Бойцы расположились на небольшой лужайке вокруг широкого пня, на котором сидел старший политрук Ярцев.
Чонкин разнуздал лошадь и привязал ее неподалеку к дереву, чтобы она могла щипать траву, а сам себе выбрал место впереди бойцов, подальше от руководителя занятий. Он сел, поджав под себя ноги, и только после этого огляделся. И тут же понял, что место выбрал самое неудачное. Рядом с ним, глядя на него насмешливыми голубыми глазами, сидел его заклятый враг Самушкин. Этот Самушкин никогда не упускал случая, чтобы устроить Чонкину какую-нибудь пакость: в столовой смешивал сахар с солью, в казарме ночью (в тех редких случаях, когда Чонкину все же приходилось там спать) связывал вместе брюки и гимнастерку, и Чонкин из-за этого опаздывал на построение.
А однажды Самушкин устроил Чонкину «велосипед» — вложил спящему между ног клочки бумаги и поджег. За это он получил два наряда вне очереди, а Чонкин трое суток хромал.
Увидев Самушкина, Чонкин понял, что лучше бы он сел в муравейник, потому что по игривому настроению Самушкина сразу понял, что добра от него ждать нечего.
Проходили тему «Моральный облик бойца Красной Армии». Старший политрук Ярцев достал из лежавшего на коленях большого желтого портфеля конспект, полистал его, вкратце напомнил бойцам то, что проходили на прошлых занятиях, и спросил:
— Кто желает выступить? Чонкин? — удивился он, заметив, что Чонкин дернул рукой.
Чонкин встал, оправил под ремнем гимнастерку и, переминаясь с ноги на ногу, уставился Ярцеву прямо в глаза. Так они смотрели друг на друга довольно долго.
— Ну что же вы не отвечаете? — не выдержал Ярцев.
— Не готов, товарищ старший политрук, — нерешительно пробормотал Чонкин, опуская глаза.
— Зачем же вы тогда поднимали руку?
— Я не поднимал, товарищ старший политрук, я жука доставал. Мне Самушкин бросил за шею жука.
— Жука? — зловещим голосом переспросил Ярцев. — Вы что, товарищ Чонкин, пришли сюда заниматься или жуков ловить?
Чонкин молчал. Старший политрук встал и в волнении заходил по лужайке.
— Мы с вами, — начал он, медленно подбирая слова, — изучаем очень важную тему: «Моральный облик бойца Красной Армии». Вы, товарищ Чонкин, по политподготовке отстаете от большинства других бойцов, которые на политзанятиях внимательно слушают руководителя. А ведь не за горами инспекторская проверка. С чем вы к ней придете? Поэтому, между прочим, и дисциплина у вас хромает. Прошлый раз когда я был дежурным по части, вы не вышли на физзарядку.
Вот вам конкретный пример того, как слабая политическая подготовка ведет к прямому нарушению воинской дисциплины.
Садитесь, товарищ Чонкин. Кто желает выступить?
Поднял руку командир отделения Балашов.
— Вот, — сказал Ярцев, — почему-то товарищ Балашов всегда первым поднимает руку. И его всегда приятно слушать. Вы конспект приготовили, товарищ Балашов?
— Приготовил, — скромно, но с достоинством сказал Бала шов.
— Я знаю, что приготовили, — сказал Ярцев, глядя на Балашова с нескрываемой любовью. Отвечайте.
Старший политрук снова сел на пень и, чтобы показать заранее, какое истинное наслаждение доставит ему четкий и правильный ответ Балашова, закрыл глаза.
Балашов развернул общую тетрадь в картонном переплете и начал читать громко, с выражением, не вставляя ни единого своего слова.
Пока он читал, бойцы занимались, кто чем. Один, спрятавшись за спиной другого, увлекся «Мадам Бовари», другие — играли в «морской бой», Чонкин предавался своим мыслям. Мысли у него были разные. Внимательно наблюдая жизнь, постигая ее законы, он понял, что летом обычно бывает тепло, а зимой — холодно. «А вот если бы было наоборот, думал он, — летом холодно, а зимою тепло, то тогда бы лето называлось зима, а зима называлась бы лето».
Потом ему пришла в голову другая мысль, еще более важная и интересная, но он тут же забыл, какая именно, и никак не мог вспомнить. И мысль об утерянной мысли была мучительна. В это время его толкнули в бок. Чонкин оглянулся и увидел Самушкина, про которого совсем забыл. Самушкин поманил его пальцем, показывая, чтобы Чонкин наклонился, он, Самушкин, ему что-то скажет. Чонкин заколебался. Крикнуть в ухо, пожалуй, побоится, старший политрук здесь, а плюнутьможет.
— Чего тебе? — шепотом спросил Чонкин.
— Да ты не бойся, — прошептал Самушкин и сам наклонился к чонкинскому уху. — Ты знаешь, что у Сталина было две жены?
— Да ну тебя, — отмахнулся Чонкин.
— Верно тебе говорю. Две жены.
— Хватит болтать, — сказал Чонкин.
— Не веришь — спроси у старшего политрука.
— Да зачем мне это нужно? — упрямился Чонкин.
— Спроси, будь другом. Я спросил бы, но мне неудобно, я в прошлый раз задавал много вопросов.
По лицу Самушкина было видно, что ему очень важно, чтобы Чонкин оказал ему эту пустяковую, в сущности, услугу. Чонкин, будучи человеком добрым, не умеющим никому и ни в чем отказывать, сдался.
Балашов все еще читал свой конспект. Старший политрук его слушал рассеянно, зная, что Балашов боец аккуратный, наверняка переписал в конспект все слово в слово из учебника и никаких неожиданностей в его ответе быть не может. Но времени оставалось мало, надо было спросить других, и Ярцев прервал Балашова.
— Спасибо, товарищ Балашов, — сказал он. — У меня к вам еще вопрос: почему наша армия считается народной?
— Потому, что она служит народу, — ответил Балашов, не задумываясь.
— Правильно. А кому служат армии капиталистических стран?
— Кучке капиталистов.
— Правильно. — Ярцев был очень доволен. — Я с удовольствием прослушал ваш ответ. Вы правильно мыслите, делаете из пройденного материала верные выводы. Я ставлю вам «отлично» и буду просить командира батальона объявить вам благодарность с занесением в личное дело.
— Служу трудовому народу, — тихо сказал Балашов.
— Садитесь, товарищ Балашов. — И своими узкими проницательными глазами старший политрук осмотрел сидевших перед ним бойцов. Кто хочет дальше развить мысль предыдущего оратора?
Чонкин дернул рукой. Ярцев заметил.
— Товарищ Чонкин, как прикажете истолковать ваш выразительный жест? Может быть, вы опять боретесь с жуком?
Чонкин встал.
— Вопрос, товарищ старший политрук.
— Пожалуйста. — Политрук расплылся в широкой улыбке, всем своим видом показывая, что, конечно, Чонкин может задать только очень простой вопрос и, может быть, даже глупый, но он, Ярцев, обязан снижаться до уровня каждого бойца и разъяснять непонятное. И он ошибся. Вопрос, может быть, был глупый, но не такой простой.
— А правда, — спросил Чонкин, — что у товарища Сталина было две жены?
Ярцев вскочил на ноги с такой поспешностью, как будто в одно место ему воткнули шило.
— Что? — закричал он, трясясь от ярости и испуга. — Вы что говорите? Вы меня в это дело не впутывайте. Он тут же спохватился, что сказал что-то не то, и остановился.
Чонкин растерянно хлопал глазами. Он никак не мог понять, чем вызвана такая ярость старшего политрука. Он попытался объяснить свое поведение.
— Я, товарищ старший политрук, ничего, — сказал он. — Я только хотел спросить….мне говорили, что у товарища Сталина…
— Кто вам говорил? — закричал Ярцев не своим голосом. — Кто, я вас спрашиваю? С чужого голоса поете, Чонкин?
Чонкин беспомощно оглянулся на Самушкина, тот спокойно перелистывал «Краткий курс истории ВКП(б)», словно все происходившее не имело к нему никакого абсолютно отношения. Чонкин понял, что если сослаться на Самушкина, тот откажется не моргнув глазом. И хотя Чонкин не мог взять в толк, чем именно вызван такой невероятный гнев старшего политрука, ему было ясно, что Самушкин опять его подвел, может быть, даже больше, чем в тот раз, когда устроил «велосипед».
А старший политрук, начав кричать, никак не мог остановиться, он крестил Чонкина почем зря, говоря, что вот, мол, к чему приводит политическая незрелость и потеря бдительности, что такие, как Чонкин, очень ценная находка для наших врагов, которые только и ищут малейшую щель, куда, не гнушаясь никакими средствами, можно пролезть со своими происками, что такие, как Чонкин, позорят не только свое подразделение и свою часть, но и всю Красную Армию в целом.
Трудно сказать, чем бы кончился монолог Ярцева, если бы его не прервал дневальный Алимов. Видно, Алимов бежал от самого городка, потому что долго не мог перевести дух, и, приложив руку к пилотке, тяжело дышал, молча глядя на Ярцева. Его появление сбило Ярцева с мысли, и он спросил раздраженно:
— Что вам?
— Товарищ старший политрук, разрешите обратиться. — Алимов кое-как отдышался.
— Обращайтесь, — устало сказал Ярцев, опускаясь на пень.
— Рядового Чонкина по приказанию командира вызывают в казарму.
Этому обстоятельству были рады и Чонкин, и Ярцев.
Отвязывая лошадь, Чонкин ругал себя, что черт его дернул за язык. Может быть, первый раз за всю службу задал вопрос, и на тебе такая неприятность. И он твердо решил, что теперь никогда в жизни не будет задавать никаких вопросов, а то еще влипнешь в такую историю, что и не выпутаешься.
5
Старшина Песков сидел у себя в каптерке и суровой ниткой резал мыло, готовясь к предстоящему его роте банному дню. В это время его позвали к телефону, и комбат Пахомов приказал немедленно разыскать Чонкина, выдать ему оружие, продпаек на неделю и подготовить к длительному несению караульной службы.
Какой именно службы и почему длительной, старшина не понял, но сказал «есть!» , потому что привык выполнять приказания беспрекословно, согласно уставу. Каптенармуса Трофимовича, который помогал ему резать мыло, он послал на продсклад, а дневального Алимова отправил разыскивать Чонкина. После этого нарезал остальное мыло, вытер руки о полотенце и сел писать письмо своей невесте, которая жила в городе Котласе.
После срочной службы старшина прослужил еще два года, теперь хотел опять продлить срок, но невеста этого не одобряла. Она считала, что женатому человеку лучше работать где-нибудь на заводе, чем служить в армии.
Старшина Песков с этим был не согласен, он писал:
«А еще, Люба, вы пишете, что гражданская жизнь лучше, чем военная. Вы, Люба, имеете об этом неправильное понятие, потому что для каждого воина Красной Армии есть главное переносить все тяготы и лишения воинской службы. А также воспитание подчиненных. Вы знаете, что наша страна со всех четырех сторон находится в капиталистическом окружении и враги только и метят на то, чтобы задушить Советскую страну, а наших жен и детей угнать в рабство. Поэтому в Красную Армию ежегодно призываются на военную службу молодые воины, дети рабочих и трудового крестьянства. И мы, закаленные воины, должны передавать им свой боевой опыт и воинское мастерство в деле воспитания молодого поколения. Но вопрос этот очень серьезный, к людям надо проявлять ежедневную строгость, потому что ты с ними будешь по-хорошему, а они к тебе обернутся свиньей. Возьмем, к примеру, простую семью. Если не будешь воспитывать ребенка в строгости, с ремешком, то он вырастет жулик или хулиган, а дети, Люба, цель нашей жизни. А если не иметь цели, то можно повеситься или застрелиться (вот вам пример: Маяковский, Есенин)».
Старшина поставил точку, обмакнул перо в чернила и стал обдумывать следующую фразу. Он хотел как-то связать воедино вопросы семьи и брака и обороноспособности государства, но как именно сделать это, еще не знал, и тут его сбили с толку — кто-то постучался в дверь.
— Войдите, — разрешил старшина.
Вошел Чонкин. Он был так огорчен своей оплошностью на политзанятиях, что даже забыл, что нужно о своем прибытии доложить по-уставному, и спросил просто:
— Звали, товарищ старшина?
— Не звал, а приказал явиться, — поправил старшина. — Войдите и доложите, как положено.
Чонкин повернулся к дверям.
— Отставить! — сказал старшина. — Как нужно поворачиваться кругом?
Чонкин постарался сделать все как надо, но опять перепутал и повернулся через правое плечо. Только с третьего раза у него получился поворот более или менее гладко, после чего старшина, наконец, снизошел к нему, разрешил выйти и, вернувшись, доложить о прибытии. Потом сунул ему в руки " Устав караульной и гарнизонной службы " и отправил в казарму учить обязанности часового. А сам остался дописывать письмо, наполняя его новыми, возникшими в результате общения с Чонкиным мыслями:
«Вот, Люба, к примеру, у вас на заводе работает инженер с высшим образованием и имеет в своем подчинении 10-12 человек. Он может приказать им что-нибудь только по работе, а после работы или во время выходного дня они ему у уже не подчиняются и могут делать, что хотят, как говорится, ты сам по себе, а я сам по себе. У нас такого положения быть не может. У меня в роте 97 красноармейцев и младшего комсостава. Я могу им в любое время отдать любое приказание, и они выполнят его беспрекословно, точно и в срок, согласно Уставау и воинской дисциплине, хотя я имею образование 5 кл.».
На этом месте его опять оборвали. Дверь отворилась, в каптерку кто-то вошел. Думая, что это Чонкин, старшина, не повернув головы, сказал:
— Выйди, постучись и войди снова.
Ему ответили:
— Я тебе постучусь.
Старшина волчком развернулся на табуретке, одновременно вытягиваясь, потому что увидел перед собой подполковника Пахомова.
— Товариш подполковник, за время вашего отсутствия в роте никаких происшествий… начал было он, приложив руку к пилотке, но подполковник его перебил:
— Где Чонкин?
— Отправлен для изучения Устава караульной и гарнизонной службы, — четко отрапортовал старшина.
— Куда отправлен? — не понял Пахомов.
— В казарму, товарищ подполковник, — отчеканил Песков.
— Ты что — сумасшедший? — заорал на него подполковник. — Его самолет ждет, а ты тут будешь уставами с ним заниматься. Я тебе по телефону что говорил? Немедленно позвать Чонкина и подготовить к отправке.
— Есть, товарищ подполковник! — Старшина кинулся к двери.
— Погоди. Сухой паек получили?
— Трофимович пошел и все нету. Может, с кладовщиком разговаривает?
— Я вот ему поразговариваю. Тащить его сюда вместе с продуктами!
— Сейчас я пошлю дневального, — сказал старшина.
— Отставить дневального! — сказал Пахомов. — Не дневального, а сам, и бегом! Погоди. Даю тебе пять минут. За каждую лишнюю минуту сутки ареста. Понял? Бегом!
Со старшиной подполковник разговаривал совсем не так, как час назад с командиром полка. Но и разговор старшины с Чонкиным был мало похож на его разговор с подполковником. Что касается Чонкина, то он мог в таком духе разговаривать разве что с лошадью, потому что она по своему положению была еще ниже его. А уж ниже лошади никого не было.
Выскочив на улицу, старшина поглядел на свои карманные часы, засек время и пошел было шагом, но потом, оглянувшись и увидев, что подполковник Пахомов следит за ним в окно, побежал.
Бежать было метров четыреста — в противоположный конец городка. На этом пути не было ни одного строения, за которым можно было бы укрыться и тайком от комбата передохнуть, и старшина Песков чувствовал себя, как на пристрелянной местности. Ему было двадцать пять лет, но за два года сверхсрочной службы он бегал только один раз и то по тревоге, когда уклониться от беганья не было никакой возможности. Отвычка от этого занятия давала себя знать, да и жара, надо сказать, стояла немалая.
На продуктовом складе было, как всегда, полутемно и прохладно. Редкие солнечные лучи, пробиваясь сквозь дыры в стене и в крыше, пронизывали помещение, вырывая из полутьмы какие-то ящики, бочки, мешки и говяжьи туши подвешенные к перекладине поперек склада. У полуоткрытых дверей сидел кладовщик Дудник и, подперев подбородок рукой, дремал, разомлев от жары. Стоило ему заснуть, как подбородок соскальзывал с потной ладони. Дудник ударялся подбородком об стол, открывал глаза, смотрел на стол подозрительно и враждебно, но, не в силах устоять перед соблазном, снова подводил руку под подбородок.
Высунув язык, влетел на склад старшина Песков. Он опустился рядом с Дудником на ящик из-под крупы и спросил:
— Ты Трофимовича не видел?
Дудник снова трахнулся об стол и осоловело посмотрел на Пескова.
— Чего?
Старшина посмотрел с уважением на подбородок Дудника, который выдерживает такие удары.
— Зубы целы? — спросил он.
— Зубы-то ничего, — сказал Дудник, встряхивая головой и зевая. — Я вот боюсь — стол придется в ремонт отдавать. Кого ты спрашивал?
— Трофимович здесь был?
— А-а, Трофимович. Трофимович был, — сказал Дудник закрывая глаза и снова подставляя руку под подбородок — Погоди ты спать. — Старшина потряс его за плечо. — Куда он пошел?
Не открывая глаз, Дудник махнул свободной рукой в сторону дверей:
— Туда.
Поняв, что толку от Дудника не добиться, старшина вышел наружу и остановился в раздумье. Куда идти? Он перебрал в уме все места, где мог бы быть Трофимович, уно тот мог быть где угодно, и придумать сейчас что-нибудь более или менее вероятное старшине было не так-то просто. Он вынул карманные часы и посмотрел на них. С момента получения им приказания шла шестая минута. Старшина вздохнул. Он знал, что подполковник Пахомов слов на ветер никогда не бросает. И Песков вдруг только сейчас понял, что происходит, вероятно, что-то сверхважное, раз Чонкина отправляют куда-то на самолете. Может быть, сам Чонкин вдруг стал очень важным? Его, старшину Пескова, ни разу не возили на самолете. Мысль о важности происходящего заставила его мозг работать продуктивней, старшина еще раз прикинул, где именно мог прятаться Трофимович, и, уже не колеблясь, бросился к военторговскому магазину.
Песков не ошибся. Трофимович стоял в пустом магазине рядом с продавщицей Тосей и рассказывал ей содержание фильма «Сердца четырех». На полу у его ног лежал вещмешок с сухим пайком для Чонкина.
Через минуту после этого подполковник Пахомов, взглянув в окно, увидел такую картину: по тропинке в сторону казармы, с вещмешком на плече, мелко подпрыгивал Трофимович; сзади, подталкивая его кулаком в спину, бежал старшина Песков.
К вечеру того же дня, сидя в отдельной камере батальонной гаупвахты, старшина Песков продолжал письмо своей невесте из города Котласа.
« А вообще, Люба, — писал он, — жизнь армейская, конечно, не сахар. Это же есть такие люди, которые пользуются своим положением не для укрепления воинской дисциплины, а совсем обратное, с целью, чтобы издеваться над своими подчиненными. И, конечно, в гражданской жизни такого положения не бывает, потому что там каждый человек отработал свои восемь часов на производстве, считает себя свободным, и, если какой инженер или мастер прикажет ему что-нибудь, так он может послать его куда подальше и правильно сделает».
6
Вот уж правда, жизнь человека полна неожиданностей. Если бы в этот день все текло по намеченному плану, то Чонкин после политзанятий должен был привезти на кухню дрова, потом обед, потом — сон, после сна — баня. В бане обещали выдать новое обмундирование. (Чонкин уже рассчитывал отложить это обмундированиеои две пары новых портянок на случай предстоящей демобилизации). После бани опять на конюшню, на склад за продуктами для ужина, потом вечером на открытой площадке концерт художественной самодеятельности.
И вдуг — трах-бах — вызвали в казарму, выдали винтовку, скатку, вещмешок, усадили в самолет, и через каких-нибудь полтора часа Чонкин был уже черт-те где, пв какой-то деревне, о которой он до этого никогда не слыхал и не подозревал, что она существует на свете.
Его еще мутило от только что перенесенного первый раз в жизни полета, а летчики (тот, который его сюда привез, и другой, который был здесь) зачехлили поломанный самолет, привязали его к земле, сели в исправный и улетели, как будто их здесь и не было, а Чонкин остался лицом к лицу с самолетом и толпой, окружавшей его. Но и толпа постепенно рассосалась, предоставив Чонкина самому себе.
Оставшись один, он обошел вокруг самолета, подергал элероны и руль поворота, ударил ногой по колесу. И сплюнул. Зачем его охранять, от кого охранять и сколько времени неизвестно. Подполковник Пахомов сказал — может, неделю, а может, и больше. За неделю можно с тоски подохнуть. Раньше, бывало, хоть с лошадью поговоришь, и то дело. Он вообще любил разговаривать с лошадью больше даже, чем с людьми, потому что человеку скажешь что-нибудь, да не то, еще и неприятностей наберешь на свою шею, а лошадь, ей чего не скажи, все принимает. Чонкин с ней беседовал, советовался, рассказывал про свою жизнь, про старшину, жаловался на Самушкина и на повара Шурку, лошадь понимала чего или не понимала, а махала хвостом, кивала головой реагировала. А с этим драндулетом разве поговоришь? Он же неодушевленный. Чонкин еще раз сплюнул и прошел от носа к хвосту и от хвоста опять к носу. Огляделся.
Здешняя природа не нравилась ему совершенно. В трех сотнях шагов от него сквозь кусты ивняка блестела речка со странным названием Тепа. Чонкин не знал, что она так называется, но все равно было противно. Чахлый лесок который тянулся ниже по течению Тепы, Чонкину не нравился еще больше, а уж обо всем остальном пространстве и говорить нечего. Земля была голая, бугристая и с камнями, деревня бедная. Два дома обиты тесом , остальные — из потемневших бревен, наполовину вросшие в землю, крытые какой дранью, какой соломой.
Пусто в деревне. Сколько ни смотри, не увидишь человека живого. И ничего удивительного в этом нет все на работе. А кто не на работе, те прячутся от жарищи по избам. Только пегий теленок, видно, отбился от стада, лежит посреди дороги, высунув язык от жары.
Какой-то человек проехал на велосипеде по берегу речки граблями, привязанными за спиной.
— Эг-ге-эй! — прокричал ему Чонкин, но тот не остановился остановился, не обернулся, видать, не слыхал.
Иван пристроил вещмешок на крыле самолета, развязал посмотреть, что там ему положили. В мешке лежали две буханки хлеба, банка мясных консервов, банка рыбных, банка концентратов, кусок колбасы, твердой, как дерево, и несколько кусочков сахара, завернутых в газету. На неделю конечно, негусто. Знать бы заранее, спер бы что-нибудь в летной столовой, а теперь что ж…
Прошел Чонкин опять вдоль самолета. Несколько шагов туда, несколько шагов обратно. Вообще, конечно, есть в его положении и приятное. Сейчас он не просто Чонкин, к которому можно запросто подойти, хлопнуть по плечу сказать: "Эй ты, Чонкин ", или, например, плюнуть в ухо.
Сейчас он часовой — лицо неприкосновенное. И прежде чем плюнуть в ухо, пожалуй, подумаешь. Чуть что: «Стой! Кто идет?», «Стой! Стрелять буду!» Дело серьезное.
Но если посмотреть на это дело с другой стороны… Чонкин остановился и, прислонившись к крылу, задумался.
Оставили его здесь одного на неделю без всякой подмены. А дальше что? По Уставу часовому запрещается есть, пить, курить, смеяться, петь, разговаривать, отправлять естественные надобности. Но ведь стоять-то неделю! За неделю этот Устав хочешь не хочешь нарушишь! Придя к такой мысли, он отошел к хвосту самолета и тут же нарушил. Оглянулся вокруг ничего.
Запел песню:
Скакал казак через долину Через кавказские края…
Это была единственная песня, которую он знал до конца. Песня была простая.
Каждые две строчки повторялись:
Скакал он садиком зеленым Кольцо блестело на руке…
Скакал он садиком зеленым Кольцо блестело на руке…
Чонкин помолчал и прислушался. Опять ничего! Хоть пой хоть тресни, никому ты не нужен. Ему вдруг стало тоскливее прежнего, и он ощутил настоятельную потребность поговорить хоть с кем-нибудь хоть о чем-нибудь.
Оглядевшись, он увидел телегу, которая пылила по дороге в сторону деревни. Чонкин приставил ладонь козырьком, вгляделся: в телеге баб человек десять, сидят, свесив ноги за борт, а одна в красном платье, стоя, лошадьми правит. Увидя это, Чонкин пришел в неописуемое волнение, которое становилось тем больше, счем больше приближалась телега. Когда она совсем приблизилась, Чонкин и вовсе засуетился, застегнул воротник и рванул к дороге.
— Эй, девки! — закричал он. — Давай сюда!
Девки зашумели, засмеялись, а та, которая правила лошадьми, прокричала в ответ:
— Всем сразу или через одну?
— Вали кулем, потом разберем! — махнул рукой Чонкин.
Девки зашумели еще больше и замахали руками, вроде бы приглашая Чонкина к себепв телегу, а та, что стояла, крикнула такое, что Чонкин даже оторопел.
— И-их, бабоньки-и! — от избытка чувств взвизгнул он, но его уже никто не мог слышать. Въехав в деревню, телега скрылась за поворотом, и только белая пыль долго еще висела в нагретом воздухе.
Все это подействовало на Чонкина самым приятным образом. Он оперся на винтовку, и вовсе не дозволенные Уставом мысли насчет женского пола начали овладевать им. Он по-прежнему все поглядывал вокруг себя, но теперь уже не просто так, не совсем без смысла, теперь он искал нечто совершенно определенное. с И нашел.
В ближайшем огороде он увидел Нюру Беляшову, которая после дневного отдыха снова вышла окучивать картошку. Она мерно махала тяпкой и поворачивалась к Чонкину разными сторонами. Он пригляделся и по достоинству оценил ее крупные формы.
Чонкина сразу к ней потянуло, но он посмотрел на самолет и только вздохнул. И снова стал ходить вдоль самолета. Несколько шагов туда, несколько шагов обратно. Но «туда»
шагов, почему-то, получалось все больше, а обратно все меньше, и в конце концов он уткнулся грудью в забор из длинных кривых жердей. Это произошло для него самого настолько неожиданно, что, встретившись с вопросительным Нюриным взглядом, Чонкин понял, что должен объяснить как-то свой поступок, и объяснил его так.
— Попить охота, — сказал он и для убедительности ткнул себя пальцем в живот.
— Это можно, — сказала Нюра, — только вода у меня теплая.
— Хоть какая, — согласился Чонкин.
Нюра положила тяпку в борозду, пошла в дом и тут же вернулась с ковшиком из черного железа. Вода, правда, была теплая, невкусная, она пахла деревянной бочкой. Чонкин отпил немного, а остаток, нагнувшись, выплеснул себе на голову.
— И-эх, хорошо! — сказал он с преувеличенной бодростью. — Верно я говорю?
— Ковшик на сучок повесьте, — ответила Нюра, снова берясь за тяпку.
Встреча с Чонкиным ее тоже взволновала, но она не подала виду и стала работать, ожидая, что он уйдет. А ему уходить не хотелось. Он постоял еще, помолчал и задал вопрос сразу по существу:
— Одна живете или с мужем?
— А вам зачем знать? — спросила Нюра.
— Из интересу, — ответил Чонкин.
— Одна или не одна, вас это не касается.
Этот ответ удовлетворил Чонкина. Он означал, что Нюра живет одна, но девичья гордость не позволяет ей отвечать прямо на такие вопросы.
— Может, помогти? — предложил Иван.
— Не надо, — сказала Нюра, — я уж сама.
Но Чонкин уже перекинул через забор винтовку и сам пролез между жердями. Нюра сперва поотнекивалась для приличия, а потом отдала Чонкину свою тяпку, а себе принесла из хлева другую. Вдвоем дело пошло веселее. Чонкин работал легко и быстро, чувствовалось, что не первый раз занимается он этим делом. Нюра сперва пыталась за ним угнаться, но потом, поняв, что попытка эта несостоятельна, безнадежно отстала. Когда они остановились для перекура, она заметила ему с любопытством:
— Сами, видать, деревенские.
— Неужто заметно? — удивился Чонкин.
— Как не заметить, — сказала Нюра, смущенно потупясь. — У нас тут городские были, помогать приезжали. Так иной раз стыдно смотреть. Тяпку в руках держать не умеют. Интересно, чему их там в городах учат?
— Известно чему, — сообразил Чонкин. — Сало деревенское жрать.
— То-то и есть, — согласилась Нюра.
Чонкин поплевал на ладони и принялся опять за работу. Нюра, идя следом, нет-нет да и поглядывала на нового своего знакомого. Она, конечно, сразу заметила, что и ростом он не очень-то вышел, и лицом не из самых красавцев, но ей при ее затянувшемся одиночестве и такой был хорош. А Чонкин, она приглядела, парень сноровистый и с ухваткой, для хозяйства, сразу видно, полезный. И он нравился ей все больше и больше, и в душе ее даже затеплилось что-то похожее на надежду.
7
Нюра была совсем одинока. Более одинокой женщины не было во всей деревне, не считая бабы Дуни, но у той жизнь уже подходила к концу, а Нюре едва исполнилось двадцать четыре года. Жизнь в самом расцвете, но для замужества возраст, пожалуй, уже и великоват. Другие, кто порасторопней, постарались выскочить до двадцати да уж и детей понарожали (у Нюриной ровесницы Тайки Горшковой зимой пятый мальчишка родился). И не было обидно, была бы хуже других, а то ведь нет. Ни лицом, ни фигурой бог не обидел, красавицей, может, и не была, но и уродиной никто не считал. Уж на что Нинка Курзова от рождения недостаток имела пятно в пол-лица, а и та нашла свое счастье, вышла замуж за Кольку и сейчас ходила на четвертом или пятом месяце.
Не одна Нюра, конечно, в девках сидела, но у других хоть были либо родители, либо братья и сестры, либо еще кто, а у нее никого. Были два брата старших — она их не помнила. Один трех лет от роду во время пожара сгорел, другой, чуть побольше, от сыпного тифа помер.
Мать Нюры померла четыре года назад. До этого два года жаловалась на поясницу, все ее что-то ломало да горбило, от застуды ли, от тяжелой ли работы, кто знает. Может, ей полежать надо было, отдохнуть, да как полежишь, когда бригадир каждое утро чуть не силком на улицу выволакивает, надо работать. И свое хозяйство тоже большое-ли, малое, а дело всегда найдется. К фельдшеру сходить, а он за семь верст в Долгове. Семь верст туда да семь обратно. А лечение у него одно: на ночь ноги в горячей воде попарь и под ватное одеяло. К утру, мол, пройдет. Освобождения, если жару нет, не добьешься. Если, мол, всем освобождение давать, кто тогда будет работать?