Думая, что нахожусь у себя в комнате, я предположил, что происходит землетрясение, и хотел вскочить на ноги. Но тут же заметил, что, во-первых, тело меня не очень хочет слушаться, а во-вторых, я нахожусь не дома, а внутри какого— то автобуса с занавешенными окнами. Автобус куда-то едет, а передо мной сидят три человека, два в обыкновенных костюмах, а один весь в белом, должно быть, врач.
Батюшки! — подумал я. — Что ж это со мной случилось, подо что я попал и куда меня везут?
Я пошевелился, чтоб как-то себя общупать, проверить целостность своего организма.
Как только я проявил признаки жизни, люди, сидевшие передо мной, тоже зашевелились, а врач сказал что-то на незнакомом мне языке. Приглядевшись к нему, я увидел, что это вовсе не врач, а, скорее всего, какой-то араб в национальном белом балахоне и такой же белой накидке, закрывавшей половину лица. Двое других были, вероятно, тоже арабы, но одетые по-европейски. Этим, в костюмах, было лет по тридцать, а тот, в накидке, выглядел, пожалуй, постарше.
При моем пробуждении они сначала перекинулись несколькими словами, а потом. Тот, который в накидке, заговорил быстро, громко и повелительно. Причем, когда он открыл рот, от его зубов изошло голубоватое сияние, от которого в автобусе вроде бы даже стало светлее.
Когда он замолчал, один из его спутников кивнул и по-английски обратился ко мне. Назвав меня по фамилии (разумеется, с добавлением слова «мистер»), он сказал, что Его Высочество (то есть тот, который в накидке) приносит мне свои глубочайшие извинения, что им пришлось так бесцеремонно со мной обойтись. Они никогда не позволили бы себе такого обращения со столь уважаемым и достойным человеком, каким они меня, безусловно, считают. Только исключительная необходимость толкнула их на такой поступок, о чем Его Высочество еще и еще раз весьма сожалеет.
Очевидно, после чего-то, что со мною недавно случилось, у меня было некоторое помрачение памяти, я не знал, о чем именно сожалеет Его Высочество, и решил Промолчать.
— Однако Его Высочество, продолжал переводчик, — очень надеется, что вы чувствуете себя достаточно хорошо и не будете слишком долго держать на нас обиду. Его Высочество со своей стороны готово возместить материально тот небольшой ущерб, который мы невольно вам нанесли.
При этих словах Его Высочество энергично закивало головой (не открывая, однако, лица), потом полезло к себе под подол, долго путалось там в складках и ковырялось и, вытащив наконец кожаный мешочек вроде кисета, аккуратно положило его на разделявший нас узкий столик.
— Что это? — спросил я, косясь на мешочек.
— Небольшой личный подарок Его Высочества, — улыбнулся переводчик (и Высочество тоже улыбнулось смущенно). — Немного золота.
Я закрыл глаза и стал думать, что это за люди и чего они хотят от меня. Ничего не придумав, я открыл глаза и прямо спросил их об этом.
Сначала Его Высочество что-то быстро-быстро проговорило. Потом переводчик объяснил мне, что они — представители одной небольшой, но очень богатой арабской страны. Узнав о моей предстоящей поездке…
— Как вы о ней узнали? — перебил я его.
— У нас на Востоке говорят, — тихо сказал переводчик, — что, если приложить ухо к земле, можно услышать весь мир.
Так вот, приложив ухо к земле и узнав о моих планах, они решили обратиться ко мне с одной маленькой, но деликатной просьбой. Они надеются, что в великом Советском Союзе, большом друге арабских народов, через какое-то время некоторые секреты перестанут быть секретами. И они, мои спутники, были бы мне очень благодарны, если бы мне удалось достать и привести сюда подробный чертеж обыкновенной водородной бомбы, которая им нужна исключительно для мирных целей. Если я окажу им такую услугу, то они и лично Его Высочество в долгу не останутся, и мешок золота, который я получу в обмен на несколько кадров фотопленки, может быть в пятьдесят раз больше того, что лежит перед моими глазами.
Первым движением моей души было немедленно послать их к шайтану. Но, честно говоря, я не был уверен, что моя откровенность будет оценена благоприятным для меня образом. Тогда я решил воспользоваться положительным опытом Ходжи Насреддина, который, как известно, в свое время обещал шаху в течение двадцати лет научить ишака говорить по-человечески. При этом Насреддин считал, что ничем не рискует, потому что за двадцать лет или шах умрет, или ишак, или он, Насреддин, предстанет перед Аллахом.
Не желая выглядеть в глазах своих спутников слишком уж готовым к исполнению их пожелании, я сказал, что, разумеется, постараюсь (и даже не столько за деньги, сколько из исключительного уважения к их стране и лично Его Высочеству) сделать все, что будет в моих скромных силах, но конкретно обещать ничего не могу. Мне, сказал я, сейчас даже трудно себе представить, какой будет моя страна через столь долгий промежуток времени, и я не знаю, какие сведения будут уже открыты, а какие все еще останутся секретными.
Видите ли, — сказал я осторожно, я очень хотел бы быть вам полезным, но в то же время всякая незаконная деятельность противоречит моим моральным принципам.
Тут они все трое загалдели наперебой по-арабски, и вдруг Его Высочество на чистом русском языке и даже почти без акцента сказало:
— На ваши принципы мы не посягаем и ни к чему принуждать вас не собираемся. Но когда вы будете возвращаться из прекрасного будущего в наше трудное настоящее, вам, может быть, захочется подумать о себе, о своих детях и внуках.
— Ваше Высочество, — спросил я, потрясенный, — где вас так хорошо учили русскому языку?
В московском Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы, — охотно ответило Высочество и улыбнулось, излучая загадочное сияние.
На этом наш разговор закончился, и через пять минут мои похитители высадили меня вместе с велосипедом и кожаным мешочком на какой-то улице.
Выходя из автобуса, я не удержался и спросил Его Высочество, не из платины ли сработаны его зубы.
— Ну что вы! отозвалось Высочество. Я достаточно обеспечен, чтобы позволить себе брильянтовые коронки.
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Вот подумайте, что бы вы купили своим предполагаемым знакомым, если бы вам предстояла поездка на шестьдесят лет вперед?
Я стоял посреди известного в Мюнхене магазина Кауфхоф (по нашему Торговый двор) в полной растерянности.
В самом деле, всего полно, а что купить, не представляю. Джинсы? Зажигалки? Калькуляторы? Жвачки?
Жвачки, правда, я слышал, в Советском Союзе появились отечественного производства. Они, конечно, пока уступают западным образцам, но я нисколько не сомневался, что в течение шестидесяти лет, в результате развития технической революции, исторических постановлений партии и правительства и трудового энтузиазма масс, в деле производства предметов жевания и снабжения ими широких слоев населения произойдут коренные перемены к лучшему.
Ну, и насчет джинсов я тоже думал, что через шестьдесят лет какой-нибудь прогресс неизбежно наступит и, уж во всяком случае, польские, скажем, джинсы или венгерские по крайней мере в Москве достать будет можно.
Пару джинсов я все же купил. А еще купил какие-то галстуки, шарфики, пару складных по пять марок зонтиков, электронные шахматы, две готовальни и всякую парфюмерию: губную помаду, лак для ногтей, пудру, румяна, тени для век, искусственные ресницы, такие вещи, я знаю, никогда не устаревают.
О себе я, конечно, тоже подумал и купил пленки для фотоаппарата и диктофона, ленты для пишущей машинки, блокноты и набор шариковых ручек. А кроме того, я запасся несколькими парами белья, носками, перчатками, мылом, зубной пастой, новой бритвой «Жиллет» и двумя пачками лезвий. Все это я купил на тот случай, если эти предметы в будущем окажутся хотя и несравненно лучшего качества, но будут для меня слишком уж непривычными.
Увидев майки с надписью «Мюнхен-1982», я, конечно, тут же взял штук пять. Затем в отделе карт и путеводителей я нашел планы разных городов мира, в том числе и Москвы. Решив, что этой вещью тоже следует обзавестись (хотя бы для того, чтобы сравнить Москву сегодняшнюю с Москвою тогдашней), я взял один из планов и стал разглядывать, удивляясь его подробности. В Москве, когда я там жил, тоже издавались подобные планы, но на них указывались только самые главные улицы, да и то не все. А на этом я находил и маленькие переулки, и даже тупики, в которых когда-то жил.
— Улицы имени писателя Карцева там нет? — услышал я сзади насмешливый голос и, вздрогнув, оглянулся.
Передо мной в светло-зеленом плаще и серой шляпе стоял, усмехаясь, Лешка Букашев, мой бывший друг, однокашник и собутыльник.
Когда-то мы вместе учились на факультете журналистики, а потом работали на радио, я в литературном отделе, а он в новостях. Вечера мы просиживали в Доме журналиста. Иногда вдвоем, иногда втроем. Он приводил с собой своего приятеля Эдика, курчавого молодого человека, который сам себя называл генетиком и иммортологом. Я этого Эдика спросил при первом знакомстве, занимается ли он продлением жизни. Он сказал, что задача продления жизни для него никакого интереса не представляет, это чепуха, которой занимаются геронтологи. Его же интересует не продленная, а вечная жизнь.
— То есть вы хотите найти эликсир жизни? — спросил я.
Он сказал, что он ищет нечто другое, но для дураков это можно назвать и эликсиром. Я хотел было обидеться, но он тут же смутился и сказал, что, говоря о дураках, он имел в виду не меня, а тех бюрократов, которые, не веря в решаемость проблемы, не дают ему лаборатории и вообще вставляют палки в колеса. Его однажды даже чуть не посадили за менделизм-морганизм, о нем писали фельетоны в «Крокодиле», и он был благодарен Лешке, который первый по радио отозвался о его опытах положительно.
Вообще Лешка был из тех людей, кто плохого зазря другому не сделает. Насчет хорошего он сам говорил о себе так: «Я готов творить добро в разумных пределах. Хочешь, я одолжу тебе трешку?»
По своим взглядам он был законченный циник и карьерист. Но карьера его сложилась только со второго захода. Первый заход он начал еще на первом курсе университета.
Я и сейчас хорошо помню его тогдашнего. Среди всех наших студентов он был один из самых старших и самых бедных. Он поступил в университет после армии и еще весь первый курс ходил в солдатских шмотках. Отца своего он не помнил, тот погиб во время войны. Лешкина мать Полина Петровна работала дворничихой на Сивцевом Вражке, где у нее была комната в семь с половиной квадратных метров без окон.
Он мне рассказывал, что с самого своего рождения никогда (даже в армии) не наедался досыта. И в университет он поступил вовсе не для того, чтобы овладеть журналистикой, а чтобы перейти в число людей, которые вкусно едят, хорошо одеваются и которых не бьют в милиции (его однажды били).
Но уже на первом курсе он понял, что люди, которых не бьют в милиции, тоже делятся на разные категории, и сказал мне, что настоящую карьеру можно сделать не по профессиональной, а по «партийно-половой линии». Я думал, что его наблюдения над жизнью имеют отрешенный характер, а потом увидел, что нет, он пытается употребить их для практических целей.
Едва поступив в университет, он ту же начал активничать в комитете комсомола, скоро стал комсоргом нашего курса и кандидатом в члены КПСС. Половой линии он тоже из виду не выпускал и сошелся с одной нашей студенткой, которая была внучкой исторического и героического большевика и, кроме того, как и Лешка, горела на комсомольской работе.
На втором курсе Лешка одновременно собирался жениться на этой студентке и перейти из кандидатов в полноправные члены партии. В это же время его рекомендовали в комсомольские вожаки факультета, то есть на пост, начиная с которого иные Лешкины предшественники добрались до самых верхов власти.
И вот его выдвинули и должны были голосовать и исключительно для проформы спросили публику, есть ли у кого-нибудь отвод.
И тут на трибуну вышла заплаканная Лешкина невеста и сказала, что, как ей ни трудно, она должна заявить товарищу Букашеву отвод, потому что он — человек с двойным дном: на публике говорит одно, а в частных разговорах другое. Например, в разговоре с ней он назвал Ленина Вовка-морковка.
Времена были уже либеральные, поэтому из университета Букашева не исключили. Но партийного билета он не получил, вождем его не избрали, и, больше того, в комсомоле он остался, но со строгачом в личном деле. Ни о какой большой карьере речи уже быть не могло, и на радио Лешка работал репортером самого низшего разряда, писал о передовиках производства, скоростных плавках и высоких удоях.
Служебное его положение и зарплата росли очень медленно, пока он опять, причем почти случайно, не вышел на партийно-половую линию.
Он где-то познакомился с дочкой заместителя министра иностранных дел и тут уж своего шанса не упустил. Женился, вступил в партию и стал быстро наверстывать упущенное.
Мы с ним тогда поссорились, и судьбы наши пошли в разные стороны. Я стал диссидентом, меня исключили из Союза писателей и даже собирались посадить, а он, наоборот, быстро шел в гору, стал политическим комментатором на телевидении, ездил за границу, выполняя там какие-то важные поручения, и даже, как я слышал, входил в группу сочинителей, писавших книги за Брежнева. Само собой понятно, что в те годы мы с ним в Москве не встречались, а вот здесь, в Мюнхене, встретились.
ГАВАЙСКИЕ ОСТРОВА
— Ну привет, — сказал он дружелюбно и протянул руку, которую мне, может, не стоило замечать. Но должен признаться, что моей принципиальности на такие церемониальные движения никогда не хватало.
Пожав его руку, я спросил, как он оказался в Мюнхене.
— Да так, — сказал он, по-прежнему усмехаясь. — Приехал посмотреть, где чего дают.
Желая как-то его уязвить, я спросил, неужели ему не хватает того, что дают в ГУМе.
— ГУМ, дружок, — сказал он мне назидательно и цинично, — существует для тех людей, кто невкусно ест, плохо одевается и кого бьют в милиции. Кроме того, там очереди, а я очередей не люблю. Ты не знаешь, где тут кассеты для видео?
Я сказал, что не знаю, и спросил, что он здесь делает.
— Это неинтересно, — отмахнулся он. — Мелкие интриги.
— А я думал, ты занимаешься большой политикой, — сказал я.
— Большая политика, — возразил он, — в основном из мелких интриг только и состоит.
Мы помолчали. Потом я спросил его, неужели он, такая важная шишка, не боится толкаться здесь в толпе, где может оказаться кто угодно.
— Нет, мой милый, не боюсь. Здесь, среди покупателей, есть несколько человек, которые не сводят с меня глаз и берегут мою жизнь больше, чем свою собственную.
— Ты имеешь в виду, что здесь есть ваши люди? — спросил я, упирая на слово «ваши».
— Ну да, наши и… — Он засмеялся. — И ваши тоже. Слушай, ты куда-нибудь торопишься?
— Нет, — сказал я. — А что?
— Так, может, нам пойти, трахнуть по кружке пивка?
— Несмотря на то что ваши люди за тобой следят, ты не боишься со мной общаться?
— Друг мой, — сказал он с некоторой внутренней гордостью.
— Уверяю тебя, что общение с тобой мне ничем повредить не может. Но тебе оно тоже ничем не грозит.
— А кто тебя знает, — сказал я, желая его обидеть. — Я же не знаю, с каким заданием ты приехал сюда.
— С каким бы ни приехал, — сказал он, не обижаясь, — ты можешь не сомневаться, что мокрыми делами я не занимаюсь. Для этого есть другие люди, с которыми я, впрочем, не знаком.
Мы сели в мою машину, и я повез его в ту самую пивную в Английском парке, где недавно мы пили с Руди.
Сейчас мы тоже заказали по массу. Заказывал Букашев. Я заметил, что он говорит по-немецки хотя и с акцентом, но без всяких ошибок. Официант был в коротких кожаных баварских штанах с застежками под коленями. Выслушав Букашева, он крикнул «Яволь» и побежал исполнять заказ, а Букашев стал меня расспрашивать о моей здешней жизни: как я здесь освоился, с кем общаюсь и говорю ли по— немецки. Я сказал, что мой немецкий гораздо хуже, чем его, но на бытовые темы кое— как объясняюсь. По-прежнему усмехаясь, Букашев заметил, что, как бы ни недоступен был для меня немецкий язык, он все же не труднее якутского, который при ином повороте судьбы мне пришлось бы осваивать. И даже намекнул, что в решении моей судьбы и ему пришлось принять некоторое участие, причем он как раз был против «якутского» варианта.
— Другие были за? — спросил я.
— Не все, но некоторые были.
— А ты почему был против?
— У меня было три причины, дружок, — ответил он невозмутимо. — Во-первых, я, если ты помнишь, смолоду готов был творить добро в пределах разумного. Во— вторых, у меня к тебе есть некоторые сентиментальные чувства. А в-третьих, мне, честно говоря, нравится, как ты пишешь. Я считаю, что, несмотря на все глупости, которые ты наделал, было бы просто обидно использовать такой талант на лесоповале.
Тут же он стал меня убеждать (и как мне показалось, вполне искренне), чтобы я не терял время, а писал.
— Для кого писать-то? — спросил я. — С моим читателем вы меня разлучили.
— Ну, не надо преувеличивать, — сказал он. — Отчасти разлучили, отчасти не разлучили. Страна у нас большая, границы длинные, народу ездит до черта, за всеми, кто чего везет, не уследишь. Я сам, между прочим, книжек твоих, так чтоб не соврать, штук пятьдесят-шестьдесят провез. Да и сейчас парочку с собой захвачу.
— Чудные вы, большевики, люди, — сказал я. — Сами писателя травите, сами изгоняете, потом сами же его книги возите контрабандой. Разве это не идиотизм?
— Идиотизм, — согласился охотно Букашев. — Идиотизм чистой воды. Но ничего сделать нельзя. Система, понимаешь ли, идиотская.
Я посмотрел на него недоуменно.
— Значит, ты тоже, — спросил я, — понимаешь, что система идиотская?
— А что? — сказал он. — Что тебя удивляет? Система идиотская, и я ей служу, но сам я не обязан быть идиотом. И другие не идиоты. Все все понимают, но ничего сделать не могут.
— Странно, — сказал я. — Если вы все понимаете, почему бы вам не попытаться как— то изменить положение? Власть-то в ваших руках.
— Власть-то в руках. Да только как ею воспользоваться? Ну вот представь себе, допустим, она тебе дана, эта власть. Что бы ты с нею делал?
— У-у! —завопил я так, что проходивший мимо с дюжиной кружек официант покосился на меня испуганно. — Да если бы у меня эта власть оказалась хотя бы на неделю, я прежде всего разогнал бы к черту всю вашу партию.
— Это понятно, — сказал Букашев, моим кощунством нисколько не возмутившись. — Ну разогнал бы, а дальше что?
— Не знаю, что дальше, — сказал я. — И даже знать не очень хочу. Но что бы ни было, все было бы лучше вашей бездарной власти.
— Ишь ты какой! — Он посмотрел на меня сквозь кружку. — Ты, я вижу, стал законченным антикоммунистом.
— Чушь! — возразил я. — Никем я не стал. Против так называемых идеалов коммунизма я ничего не имею. Свобода, равенство, братство, стирание границ, отмирание государства, от каждого по способностям, каждому по потребности. Что общего это имеет с тем, что вы наворотили?
— Ты прав, — сказал он, стирая с губ пену. — Общего, прямо скажем, немного. Но ведь нам же нет еще и семидесяти. Для истории это только миг. Дров, правда, наломать успели порядочно и глупостей наделали, потому что торопились и пытались перепрыгнуть через все ступеньки. А так не получается.
— Да и не может получиться, — сказал я. — Утопия есть утопия.
— Откуда ты знаешь, утопия или не утопия? — Букашев допил свое пиво и поставил кружку на стол. — Если напролом лезть, то утопия. А если все продумать и идти шаг за шагом…
— Слушай, — сказал я, — зачем ты мне эту хреновину порешь? Ты можешь в Москве плести чего хочешь по телевидению и здесь дурачить местных простаков, но не меня. Неужели ты надеешься меня убедить, что веришь сколько-нибудь в коммунизм?
— Миленький мой, я вообще ни во что не верю, — усмехнулся он. — Я не верю, а думаю. И мне кажется, что какие-то шансы еще есть.
— Шансы? — Я задохнулся от возмущения. — После всего того, что вы натворили? Какие там шансы?
— Я тебе говорю: какие-то. Маленькие. Может быть, даже совсем ничтожные. Но они есть. Слушай, браток, — схватил он за штаны пробегавшего мимо официанта, — притарань-ка нам еще пару пивка.
— Яволь! — охотно отозвался официант и со всех ног кинулся исполнять заказ.
Я изумленно посмотрел ему вслед и повернулся к Букашеву.
— Леша! — назвал я его впервые за нашу встречу по имени.
— Что происходит? Ты же ему по-русски сказал! Как же он тебя понял?
— Да? — переспросил он озадаченно. — Я сказал по-русски? А, ну значит, это кто— то из наших. Неважно, не обращай внимания. Это тебя не касается.
Официант принес и поставил на стол еще два масса
— Застегни пуговицу! — сказал ему Букашев насмешливо.
Рука официанта невольно дернулась к пуговице. Но он тут же опомнился.
— Их ферштее зи нихт! (2) — сказал он резко и отошел.
— Вот и работай с такими! — вздохнул Букашев. Прокалываются на любой ерунде Так вот что я тебе скажу. Ты знаешь, я идиотом никогда не был. Во всякие возвышенные бредни не верил. Но и врать мне тебе незачем. Нет никакого резона. И если я говорю о шансах, значит, я это дело как-то обдумывал. Да и не только я. Ты, я знаю, о нашем руководстве очень низкого мнения, но поверь мне, что там тоже есть люди, у которых шарики вертятся.
Я сбегал по малому делу.
— Знаешь что, — сказал я, вернувшись, — я не знаю, вертятся у вас шарики или не вертятся, я знаю только, что это все равно не имеет никакого значения. Система прогнила, окостенела, вы все это сами хорошо знаете, но ни на какие положительные действия вы уже все равно не способны.
— А вот в этом, старина, ты как раз и ошибаешься! — с неожиданной горячностью возразил он — На что-то мы способны. И что-то сделаем
— Что вы сделаете? — Я посмотрел на него в упор.
Какие-то идейки имеются, сказал он, не отводя взгляда Но дело, как ты сам понимаешь, серьезное В такой многоходовой комбинации как бы не ошибиться. Вот если б можно было заглянуть вперед, лет, скажем, на пятьдесят-шестьдесят, и узнать, что из всего из этого получилось При этом он внимательно посмотрел на меня и засмеялся.
Конечно, последняя фраза меня насторожила Была она сказана случайно или с намеком? Если с намеком, то что Букашев хотел от меня?
Я ожидал от него дальнейшего развития темы, но он о ней как будто забыл и стал опять расспрашивать меня о моей жизни, попутно рассказывая и о своей.
Потом спросил о моих планах на лето, и я не понял, был этот вопрос задан с какой-то задней мыслью или просто из любопытства.
Стараясь себя никак не выдать, я сказал, что вообще-то собираюсь отдохнуть и, возможно, в ближайшее время махну куда-нибудь… Ну, скажем… (я ляпнул наобум)… в Гонолулу.
— Гонолулу! Гавайские острова! — мечтательно произнес Букашев. — Ты знаешь, где только я уже ни шатался, а на Гавайях еще не бывал. Должно быть, хорошо там. Пальмы, солнце, море и гавайки с гавайскими гитарами. Слушай, а ты мою бывшую любовь давно не видал?
— Давно, — сказал я.
— Говорят, она стала очень религиозна.
— Со временем люди меняются, — сказал я уклончиво.
— Чепуха! — возразил он. — Они меняют предмет поклонения. Но при этом остаются такими же, как были. Да, а тогда она мне с Вовкой-морковкой здорово подсуропила. Я уж думал, и не вылезу. Ну ладно, дружок, рад был тебя повидать. Серьезно говорю, без дураков. Хочешь в Москву кому-нибудь чего-нибудь передать?
У меня, конечно, было кому чего передать, но не через него же.
— Слушай, сказал я. — А правда про тебя говорят, что ты майор КГБ?
— Ну да, вроде, — согласился он с удовольствием. — Точнее сказать, генерал— майор. Но тебе-то что? Неужели ты думаешь, я с тобой встретился, чтоб на тебя стучать? Нет, братишка, я играю в другие игры и ставлю по-крупному.
Он подозвал официанта и, несмотря на мое сопротивление, расплатился за нас обоих.
На обратном пути я, поглядывая в зеркало, заметил, что за нами, особенно даже не скрываясь, идет зеленый «фольксваген», но номер у него не франкфуртский, а кельнский. Я сказал об этом Букашеву, но он отмахнулся.
— Это наши. Не беспокойся, они едут не за тобой, а за мной.
Он попросил меня высадить его у «Фир Ярее Цайтен», самой роскошной гостиницы Мюнхена.
Уже выставив ногу на тротуар, он вдруг спросил, не может ли он как-нибудь при случае мне позвонить.
— Когда же ты мне позвонишь, если я уезжаю? — спросил я.
— А, ну да! —сказал он. — В Гонолулу. Я и забыл. Но ты ж не навек туда едешь. При этом он пристально на меня посмотрел. — Когда-нибудь ты вернешься и, может быть, даже захочешь мне рассказать, как там живут гонолульцы. Так я тебе позвоню. Номер твоего телефона у меня есть.
Было похоже, что он знает обо мне больше, чем я думал.
Впрочем, меня это особо не волновало.
Отъезжая от гостиницы, я увидел припаркованные за углом зеленый «фольксваген». Потом, по дороге домой, я все время поглядывал в зеркало и сделал несколько проверочных маневров с заездом в глухие переулки и тупики «Фольксваген» не появлялся, никаких других признаков слежки я не заметил тоже.
По дороге я включил приемник, который у меня всегда настроен на первую программу советского радио. Передавали концерт по заявкам тружеников моря. Сначала неизвестный мне чтец-декламатор читал отрывки из «Медного всадника», потом оркестр Большого театра исполнил танец маленьких лебедей из балета Чайковского.
— А теперь, — объявила дикторша сладким голосом, — в исполнении народной артистки Советского Союза… прозвучит украинская народная песня…
— «Гандзя-рыбка»! — сказал я вслух и как в воду глядел.
Сколько я себя помню, во всех концертах, демонстрирующих небывалый расцвет многонационального искусства в моей стране, всегда исполнялись одни и те же песни. Если русские, то обязательно или «Среди долины ровныя», или «Вдоль по Питерской», а украинские или отрывок из «Наталки-полтавки», или вот эта самая «Гандзя».
Як на мэнэ Гандзя глянэ, В мэнэ зразу сэрце въянэ, Ой, скажите ж, добри люды, Що зи мною тепер будэ.
Не знаю почему, но именно «Гандзя» исполнялась на всех торжественных концертах, посвященных партийным съездам и Дню милиции или еще чему-то подобном причем исполнительница во всех случаях и во все времена была как будто одна и та же: высокая и полная тетя в черном бархатном платье до пят и с большим вырезом на пышной груди. На грудь эту она клала руки, как на подставку, заламывала пальцы и, лукаво жмурясь, заливалась инфантильным меццо-сопрано:
Гандзя — рыбка, Гандзя — птычка, Гандзя — цяця, молодычка…
Боже мой, думал я, неужели в этой стране и вправду никогда ничего не изменится?
ЗВОНОК ИЗ ТОРОНТО
Я был в самом разгаре сборов, когда вдруг раздался звонок из Канады.
Привет, старик, говорит Зильберович.
А, — говорю, — привет, как жизнь?
В трудах, — просто отвечает он. Ты чем-нибудь занят?
В каком смысле? Сейчас или вообще?
Ну, сейчас и вообще.
Ну, вообще-то говоря, занят.
Так вот, бросай все, бери билет, и чтоб завтра ты был в Торонто.
Я просто опешил от такого предложения.
Ты что, говорю, милый, одурел, что ли, совсем? Чего это я вдруг все брошу и из Мюнхена помчусь в Торонто? Да что же, мне делать, по-твоему, нечего, в такую-то даль переться?
Старик, этот вопрос не обсуждается В Торонто заарендуешь кар, какой-нибудь небольшой, незаметный, выедешь на хайвэй, там возьмешь шестой экзит, проедешь ровно два майла, на шулдере увидишь голубой «шевроле». На крыше антенна, на заднем стекле жалюзи, номер замазан грязью. Фолуй за этим «шевроле», особо не приближайся, но из виду не выпускай. Все! (3) Идиот! закричал я. — Прежде чем отдавать приказы ты хоть по-русски научился бы как-нибудь говорить.
Но эти слова услышала только моя жена, трубка на другой стороне планеты была положена.
— Что такое? — спросила жена встревоженно. — Кто это звонил?
— Не поняла, что ли? Конечно, Зильберович.
— И чего он хотел?
Я рассказал.
Жена вспылила. Не столько на Зильберовича, сколько на меня. Да что это такое! Да с какой стати? Может быть, мы вообще уже прощаемся навсегда, у нас осталось несколько дней, но ты и их готов потратить на кого угодно, только не на семью. Это ты сам виноват, ты сам себя так поставил, что они с тобой позволяют себе обращаться как с мальчиком. Подумаешь, он вообразил себе, что он пуп земли, а ты к нему будешь бегать, как только он тебя пальцем поманит.
Это она, конечно, имела в виду не Зильберовича.
Я ей сказал, что сам глубоко возмущен, на каждый призыв вовсе откликаться не собираюсь и ни в какое Торонто, разумеется, не поеду.
Я говорил это вполне искренне, злясь больше всего на себя самого и одновременно удивляясь той странной психической силе, которая действовала на меня, несмотря на разделяющее нас фантастическое расстояние.
Эта сила меня каким-то образом гипнотизировала, выводила из состояния равновесия, никакие реально объяснимые причины не вынуждали меня ей подчиниться, но не подчиниться ей я мог, только оказав отчаянное внутреннее сопротивление.
Непонятно?
Попробую объяснить попроще.
Зильберович звонил мне не от своего собственного лица (собственного лица у него никогда не было), а по поручению другого человека. Этому другому я не был подчинен по службе, не зависел от него материально, на положении моих дел его отношение ко мне никак не могло отразиться.
Ну если бы я его хоть как-нибудь почитал и по этой причине готов был бы кидаться со всех ног, выполняя его распоряжения, так ведь и этого ж не было. Больше того, в моих глазах он со своими претензиями на владение окончательной истиной вообще выглядел фигурой комичной.
И все-таки, когда он меня к чему-то призывал, я просто цепенел и чувствовал, что отказать ему выше моих сил.
Сейчас было то же самое.