род человеческий…
На миг сверкнула далеко внизу яркой синью река, и мы въехали в новую часть города.
Мы высадились на центральной площади и попали в людской водоворот.
Куда они вечно торопятся, эти девчонки? И почему им всегда весело? Вот бежит навстречу стайка — в глазах рябит от ярких полосатых юбок. Увидели пузатый кофейный автомат, плеснувший кофе мимо подставленной чашки, — смех. Попалась на глаза реклама нового синтетика — смех. Увидали нас, одна шепнула что-то другим, — смех.
Я невольно оглядел себя. Ничего смешного как будто. Костюм, правда, не новый, пластик пообтёрся, потерял блеск.
— Ты прав, пора выбросить, — сказал догадливый Робин. — Пошли в рипарт.
В зале рипарта — полно парней. Разглядывают образцы, спорят о расцветках. Дивное времяпрепровождение! Хотя — праздник. По праздникам рипарты всегда забиты. Ну, где тут мои размеры?
Я вспомнил Стэффорда — серый биклоновый костюм, синий платок. Недурно он выглядел. Вот нечто похожее. Цвет хороший, серый, как дома в старом городе.
У автомата узколицый парень моего роста старательно набирал код этого самого костюма. Потом вдруг отменил заказ, стал набирать другой. Я терпеливо ждал.
— Как думаешь, — обернулся он ко мне, — не взять ли и тот, полосатый?
— Возьми обязательно, — сказал я. — И тот, в розовую клетку, возьми. Ты будешь в нём неотразим. Хватай все, какие есть.
Парень нахмурился:
— Ты со всеми так разговариваешь?
— Только с едоками, — отрезал я.
На нас стали оборачиваться. Парень хмуро меня разглядывал, задержал взгляд на моем значке.
— Ты болен, — сказал он, с сожалением покачав головой.
— Чем это я болен?
— Космической спесью.
Робин потащил меня к другому автомату, ворча нечто в том смысле, что я одичал на Луне и разучился разговаривать с людьми. Мне стало немного не по себе, но я был уверен, что дело тут не в «одичании», а в том, что просто я не люблю, когда набирают больше, чем нужно.
— Откуда ты знаешь, сколько ему нужно? — урезонивал меня рассудительный Робин. — Тебе достаточно одного костюма, а этому человеку понадобилось два — что ж тут такого?
— Вот-вот, — не сдавался я. — Типичная психология едока.
Мы переоделись в кабинах, а старые костюмы сунули в пасть утилизатора. Я взглянул в зеркало — вылитый Стэффорд, только потоньше и ростом пониже и, уж если говорить всю правду, совсем некрасивый. Носатый, с обтянутыми скулами.
Мы вышли на улицу как раз в тот момент, когда из женской половины рипарта выпорхнула пёстрая стайка девушек. Конечно, беспричинный смех и волосы по последней моде — в два цвета. Нам было по дороге, и Робин стал перекидываться с ними шуточками. Я тоже иногда вставлял два-три слова. И посматривал на одну из девушек, что-то в её тонком смуглом лице вызывало неясно-тревожные ассоциации. Это лицо связывалось почему-то с беспокойной толпой.
Вдруг она с улыбкой взглянула на меня и спросила:
— Не узнаешь?
И тут меня осенило. Но как она переменилась за два года!
Ведь была совсем девчонкой — с надёжной отцовской рукой на хрупком плече. А теперь шла, постукивая каблучками, высокая девушка, и на ней сиял-переливался золотистый лирбелон, на котором теперь помешаны женщины, и зелёные полосы на широкой юбке ходили волнами.
— Здравствуй, Андра, — сказал я.
— Здравствуй, Улисс. Будешь участвовать в играх?
— Ещё не знаю. Ты теперь живёшь здесь?
— У нас дом с садом в спутнике-12. Это к северо-востоку отсюда.
— Как поживают родители? — спросил я.
— Они… — Андра запнулась. — Отец снова на Венере.
Я читал, что Холидэй улетел на Венеру в составе комиссии Стэффорда. Значит, он ещё не вернулся. Что-то затянулась работа комиссии, и никаких сообщений оттуда…
— Как он там? — спросил я как бы вскользь. И тут же понял, что ей не хочется отвечать. — Ну, а что ты поделываешь?
— О, я после праздников улетаю в Веду Гумана.
Веда Гумана — гигантский университет, в котором было сосредоточено изучение наук о человеке, — находилась неподалёку от нашего Учебного центра космонавигации.
— Я поступила на факультет этнолингвистики. Ты одобряешь?
Я кивнул. Шла огромная работа по переводу книг со старых национальных языков на интерлинг, и если Андра намерена посвятить себя этому делу, ну что ж, можно только одобрить.
Я понял, что ей хочется расспросить обо мне, но рассказывать ничего не стал. Да и, в сущности, не о чём было рассказывать.
Мы сели в аэропоезд и спустя десять минут очутились на олимпийском стадионе.
Это был не самый крупный стадион в Европейской Коммуне, но и не самый маленький. Его чаша славно вписывалась в долину, окаймлённую зелёными холмами. С одной стороны к стадиону примыкала Выставка искусств — буйный взлёт фантазии, загадочная улыбка, радостный сон ребёнка, уж не знаю, как ещё назвать эти лёгкие строения, кажущиеся живыми существами.
Над стадионом вспыхивали и гасли разноцветные буквы, складывались в слова, рассыпались, плясали. Каждый мог зайти в специальную кабину и набрать нужное слово или фразу — и буквы послушно выстроятся над стадионом. Сейчас висело в голубом небе: «Я подарю тебе, дорогая, лучшую из своих молекул». Это был припев из песенки Риг-Россо в последнем стереофильме.
Гомон, смех, песни. Пёстрый хоровод трибун…
В толпе, подхватившей нас, затерялись Андра и её подруги.
Нас с Робином понесло к западным трибунам.
— Кто эта девушка? — спросил Робин.
— Андра, — сказал я и повторил ещё раз: — Андра. Знаешь что? Мы будем состязаться.
— Ладно. Но когда ты начнёшь петь, жюри попадают в обморок.
— Ну и пусть, — сказал я легкомысленно. — Пусть падают, а я буду петь.
Мы пошли к заявочным автоматам, и вдруг, откуда ни возьмись, бурей налетел на нас Костя Сенаторов.
— Ребята! — закричал он во всю глотку и принялся нас тискать в объятиях. — Тысячу лет! Ну, как вы — летаете? А у меня, ребята, тоже все хорошо! Инструктор по атлетической подготовке. Здорово, а? Хорошо, ребята, замечательно! Знаете где? В Веде Гумана!
— Молодец, Костя! — сказал Робин. — Я подарю тебе лучшую из своих молекул.
Костя зашёлся смехом.
— Вы — заявлять? Правильно, ребята, замечательно! Ну, увидимся ещё! — Костя нырнул в толпу.
А я вспомнил, как Костя бил кулаком по рыхлой земле, и лицо у него было страшно перекошено, и он завывал: «Уй-ду-у-э…» Молодец Костя, не раскис, нашёл себя в новом занятии. Не всем же быть пилотами.
Робин уже опять перешучивался с девушками. Я потащил его к заявочному автомату. Запись заканчивалась, а атлетов, желающих состязаться, было сверх меры. Но для нас, космолетчиков, сделали исключение, пропустили вне очереди, и мы получили номер своей команды и личные номера.
В десятке, которая нам противостояла, я узнал узколицего парня из рипарта. И конечно, этот едок оказался моим соперником. Такое уж у меня счастье — жребий всегда выкидывает со мной странные штуки.
Дошла очередь и до нас. Я легко обогнал моего едока на беговой дорожке. Затем нам пристегнули крылья. Я сделал хороший разбег, сильно оттолкнулся шестом, он гибко спружинил и выбросил меня в воздух, а я расправил крылья. Люблю полет! Крылья упруго вибрировали и позванивали на встречном ветру, я вытягивал, вытягивал высоту, а потом перешёл на планирование. Приземление после такого полёта — целая наука, ну, я-то владел ею. Я вовремя сбросил крылья, погасил скорость и мягко коснулся земли. Мой соперник приземлился метров на тридцать позади, несколько раз перекувырнулся через голову, и это обошлось ему в десять потерянных очков.
Стрельба из лука с оптическим прицелом. Лишь две из моих десяти стрел не попали в цветную мишень. Но узколицый стрелял не хуже и набрал столько же очков, что и я.
Потом — фехтование. Я пытался ошеломить противника бурным наступательным порывом, но он умело отразил атаку и заставил меня обороняться, в результате я потерял шесть важных очков.
Разрыв в очках, который мне принесла победа в свободном полёте и беге, сокращался, и мною овладел азарт. Кроме того, было и ещё нечто, побуждавшее меня изо всех сил стремиться к победе. Это нечто, как я подумал потом, восходило к старинным рыцарским турнирам, которые и гроша бы не стоили, если б на балконах не сидели прекрасные средневековые дамы.