В сосуд клали тягучую красную медь, хрупкое белое олово и еще порошок из толченых камней-самоцветов. И так, в пламени углей, в рокоте водопада, в свисте воздушного дутья поспевала, рождалась слава Тартесса – черная бронза.
Потом ее разливали но формам. В ярости огня впитав крепость драгоценного камня, жидкотекучая, превращалась она, застывая, в твердую, звенящую – в тяжелые темные мечи, в кинжалы, отлитые заодно с раздвоенной рукояткой, что так ловко лежала в ладони.
Только ее, черную бронзу, здесь и плавили – подальше от чужих глаз.
Жили здешние рабы не в пещере, а в каменном сарае. Вечерами подолгу резались в кости – когда на лепешки, когда на щелчки. Иногда выходил из своего особого закутка Козел.
– Дайте-ка и мне, котеночки, сыграть, – говорил он ласково.
Играли с ним опасливо, знали: выиграешь у Козла – назавтра на дурную работу поставит. Все больше старались проиграть.
Один только раб не принимал участия в вечерних игрищах – лежал в дальнем углу, прикрывшись ворохом тряпья, и молчал. Так его и звали – Молчун. На работу он ходил не со всеми, что-то делал в сарае на другом конце ущелья. На него-то и напустил, по слухам, порчу Козел – чирьи но всему телу. Ну, а порченого, известное дело, все сторонятся.
Кости да кости каждый вечер… Однажды Диомед начертил на глинобитном полу квадратики, разложил по ним цветные камешки, показал, как надо их в черед передвигать – кто раньше займет своими камешками половину противника, тот и выиграл. Новая игра пришлась но вкусу, особенно охочим до нее оказался Козел. Играл горячо – вскрикивал, хлопал себя по тощим ляжкам, крутил козлиную бородку.
Тордул подсаживался к нему, заговаривал, подсказывал хорошие ходы. Он и днем, на работе, крутился возле старшего плавильщика. И Козел оценил такую преданность: отличал перед всеми Тордула, доверял ему разливать глиняным ковшиком черную бронзу по формам. Работа была завидная, не тяжелая – не то что обтесывать камень. Счастливчиком был этот Тордул – всюду устраивался лучше других.
– В тепле работает, у горнов, – ворчал Диомед, тюкая секирой по камню, – а мы тут мерзни на ветру…
Греков Козел к горнам не подпускал, каждый день посылал долбить формы для отливок. Диомед заметно слабел, заходился кашлем, харкал кровью. Горгий мазал его своей мазью, да не помогало.
– Ловкач, – откликнулся Полморды, работавший рядом. – Так и вьется вокруг Козла, слово у него с языка снимает.
– За что ты сюда попал? – спросил Горгий.
– По доносу, – охотно объяснил Полморды. – Будто я усомнился… А и всего-то было, что не вышел плясать при полной луне. Вы ж, греки, не знаете… Закон у нас есть: как полная луна, так выходи на улицу плясать. Один день оружейники пляшут, другой – медники, потом мы, гончары. Хочешь не хочешь, а пляши. Да я и хотел, только ноги попутали, в костях у меня ломота бывает. Кто-то из соседей и донес: сомневается, мол. А я честный гончар. Я всегда ликовал, когда велели. Ноги вот только у меня…
– Тебя хоть ноги подвели, – сказал Горгий, – а я вовсе без вины тут сижу.
– Скажи спасибо своим богам, что не бросили тебя на голубое серебро.
И всеведущий Полморды указал секирой на невысокую гору, чуть подернутую туманом:
– Видишь? Там оно, голубое серебро. В горе рабов – без счета. Дневного света никогда не видят. Никто не знает, сколько они там ходов прорубили. Вход туда один, узкая дыра, возле нее стража стоит. Говорят, за сто лет оттуда ни один человек не вышел. Там же и мертвяков своих хоронят.
Горгий поцокал языком. А посмотришь – гора как гора, желто-серая, без единого кустика…
– Какое оно, голубое серебро?
– Раза два видел я щит Нетона, говорили, будто из этого самого серебра. Кто же его знает, щит как щит. У верховного жреца на шее висел. Это на празднике Нетона. На воле я еще был…
Шаркающие шаги прервали разговор. Мимо, сутулясь, шел Молчун. Сухими жилистыми руками придерживал на груди тряпье, в которое был закутан. Первый раз увидел Горгий его лицо при свете дня. Желтовато-седые космы, грубо подрезанные над бровями, свалявшаяся борода, нос в черных точках, на правой щеке плешина – видно, ожог от всплеска расплавленной бронзы – никак не скажешь, что красавец. Ни на кого не взглянул, молча прошел, направляясь к себе в сарай.
– Чокнутый, – равнодушно сказал Полморды. – Так вот, один только раз я и не вышел плясать…
– Что он там делает, в сарае? – спросил Горгий, примеряя к шипу только что выдолбленную дыру.
– А кто его знает? Говорят, перемывает порошок, который оттуда приносят, – Полморды кивнул на желто-серую гору. – Бывает, у него в сарае дым идет. Я как-то подкрался, подсмотрел. Темнотища там. А он чего-то бормочет. Может, молитву… От него лучше подальше…
Горгий понимающе кивнул. Знал, что металл любит заклинания. Знал и то, что кузнецы и литейщики тайно от всех сжигают в новом горне черную курицу, что кузни всегда строят темные, чтоб свет солнца не спорил с огнем. Известно ведь: кузнецы и литейщики – колдуны, они могут лечить лихорадку, заговаривать кровь, отводить несчастную любовь…
– Думаешь, не знаю я, кто на меня донес? – продолжал между тем словоохотливый Полморды. – Как бы не так! Есть на нашей улице один губастый, всюду нос сует. Вот ты не поверишь, он все стихи царя Аргантония помнит наизусть. Выкликнут их раз, он уже и запомнил. Да я бы и сам запомнил, только вот память у меня…
– То тебя ноги подводят, то голова, – сказал Горгий. – Давно этот Молчун здесь сидит?
– Очень даже давно. – Полморды надулся, умолк.
В грязном вонючем сарае каждый вечер одно и то же: пока не догорят факелы, стучат кости, ругаются и спорят игроки; бывает, и дерутся – у кого сил хватает.
Тоска…
Горгий сидел на жесткой соломенной подстилке, тупо смотрел на факельный огонь с дымным хвостом, думал невеселую свою думу. Неужели так и коротать век в неволе, вдали от родины… от моря… от Астурды?.. Да была ли вообще Астурда, не приснилась ли в чудном сне? Был ли корабль, Неокл, Лепрей и другие матросы? Была ли Фокея?.. Вот и Диомед все реже говорит о побеге. Видать, погибает, бедняга, гложет ему грудь чахотка…
Схватить бы факел, кинуть в солому – погибай все на свете, будь оно проклято…
Подошел Тордул, присел, зашептал оживленно:
– Ну, Горгий, повезло нам. Ставлю корабль олова против дырки в твоих лохмотьях, что этот… старший плавильщик и есть Эхиар. По всему чую.
– Козел он самый настоящий, а не… – начал было Диомед, но Тордул змеем на него зашипел:
– Забываешься, пища червей! Как смеешь? – И снова Горгию: – Теперь надо только убедиться, и тогда…
– Как ты убедишься?
– Знаю одну примету. – Тордул огляделся, не слушают ли разговор посторонние уши. – У царей Тартесса слева на груди выжжен особый знак. Понял? Вот бы посмотреть у Коз… у старшего.
– Ну, так стяни с него рубаху и посмотри.
– Спасибо, посоветовал, – насмешливо сказал Тордул. – Да если он в самом деле царь, разве он такое потерпит? Нет, так нельзя.
Диомед приподнялся на лежанке, глаза у него озорно сверкнули.
– А хочешь, сделаю так, что он сам разденется?
– Чего еще выдумал? – Тордул недоверчиво посмотрел на матроса.
Диомед подошел к играющим в камешки. Как раз очередной игрок проиграл Козлу и покорно подставил лоб для щелчков.
– Разреши с тобой сыграть, – сказал Диомед.
Козел смерил его презрительным взглядом, осведомился:
– На что играть будем? На щелчки? Ну, давай. – И, расставляя камешки, добавил посмеиваясь: – По иноземному лобику щелкнуть – одно удовольствие.
Диомед играл старательно, но все же камешки Козла вторглись на его половину и стали бить диомедовы один за другим. Козел был в восторге. Хлопал себя по ляжкам, заливался счастливым смехом. Потом любовно расправил рыжие вихры на лбу Диомеда и влепил костлявыми пальцами такой щелчок, что матрос покачнулся. После десятого щелчка лоб Диомеда пылал, как огонь в горне.
– Давай еще одну, – предложил он, тяжко, со свистом, дыша.
– Ах ты, мой котеночек! – взвизгнул от радости Козел. – Да я всю ночь могу щелкать… пока головушку с плеч долой!
– Не, – сказал Диомед, потирая лоб. – Только не на щелчки. Очень сильно бьешь.
Козел подавился смехом, даже слезы потекли по морщинистым щекам.
– Давай так, – предложил Диомед, – кто проиграет, скинет одежду и трижды крикнет петухом.
– Идет! Только зачем же петухом, баловство это. Кричать: «Слава царю Аргантонию!»
На том и порешили. Вокруг игроков сгрудились рабы, Козел то и дело покрикивал, чтоб свет не загораживали. Поначалу игра шла ровно, но потом Диомед стал теснить Козла. Камешки его двинулись вперед, бойко перескакивая через камешки противника. Козел, видя урон, нервно зачесал под мышками. Уж кто-то – осторожный – незаметно подергал Диомеда за рваный рукав: не лезь, мол, на рожон, помни, с кем играешь. А Диомеду хоть бы хны: лезет и лезет камешками вперед. Сопит, кашляет, а лезет, невежа этакий. С каждым ходом Козел все больше мрачнел, все больше задумывался. Когда же у него остался последний камешек, он с кряхтением поднялся, сказал скучным голосом:
– Заигрались мы… Пора и спать.
И шагнул было к своему закутку. Диомед проворно схватил его за полу:
– Э, нет, так не пойдет! А уговор?
Рабы вокруг загалдели. Кто-то за спиной Козла пробасил:
– Что, не хочешь славу царю Аргантонию прокричать?
Козел живо обернулся, да разве найдешь насмешника в толпе? Делать было нечего: уж и воздуху Козел набрал, и рот открыл, чтобы славу кричать, но Диомед опять перебил:
– А про одежду забыл? Скидывай!
Ну что ты будешь делать? Пришлось Козлу позориться. Под гогот рабов скинул одежду, обнажив бледное, худосочное тело со следами расчесов. Прикрыв горстью срам, трижды прокричал дребезжащим голосом славу царю Аргантонию.
Тордул растолкал людей, пробился вперед. Обошел Козла кругом, всего как следует оглядел. Потом сплюнул, кинулся на лежанку, уткнулся лицом в солому.
Горгий тоже вышел из толпы, улегся рядом.
– Что-то не видать тайного знака, – с усмешкой сказал он.
Где-то разжился Диомед куском кожи и прохудившейся миской. Повозился с ними вечером, сделал бубен. Хоть неказист и не звонок, а по здешним местам сойдет. Ударяя по натянутой коже пальцами, Диомед завел охальную песню:
У жреца была собака, сторожила храм.
Он кормил ее костями, мясо кушал сам.
Раз она украла мясо, жрец ее схватил,
Об ступеньку храма трахнул, до смерти убил…
Рабы скалили зубы, подсаживались ближе. Полморды бросил латать одежку – все равно дыра на дыре, не налагаешься, – подобрался к самому бубну, с детским любопытством смотрел на быстрые пальцы грека.
И, оплакавши, как надо, в землю закопал
И на камне…
Тут голос у Диомеда сорвался, хриплый кашель вырвался из груди. Полморды сорвался с места, принес ковшик воды.
– Давай еще, – попросил он, когда Диомед, напившись, унял кашель.
– А жалостное что-нибудь знаешь? – спросил кто-то.
Диомед подумал немного, потом тихонько повел неторопливый сказ о проклятии, лежащем на роде царя Пелопса. Отмеряя ритм бубном, он пел о злодеяниях сыновей Пелопса – Атрея и Фиеста, как они без устали пытались погубить друг друга и завладеть троном в Микенах.
Когда Фиест вернулся из изгнания,
Его Атрей на праздничное пиршество,
Как брата брат, позвал приветливо.
А сам Атрей убил детей фиестовых,
Рассек на части и испек на вертеле
И брата мясом чад его попотчевал…
Так пел Диомед, и рабы, столпившись вокруг него, слушали мрачную историю о властителях, которые никак не могли ужиться друг с другом.
Горгий оглянулся на шорох в углу. Молчун против обыкновения не спал, повернувшись лицом к стене. Он приподнялся на локте и в упор смотрел на Диомеда, рука его под бородой теребила горло, будто удушье на него напало.
– Худо тебе? – спросил Горгий, подойдя к старику. – Может, воды принести?
Из-под косматых седых бровей на Горгия уставились два неподвижных глаза. Молчун издал хриплый звук – то ли сказал что-то, то ли простонал – и отвернулся к стене.
На следующий день Молчун брел, как обычно, сутулясь, к своему сараю. Поравнявшись с Горгием, который долбил долотом желобок в литейной форме, он замедлил шаг. Горгию показалось, что старик хочет что-то сказать. Он поднялся с колен, шагнул к Молчуну. Глухим, непривычным к разговору голосом тот спросил:
– То, что вчера пели… правда это?
Работавшие неподалеку Полморды и другие рабы бросили тесать камень, удивленно воззрились на Молчуна: никто из них до сих пор не слыхивал его голоса.
– Правда, раз песня сложена, – ответил Горгий. – Давнее это дело – лет двести, а то и больше.
– Не так уж давно, – буркнул Молчун и пошел своей дорогой.
Рабы, сгибаясь под каменной тяжестью, потащили готовые формы к плавильным горнам. В глиняных сосудах как раз поспела бронза. Козел осмотрел формы, велел подогреть и установить для литья. Огляделся, поискал глазами помощника своего – Тордула. А тот, словно литье его и не касалось, сидел спиной к горну на камне, ковырял щепочкой в зубах.
– Что же ты, котеночек, – окликнул Козел, – бери скорее ковшик, разливать надо.
Тордул даже не шевельнулся. Козел затеребил его за плечо.
– Эй, очнись!
– Пошел вон, – сказал Тордул, поднимаясь. – Надоел ты мне, Козел облезлый.
И, не обращая внимания на ругань и суету Козла, вышел из литейного сарая. Козел побежал было вслед, но тут же вернулся к горну: бронза не ждала. Понося Тордула, схватил гребок, сам стал снимать шлак с золотистого расплава, брызжущего искрами. Руки у него тряслись, глаза побелели от ярости.
А закончив разливку, Козел вытер с лица копоть, попил воды и пошел прямиком в особое строение из обожженного кирпича, где помещался сам блистательный Индибил. Домик этот стоял на берегу речки, под отвесной скалой у выхода из ущелья. Земля вокруг была расчищена от камней и гладко утоптана. Меж двух столбов висел туго набитый соломой мешок, несколько стражников с криками метали в него копья – упражнялись. Козел с опаской обошел их широким полукругом, поднялся на крыльцо. Стражник у входа скользнул по нему скучающим взглядом, отвел копье – проходи, мол.
Налево было помещение для стражников. Там они и сидели – ели лепешки, макая в топленое баранье сало, лениво переругивались, спорили, когда придет срок получать зимнюю обувь. Один, горячась, задирал ногу, совал ее всем по очереди под нос – показывал рваную подошву.
От смачного духа сала у Козла засосало в нутре. Глотая слюну, он пошел в следующую комнату. Здесь перед длинными деревянными скамьями на корточках сидели писцы, острыми палочками царапали по дощечкам, покрытым воском. Старший писец, распространяя густой запах чеснока, ругал одного из грамотеев:
– Сиди хоть ночью, а к утру чтобы все было пересчитано! С завтрашним обозом сведения отправлять…
– Да как же я поспею, счетоведущий? – ныл писец, почесывая палочкой заросший затылок. – Ведь сам ты мне сказал, сколько секир приписать сверх истинного счета…
– Не чешись, когда со мной разговариваешь, поганец! Я сказал, сколько штук приписать, значит, и вес должен быть сообразный. Думаешь, в казначействе дурнее тебя сидят?
– Так все равно же благодарственные деньги по штукам, не по весу начисляют. Не станут они с весом сличать…
– Станут не станут, а все должно сходиться. Сам знаешь, блистательный Индибил любит, чтобы сходилось… – Тут старший писец увидел вошедшего Козла. – Что, счет сегодняшнему литью принес?
Они немного поговорили о делах. Старший писец распек старшего плавильщика за большой расход самоцветных камней.
С робостью приблизился Козел к покоям блистательного Индибила. Вначале стража не хотела пускать. Заспорили. Тут из-за двери послышался зычный голос самого Индибила. Велел пустить.
Козел, войдя, почтительно перегнулся пополам. Начальник рудников полулежал на мягкой скамье, задрав круглое лицо к потолку. Раб-искусник горячими щипцами завивал ему бороду. На другой скамье сидел главный над стражей – посмеиваясь, рассказывал начальнику последние тартесские сплетни (видно, ездил в город на побывку).
– Ну, чего тебе? – спросил, наконец, Индибил, скосив глаз на старшего плавильщика.
Козел пожелал начальнику и всей его родне милости богов, после чего перешел к делу. Два дерзких раба сеют смуту в плавильне, они насмехаются над ним, старшим плавильщиком. Только что один из них отказался выполнить его повеление и чуть было не загубил плавку. Он, старший плавильщик, сильно опасается, что оба раба просто не желают заслужить когда-либо прощения и упорствуют в сомнениях…
– Понятно, – прервал его Индибил. – Завтра при разводе покажешь их главному, и он отправит их на голубое серебро. Теперь вот что. Па-чему у тебя самоцветных камней расходуется больше положенного?
– Блистательный, клянусь Бы… клянусь Нетоном, я их добавляю не больше, чем раньше. Если класть меньше, то крепость бронзы…
– Бронза должна быть крепкая, а самоцветы чтоб оставались! Не менее дюжины с каждой плавки. А не то сам угодишь на голубой рудник. Понял? Ну, ступай.
Козел, кланяясь, попятился к двери, но тут Индибил что-то вспомнил:
– Постой-ка, это о каких рабах ты мне говорил?
– Один – грек, рыжий такой, а второй из города, молодой, нахальный… Их недавно сюда перевели…
Индибил досадливо дрыгнул толстенькой ногой.
– Вот что. Голубой рудник от них не убежит. Этот молодой, как бы сказать, у него ветер в голове… Надо его наставлять добрым примером… Ладно, иди. – Индибил вдруг разозлился. – И не лезь ко мне с пустыми разговорами! Ты тоже убирайся! – крикнул он на раба-цирюльника. Сел, поправил пояс, сползший с круглого живота, стал жаловаться на трудную должность: – Другие блистательные живут в свое удовольствие, а я покоя не знаю. Теперь еще с этим, сыночком Павлидия, морока, прислали его на мою голову. Где это видано, чтобы начальник оберегал раба?.. Нет, хватит с меня, уйду я с должности!
Главный над стражей слушал, изображая на лице почтительное внимание, а сам думал: не очень-то ты уйдешь с такой доходной должности… одних самоцветов, должно, десять мешков набил…
Видно, блистательный подметил у главного в глазах нехорошую мысль, еще пуще разъярился, велел главному идти проверять посты.
В тот вечер Козел не вышел из своего закутка играть в камешки. Мрачный, оскорбленный, сидел у себя, строил планы мести. Никак не мог понять, почему блистательный вдруг заступился за строптивого раба.
Тордул тоже был не в духе. И Диомед не пел сегодня песен – худо ему было. Лежал, хрипло дыша, то и дело хватался рукой за грудь, пытаясь подавить кашель.
Горгий подсел к Молчуну.
– Послушай, старик, ты весь в язвах… У меня осталось немного мази. Это египетский бальзам, он хорошо помогает.
Молчун не пошевелился, не переменил позы. Прошло немало времени, прежде чем он ответил:
– Мне уже никакой бальзам не поможет.
Горгий покачал головой.
– За что ты сидишь здесь?
И опять старик долго молчал. А потом глухо сказал:
– Не все ли равно, где сидеть? Ты можешь быть здесь и можешь быть в другом месте.
Горгий удивился:
– Как же я могу быть в другом месте, если меня тут заборами и копьями отгородили?
– Все тлен, все прах, – последовал чудной ответ. – И заборы, и человек, и его имя.
– Ну нет! Я пока что не прах… Меня силком тут держат без всякой вины, понимаешь ты это?
Но старик, должно быть, уже не слышал его. Он забормотал непонятное: «Отделить огонь от земли… Больше, еще больше… еще немного…»
Горгий отполз к своей лежанке. Видно, этот Молчун и впрямь чокнутый. То как человек говорит, то мутят ему боги разум. Перед глазами Горгия на закопченной стене красовалось непристойное изображение Павлидия – это Диомед мелом нарисовал. Горгий погрозил изображению кулаком.
– Послушайте, я возражаю. У вас всюду словечки «видать», «загалдели», «засосало в нутре»… Ведь действие происходит в Тартессе.
– Вопрос серьезный. Видите ли, мы думаем, что вряд ли тартесситы изъяснялись гладким литературным языком. Чтобы придать их речи да и вообще изображению обстановки соответствующий колорит, и приходится употреблять словечки, которые вам не нравятся.
– Ну вот, например, «чокнутый» – явное злоупотребление.
– Может, вы и правы. Но, наверное, был в языке тартесситов соответствующий синоним. Вы, конечно, не полагаете, что древние изъяснялись языком переводов «Илиады» и «Одиссеи»? Ведь Гнедич и Жуковский пользовались церковнославянскими оборотами для того, чтобы придать торжественность повествованию о богах и героях. У Гомера язык был много проще. Как говорят сведущие люди, в подлиннике перебранка Афины Паллады с Афродитой звучит так, что мы бы сказали: «Как не стыдно, а еще богини».
– Да я и не призываю вас к высокому стилю гнедичевской «Илиады», но все таки… Вряд ли у греков были песенки вроде «У попа была собака».
– А почему бы и нет? У греков были храмы, жрецы и собаки. Так что не исключено, что они сочиняли нечто подобное.
14. «СЛАВА ЦАРЮ ЭХИАРУ!»
– Во имя царя Аргантония, на работу!
День начался, как обычно, долгий, без радости и беспросветный. Мерзкая похлебка при свете костра. Ругань стражников, привычная скороговорка Козла, отсчитывающего по головам, сколько рабов на какие работы. Опять ворочать глыбы камня, тесать и тесать до седьмого пота. Опять кашель и проклятия Диомеда и надоевшая болтовня Полморды…
Тордул сегодня работал с ними, каменотесами. Вышел у Козла из милости. Был он мрачен, тесал как попало, и ни единого слова не слетело с его плотно сжатых губ.
Около полудня в ущелье въехал, скрипя колесами, обоз. Повозки остановились подле оружейного склада. Рабы побросали работу – все равно погонят сейчас грузить на повозки готовые изделия. Но стражники на этот раз не торопились. Шептались с возчиками, забегали чего-то. Быстрым шагом прошел Индибил со своими телохранителями.
Отовсюду: из плавильни, каменоломни, из кузнечных сараев – стягивались к повозкам рабы. Пронырливый Полморды подслушал разговор старшего обозного со стражниками. Вернулся, громко зашептал:
– Ну, дела! Царь Аргантоний умер!
Весть мигом облетела ущелье. Рабы заволновались:
– Как же теперь? Он хоть кормил нас…
– Может, в Тартесс отпустят?
– Жди, отпустят тебя! Прямо к покойничку!
– Сынок-то Аргантония давно помер, не дождался очереди. Кто ж теперь царем будет?
– Кто будет царем? – раздавалось все громче.
Расталкивая рабов, из толпы вышел Молчун. Главный над стражей недоуменно посмотрел на него. Молчун выпрямился, сказал:
– Я царь Тартесса. Везите меня в город.
Гребень над шлемом главного заколыхался. Коротко размахнувшись, главный ударил Молчуна между глаз. Старик упал мешком на каменистую землю. Под гогот рабов и стражников («Вот так царь объявился!») Горгий оттащил Молчуна в сторонку. Опустился на корточки, затормошил старика, как бы невзначай стянул рубище с его левого плеча. Под выпирающей ключицей был тускло-синий знак – трезубец с широко расставленными остриями. Молчун перехватил напряженный взгляд Горгия, забормотал что-то, поправил на плече одежду. Медленно стал подниматься. По его седым вислым усам растекалась струйка крови.
– Эхиар! – прошептал Горгий ему на ухо.
Молчун тихонько засмеялся. Глаза его были безумны. «Еще больше, – пробормотал он, – еще немного, еще… и тогда конец…» Сутулясь, ни на кого не глядя, он побрел к своему сараю.
Если бы даже Горгий крикнул сейчас во всю глотку: «Смотрите, вот Эхиар, законный царь Тартесса!» – все равно никто бы его не услышал в гомоне взбудораженной толпы. Диомед дернул Горгия за руку:
– Слыхал, хозяин? Говорят, наш друг Павлидий стал царем.
– Отвяжись…
Горгий озирался, отыскивая Тордула. Он протолкался вперед, но тут стражники двинулись, наставив копья, на рабов. Толпа притихла.
– Эй, вы! – заорал главный над стражей. – Разобраться по дюжинам! Порядок забыли, пища червей? Начать погрузку! Во славу Павлидия, царя Тартесса, Ослепительного!
Горгий таскал к повозкам тяжелые связки мечей и секир. Стражники сегодня прямо озверели, гоняли рабов, дух не давали перевести. Горгий все посматривал, не видно ли Тордула. Не терпелось ему рассказать про тайный знак на груди Молчуна. Куда запропастился Счастливчик? Ни у повозок, ни в оружейном сарае его не видно. Может, дрыхнет где-нибудь за горном, в тепле? С него станется.
Вечером в сарае к Горгию подсел Полморды. Его так и распирало от новостей.
– Ну, горбоносый, – затараторил он, – дела творятся! Расскажу-ка тебе, а то у меня из головы быстро выскакивает, память слабая…
– Постой, – прервал его Горгий. – Ты дружка моего, Счастливчика, не видал? Куда он исчез?
– Счастливчик? Ме-е! – жизнерадостно проблеял Полморды. – Уехал твой Счастливчик с обозом в город Тартесс.
– Как это уехал? – растерянно переспросил Горгий.
– А так, сел рядышком со старшим обозным – и будь здоров. Сам видел. А перед тем он с, самим Индибилом разговаривал запросто, вот как я с тобой. Сам видел. Счастливчик! – Полморды повздыхал, поскреб в голове. – Должно, уже в городе он. Мне бы так…
Тоскливо стало Горгию от этой вести. Вот тебе и Тордул. Бедовали вместе, а теперь вырвался юнец на волю – и его, Горгия, из головы вон. Видно, сильный у Тордула заступник в Тартессе…
– …Успел со знакомым возчиком перекинуться, – продолжал меж тем Полморды. – Ну, дела, горбоносый! Карфаген, говорят, пошел на нас войной!
– Правильно! – проворчал Диомед, прислушивавшийся к разговору. – Я бы на вас все, какие есть, государства напустил, чтоб от вашего подлого города одна пыль осталась.
– Но-но! – Полморды помигал на матроса. – Ты что же это?.. За такие слова, знаешь… Я честный гончар, не слыхал я твоих слов.
– Давай дальше, – сказал Горгий. – Значит, война?
– Война! Ихние корабли подступились к самому Тартессу. – Полморды взял себя за нос, мучительно сморщился. – Не припомню только: то ли наши их побили, то ли они наших… И еще он говорил… Ага! Будто захватил Карфаген какой-то город. На «К» начинается…
– На «К»? Это какой же?
– Да вот из головы выскочило… Будто бы, говорил он, не наш город. Погоди, погоди… А! Вспомнил: греческий. Ваши там живут, фокейцы.
– Майнака?! – криком-вырвалось у Горгия.
– Верно, Майнака! – Полморды хохотнул. – А я говорю – на «К»… Эй, что с тобой? – добавил он, обеспокоенно глядя на Горгия. – Воды тебе принести?
Он не мог понять, почему горбоносый, всегда такой спокойный, вскинулся вдруг, словно его кипятком ошпарили. Заломив руки, задрав кверху искаженное лицо, Горгий выкрикивал что-то по-гречески, завывал, с силой втягивал воздух сквозь стиснутые зубы. Жаловался немилосердным богам на злую судьбу, лишившую его последней надежды…
Спали рабы в смрадном сарае на прелой, слежавшейся соломе.
Спал в своем закутке Козел. Сладко чмокал во сне губами, словно и во сне предвкушал свою месть. Завтра утром придут стражники, и он им покажет, в каком похабном виде нарисовал этот рыжий наглец царя Павлидия. Счастливчика теперь тут нет, некому заступиться за проклятых чужеземцев. Теперь-то им, грекам, не избежать рудника голубого серебра.
Спал, всхрапывая и протяжно стеная. Молчун, непризнанный, осмеянный, свихнувшийся царь великого Тартесса. Вот уже сколько дней после того случая потешаются над ним стражники, отдают ему издевательские почести: поднимают копья, будто приветствуя, а сами норовят при этом пнуть ногой в зад. Да и рабы скалят зубы, дразнят незадачливого самозванца. Все терпит Молчун. Только сутулится сильнее. И бормочет, бормочет свое: «Еще немного… еще немного… отделить огонь от земли…»
Спали беспокойным сном Горгий и Диомед, не зная, не ведая, какая страшная судьба приуготовлена им на рассвете.
И все-таки боги не отвернулись от греков.
Смоляной факел, воткнутый в расщелину, не горел, а чадил. Но рудокопы, давно отвыкшие от дневного света, видели все, что им надо увидеть. Их темные, блестевшие от пота лица были страшны.
Они жили в вечной тьме лабиринта узких извилистых лазов, вырубленных в горе. Они рубили новые ходы, следуя направлению рудных пропластков. Руда тускло поблескивала в изломах. Ломать ее было трудно, мотыга то и дело вязла, как в смоле.
Лишь один ход вел наружу. Каждый день перед закатом стражники у входа били в медную доску. Услышав звон, рабы вытаскивали корзины с дробленой, перетолченной ручными жерновами рудой. Взамен стражники заталкивали корзины со скудной едой и смоляными факелами. Воды не давали – было ее там, в руднике, больше, чем нужно.
Не будет корзин с рудой – не будет и корзин с продовольствием. Хочешь не хочешь, а работай, вгрызайся в камень, делай то, что заповедано богом Нетоном, – добывай голубое серебро во славу великого Тартесса.
Здесь, в горе, они жили, здесь и умирали. Мертвых наружу не выносили. Мало ли на руднике старых выработок, куда можно поместить того, кто отмучился, и завалить пустой породой.
Долго здесь никто не тянул. Горные духи стерегли голубое серебро и жестоко мстили рудокопам, вселяя в них веселую болезнь.
К одним приходила она раньше, к другим позже, но начиналась всегда одинаково: становился человек веселым, возбужденным, точно вволю попил неразведенного вина.