Твой Андрей.
(Из рассказа Петра Герасемца о своем пребывании в районной диканьской больнице)
– Красота! Туалет за стеной, раковина там же. Можно носки постирать, а высушить на батарее. На горячем кране нету, правда, ручки, но это не беда – у меня всегда подходящая по размеру при себе. Выйдешь в коридор – там телевизор за углом. Его, правда, выключают, чтобы там беспокойным не мешать, но я всегда с сестрою договорюсь. Она мне это – всегда, а я ей уж за то – того. Ну, когда навещают, то приносят.
– Ты кушай, кушай, Петрусю. Вот лучку зеленого возьми.
– Ага. Но это только если главврача нету. Он следит строго. А народу – никого. Из окон, правда, в одном месте сквозит – бумага отстает, причем я еще не выяснил, в каком (закашливается).
– Не торопись, Петрусь, успеешь, не торопись. Сегодня главврача нету.
– А на дворе всякого видно, хоть целый час можно беседовать. А не то – в форточку чего другого, бросить или на веревочке, у меня веревочка с крючком есть (закашливается).
– Ох, не долечили тебя. Полежал бы еще.
– Так я и рад. Но главврач к этому строго! А я и рад бы. Здесь же уютно и ничего работать не нужно. И кормят иногда (закашливается крепко и надолго).
(Из выступления зеньковского писателя Матвея Хруща на творческом вечере в доме культуры)
Многие замечают, и не безосновательно, что в каждом моем произведении, будь то поэма или эпический многотомный роман, герои мои непременно попадают в больницы. А недруги подчеркивают, – герои мои не вылезают из больниц, мои рассказы кишат больницами и больными, а также медсестрами, хирургами, дежурными и главврачами. Да, так и есть. Но это совсем не значит, что мне самому пора в дурдом. Нет, здесь проявляется тонкость, которую не всем дано уловить, здесь высвечивается мое чутье, мой, так сказать, дар чувствования и переживания, моя способность ощущения жизни, как некой смертельной болезни. Это не я первый придумал, были в древности грамотеи, но я единственный, кто так умело вплел это в повествование. Да, мои герои постоянно чем-то болеют, но они никогда практически не помирают в больницах. Под забором, в подворотне, с ножом в печени, с перетянутым горлом, но не в больнице! Из больницы герой всегда выходит обновленным, одумавшимся, впереди у него само счастье. Ведь это так здорово, поправиться! И читателю я даю возможность пережить кризис и очиститься, поправиться и отправиться к новым приключениям. Болейте, болейте вместе со мною, болейте с моими героями заодно, и вы поправитесь, и задышите так, как еще никогда в жизни не дышали. То есть вольно и облегченно.
4
Утренние обширные туманы – вестники весны. А уже они настали и покрыли Диканьку, охристую, бурую, с темно-красными пятнами, влажную ветвями и голыми сучьями; с черепицей на крышах и шифером, с теплыми ватниками сельчан в огородах, с размокшей землей, освобожденную от долгих снегов и теперь вольно дышащую. Тишайшее безветрие и неосторожные шаги, отдающиеся, и теплое испарение под ногами. «Андрейка!» – окликали Андрея, – «Влезай скорее в машину, еще ты не окреп, нельзя тебе долго на свежем воздухе!» В то утро Андрея забирали из больницы. Тогда начиналась новая для него жизнь.
(Из разговора, завязавшегося тотчас после усаживания в машину)
– Э, – протянул Виктор Павлович, – то мы далеко заедем.
– Андрей, не захлопнул. Стукни еще раз. Нет. Виктор Павлович, помоги.
– Вы мне тут натрясете. Нужно к общежитию брать. Надя, с ручника сними.
– Попрошу, Виктор Павлович, – уверенно заявила тетя Надя, – не указывать.
– Выворачивай колеса.
– Пригнись-ка, Андрюша, невидно из-за тебя.
– Выворачивай! Здесь переходи на скорость. Куда ты погнала. Впереди, не видишь? Тут должна быть яма, у того столбика. Яма! Надя, как раз. Ты нарочно, что ли?
– Погодите, Виктор Павлович, сейчас, погодите, – успокаивала тетя Надя, – наберем скорость. Вот ровная дорога. Вообще-то я водить умею, только не люблю, а у Виктора Павловича дальтонизм, ему садится за руль воспрещается.
Из густого молока выхватывались чередой тополя и снова окунались в него. Едва обнаруживаясь, исчезали углы неведомых строений.
– Фары зажги.
– Виктор Павлович, без вас!
Вот выплыла великолепная триумфальная арка дорического ордера.
– Откуда она тут?
– Древние римляне козакам подарили. Нет, серьезно. Ты не знал?
Улыбался Андрей.
Редкий попутный транспорт встречался, а встречный и того реже.
– Ну, как? Хорошо еду? – довольно спросила тетя Надя, не отрывая глаз от дороги.
– Хорошо, хорошо…Внимательно только! Надя, что же ты не повернула здесь?
– То не наш поворот.
– Да смотри, вот выедем на Полтавскую трассу.
– Виктор Павлович, успокойтесь.
– Надя, а ну давай пускай меня.
– У вас, Виктор Павлович, прав нет.
– Надя!
– Погодите, Виктор Павлович, погодите, идем на обгон.
– Да куда! Гляди! Поворачивай!
– А он должен пропустить.
– Поворачивай, говорю!!
…
– Все, Надя. Теперь уже все.
А в ответ – молчание.
Поменялись местами.
– Я же говорил тебе, Надя, вот и не развернуться, – жаловался Виктор Павлович, – Что оно такое? Вот и трасса. Я же говорил тебе.
– Не бурчите, Виктор Павлович, – тетя Надя не унывала и подмигивала Андрею. – А ну, Виктор Павлович, стоп! Стоп! Это, сдается мне, Мовчуны. Останавливай, Витя. – Она опустила стекло и звонко выкрикнула проходящим обочиной дороги, – А ну стой, раз, два!
– Надя!
–
Здоровенькi були!Из Полтавы?
– Не то. Огород смотрели.
– А мы-то на свой еще и не заглядывали. Ты с Василем? Здравствуй, Василек! Ну как дела?
– Здрасьте. Нормально.
– Нормально. Дела должны быть хорошо, всегда хорошо. А куда Федю дели?
– Надя, уже сажай их или едем, – протянул Виктор Павлович.
– Не бурчите, Виктор Павлович. Влезайте-ка в машину, подвезем вас, да племянника мне не подавите на заднем сиденье.
(Рассказывал Федор Мовчун, приятель и добрый знакомый тети Нади)
В тот вечер я собирал вещи, чтобы отправляться в дорогу. А уезжали мы с ребятами в Москву на заработки. С Витей, с Сашком и многими другими. У нас уже и маршрут был установлен, и порядок, мы не в первый раз ехали. Мы мастера по облицовке, штукатурщики, плитку класть, полы ровнять, мы на все руки мастера. Олеся мне помогала в тот вечер, но уговаривала не ехать, а лучше переждать. А как же не ехать? Где тогда деньги на жизнь брать? Нет, мы условились, мы договорились с ребятами, билеты купили, надо было ехать. Василек, мой сын, тоже мне помогал. Олеся тогда рассказывала, как и что, как день прошел, что было. Да, сказала, что с огорода их подвезла Надя, племянник еще с ними был. Это тот, который еще не доучился. Я сам его не знаю и не видел никогда, вот внимания и не обратил.
Вечером, когда все попрятались в свои дома, когда зажглись по Диканьке тысячи окон, поволе, бесшумно и разошлись туманы. Стало быстро темнеть, и задышали глубже украинские поля – широчайшие равнины, безбоязненно стелящиеся на просторе. Они перетекают друг в друга многоцветными полосами, они сбегают в яры и балки, где присмирели рощи и одинокие дубы. Опустели поля, словно громадные домашние комнаты. Ветер один прогуливается по ним; поднялся, теплый, душный, откуда-то с юга он возник.
(Из метеосводки)
Как передает гидрометеоцентр Украины, в ближайшие сутки в центральных областях ожидается по-прежнему неустойчивая погода, обусловленная влиянием циклона. Облачно, без прояснений, кратковременные дожди. Внимание автомобилистов: возможны туманы. Температура в ночные часы плюс 2, плюс 4; днем до плюс 10.
(5-е письмо)
Здравствуй, друг мой!
Я предощущаю: весна подходит по ночам. Этот край не многолюден и позволяет расслышать едва уловимое. Стремления во мне горячие поостыли, и не могу поверить, что еще недавно терзался чем-то. Я совершенно счастлив здесь. Часто выбираюсь из дому, помогаю справляться с хозяйством, но больше гуляю и все по неизвестным тропам. Поля перемежаются посадками, и каждый поворот готовит новое. Разбуженные запахи окружают. А в одном месте видел: змеи переплелись кольцами, блестя обновленной яркой чешуей. Возвращаюсь и не перестаю удивляться. У тети Нади хата велика и красива: сложена из красного кирпича, местами с белыми вставками, по углам узоры с цветами; два этажа под шиферной крышей, только уж окна больно малы. «То не хата», – объяснит тебе тетя Надя, – «То наш сарай. И там не хата, там кроли. А хата позади всего». Если это сарай, какова же хата! В сарае и гараж устроен, там много всякой всячины: и по слесарному делу, и по столярному; яма посреди прокопана, чтобы обследовать автомобиль, там и лампочка имеется в патроне. В боковых отделениях сарая содержатся разные обитатели. Все продумано и воплощено: в одном – куры, красно-огненные, рябые, черные, белоснежные и с синим отливом в оперенье, – расселись на жердях, подозрительны ко всякому входящему. В следующем – индюки, уже не молодые, выкормлены и взращены в дальних областях, а сюда перевезены недавно; среди них есть матерый с добрую свинью весом. Дальше – утки шумят, их уж совсем немного, десятка четыре, все помечены зеленой краской, чтобы не затесаться к чужим в большом пруде. Отдельно в гусятнике – гуси, прекраснейшие птицы; ждут, не дождутся зеленых лугов. Говорят, птенцы их до третей недели по вылуплению перекликаются человеческими голосами. Есть еще индокуры, полудикие утки, но это уже так, черте что. В саже живет четыре свиньи. К ним нечего и заглядывать, сами рылами ставенки приоткроют и улыбаются проходящим. Дай им угольку–антрацитику похрумкать, чем попусту любопытствовать. За ними – целый город с улицами и переулками, сплошь весь застроенный кроличьими хатками. Число последних еще подвластно определению, а вот кролей никто не брался пересчитать. Да и к чему? Лучше полюбуйся на них. Ухвати за уши которого покрупней, он лапами царапнет, забарабанит по дну клетки, зачерпнет мелкого помета с соломой и все это на тебя. Глаза от страха стекленеют, а мех – чистейший соболь, на солнце играет, переливается. А в специальном водоеме водятся нутрии – водяные крысы. Они на первый взгляд неблагородны, а годятся и на борщ, и на котлеты, и на шапки с воротниками. Кажется и все хозяйство. Есть еще дальние огороды, садок, бахча да за прудом поле, но хозяйка говорит, это – безделица, не великое хозяйство, нет ни лошадей, ни коров, ни овец. «Когда выйду на пенсию, вот развернусь!» – обещает тетя Надя. А по правде ей мечтается писать акварельные пейзажи в полях. Она поручила мне ключ от погреба и все его богатства. Зажжется электричество под влажным, испещренным паутиною как древними письменами потолком, и все передо мной: россыпи картофеля, белого, и синего с белыми глазками, и красного продолговатого, как поросячьи ножки; яблоки всех сортов, буряк, морковка, капуста. А банок! Малина, вишня, сливы, абрикосы, компоты и варенья, желе и повидла; персики, целиком закрытые и порезанные на четвертные доли; соки невероятных оттенков, мутные и прозрачные, и кто теперь их разгадает, из чего давлены. Солений – разбегаются глаза: кроме обыкновенных огурцов и помидоров – вкуснейшие патиссоны, нарочно недорощенные, чтобы могли в узкое горлышко поместиться. «Все, что осталось от новогодних празднеств», – объясняет тетя Надя, – «И соленые арбузы поели. Но, в какое время не придешь – всегда твое. Вот ключ и открывалка тебе». Впечатлений не счесть. Они и вечерние волнения в посадке – теперь заботы мои.
Твой Андрей.
(Из висящей в зале на стене между фикусами с блестящими листами благодарности)
Выносится капитану милиции Надежде Несторовне Поспевай за проявленные смекалку и мужество при задержании особо опасной преступной группы в количестве семи человек. Вместе с тем, за многолетнюю и добросовестную службу в Диканьском районном управлении внутренних дел ей присваивается звание майора милиции с соответствующим пересмотром оклада и выпиской новых отличительных знаков на погоны.
Подписи начальствующих и поздравления сослуживцев.
(Из телефонного разговора Надежды Несторовны с Ульяной Федоровной)
Ма! Вы слышите меня? Але! Это я, Надя. Надя! Я разузнала, что к чему, и Андрея нашла. Ну, это уж по своим каналам. Да нет, все в порядке, немного простыл. Говорю, простудился. Але! Я говорю, жив, здоров, не переживайте. Нет, даже нисколько не болел. Ага. Вы как себя чувствуете? Как ваша нога? Что? Все передохли? Да вы что! Ну ты посмотри, что делается. Да нет, мои-то в порядке. В конце месяца вам еще завезу. Говорю, еще цыплят завезу и двух гусей в придачу. Да. Виктор Павловича если уговорю. Приедет, должен приехать. Что? Але! Ма! Вы где-то пропали. Да, пускай побудет у меня. Не тревожьтесь, у меня спокойно. Может, оженю его и поселю у себя. А что? Да уж так. Ага. Да. Ага. Але! Але! Не слышно ничего. Але! Ма! Ну все, прервали.
(6-е письмо)
Мой друг, великое и бесповоротное совершается. Я ступаю трепетно и предугадываю будущее в каждом шаге своем; близко, близко, как биение собственного сердца. И сон мой чуток, и бдение тревожно. Косогоры и открытые луга просохли под ветром, но есть бурные потоки, несутся в яры, где осенний скудный тростник, и – наполняют озера. Они, как живые твари, поигрывают мышцами на бегу. Мне так нравятся они, они – сама жизнь, сам дух неукротимый, текучий и живой. Туманы расходятся, и, я сам видел, за ними – новые дали, каких еще не было. Поверь, Виталик, не было. Это для нас они, это для нас! Шепчут окрест люди: завтра в лесах брызнут по земле невероятных размеров лиловым ковром пролески – лесные цветы. Рассказывают, снега и льды лежали долго, но под спудом тогда уже они сочились невидимой жизнью, и неслышно, неприметно готовилось их движение. Теперь свершилось! Мой друг, как жаль, что ты не знаешь, ты не видишь. Южные птицы здесь: пролетают низко, над кровлями кричат. Рано, неимоверно рано они, когда и изморось не забылась железными оградами. Пробиваются в короткой, остриженной ветром траве подснежники. А облака теперь не задерживаются над нами и проносятся к могилам в степи, забирая с собой все краски и все звуки, что заметили у нас. И пахнет рождением мира. Я пишу без толку, без разбора, не сердись, потому что как медиум не ведаю, что творю. Древние духи снова ожили, и я вместе с ними веселюсь и разверзаюсь над вербами у извивов рек, где зелень проламывается из темниц.
Твой Андрей.
(Рассказывал почтовый служащий Скоромнин)
Я выносил мусор в лес, – хотя и запрещено, и штраф положен за это, но все так делают, – и узнал его тут же, поджигателя! Да, – того, что мне грозился хату спалить. Вы разбудите меня ночью, в самую глухую пору, в грозу, в бурю или после гульбы, после попойки, я его, будьте уверены, признаю. Глаза, глаза его признаю бесстыдные! Он не здешний, нет, здешние все мне знакомы – никудышные. Этот же, проходимец, он их всех на голову выше! Идет на меня из лесу. Понимаете, из лесу! И не сторонится встречного, трещит ветками напролом, не опасается ничего, точно зверь. Честному человеку непременно смутно в лесу, как-то этак не по себе; если что, он не тронет, честный человек, убоится и краем обойдет. Этот же – зверь, выставился, глаза не моргают. Ко мне мысль подкралась: пырнет ножом! Но прошел мимо. И куда, позвольте спросить? – к Мовчунам. Это только с виду могло показаться, что случайно, что, мол, их дом крайний и его необходимо было обогнуть. Но меня осенило: намеренно идет к Мовчунам! Это лишь на первый взгляд могло почудиться, что хозяйка Олеся вдруг его заметила и приветила, а он, дескать, и думать не мечтал и вынужденно заглянул. Но я с тех пор догадался все подробно наблюдать. Нет, не заблуждайтесь, не случайно, он намеренно к Мовчунам. Пока мужа нет, и жена без присмотра. Будьте уверены.
5
Когда до конторы ближе к обеду доносились невеселые песни голодных свиней, Надежда Нестеровна бросала ко всем чертям уголовные дела и реактивным снарядом выстреливала домой, чтобы, не дай бог, не было поздно. Потому что недопустимо ведь ни малейшего у свиней похудания. А кроме нее кто их, голубушек, накормит? Кто попотчует? Нет охотников. А если кто и примется кормить, то все сделает не так и совершенно наоборот. Без ласкового слова у касаток и аппетита не будет или несварение какое-нибудь проявится. Нет, нужно умело заботливой рукой все подготовить, поднарубить бурьяна, просеять дерть, сварить, замешать, остудить; потом снести к любезным и высыпать в ночвы, да водички не забыть им подлить, да еще и приговаривать по-доброму, за ушком почесать. Это важно. А то ведь если не остудишь, не дай-то господи! попекут свои пятачки, и тогда – всем конец, никому не будет пощады!
(Рассказывала тетя Надя)
Я сейчас вспоминаю и не могу понять, как я проглядела, как сразу не сообразила? У меня ведь нюх на эти дела, а тут маху дала. Признаюсь откровенно: ничего не подозревала. У меня и задней мысли не было, когда я его туда посылала. Совершенно без всяких намеков. У меня сын Вова учится в Киеве, брат Андрею, ему нужно было передачу отправить; не тяжелую, всего-то две сумки: яички, курочки, огурчики, полкролика, сальца, мясца, луку, чесноку, меду, олии жареной, – чего там еще? – всего понемногу. Чтобы Вова не голодал там, на учебе, чтобы хорошо учился. Я как раз накормила свиней, присела отдохнуть и наказала Андрею передачу снести Мовчунам. У них кто-то в Киев отъезжал. Стала описывать маршрут к их дому, а он меня прерывает: я, дескать, все знаю. Откуда ты знаешь? Видел, где живут; встретились случайно, когда гулял. Я только обрадовалась этому. Мне же и в голову тогда не приходило. Спросил он меня про расписание автобусов, а я ему на то дала разгон. Куда собрался? До Пасхи чтоб и не думал! Хотела, чтоб он подольше погостил. А надо было ему сразу ухать, тогда, глядишь, ничего бы и не случилось.
(Рассказывал почтовый служащий Скоромнин)
Да я отвечаю! Чем хотите, клянусь. Потому как следил, следил за поджигателем. Шел по пятам, а чуть что, прятался за кустом; а он точно нарочно следы запутывал. И вот вам какой угодно крест или там что другое: покружив минут десять, он точно в самый дом к Мовчунам зашел, как я и предсказывал, как я и пророчествовал. Зашел, разулся, поздоровался, и дверь за собою прикрыл, – чтоб мне не видеть. Опытный. Только я его умней. Я подкрался к окнам, вцепился в подоконник и все подглядел. Сидели они в главной комнате и все чаи-кофеи распивали, Олеся, сынок ее Вася и тот чужак. Уже и темно сделалось на улице, окна по селу зажглись. Меня ветер продувал, озноб брал, а я все смотрел. Но ничего, ни единого слова не слышал. Но уж зато и меня никто не видел, и никому по сей день невдомек, что я там был.
(Из разговора у Мовчунов, как тогда было и что)
– Берите печенье.
– Спасибо.
– Василек, подай Андрею вазу.
– Она близко стоит, можно и дотянуться.
– Василек.
– Нет, и правда, я сам достану.
– Василек, чтоб я больше этого не слышала. Он подвинет. Так уже и едете?
– Конечно. Я давно здесь, ничего не делаю, гуляю только, совестно тяготить родственников.
– Да они вам рады.
– Нет, так не хорошо.
– А куда поедете? Домой?
– Не знаю даже. Хотел в Киев, а по дороге заглянуть в Снетин.
– В Снетин?
– Это город есть небольшой, а лучше сказать – село. У меня друг там томится в больнице. Забрали по осени и все не выпускают.
– Что же его не выпускают? Не поправляется?
– Он там, как в темнице, его иногда и к кровати привязывают. Оттуда по доброй воле никого не пускают.
– Так у него душевная болезнь?
– Он мне друг. Дружили с самого детства. Он неприкаянный всегда по осени ходит. Как ему помочь?
– А если методы лечения применить?
– Уже применяли. Куда только не возили. А видно, участь.
– Да…
Снова твой покой потерян,
Друг мой странный,
Снова ищешь черный терен
Дни и ночи;
В Новочанские дубравы
Тихо ходишь;
Речи дивные немые
С ними водишь.
Но никто тебя не слышит,
Неустанный.
Долы изморосью дышат:
В мире осень;
Лютый холод в душу смотрит,
Ветер свищет,
Да ненастье по дорогам
Волком рыщет.
Да поскрипывает дверца –
Неприкрыта.
Ты застудишь себе сердце,
Безудержный.
Поосыпался, пропал он –
Твой желанный,
И его уже не сыщешь,
Друг мой странный.
– Это ваши стихи, Андрей?
– Ну да, мои.
– Но они замечательные. Я и не знала, что вы так можете сочинять. Ты слышал, Василек? А что-нибудь еще прочитайте.
– Нет, я не люблю читать. У меня и памяти на подобные вещи нет. Вот пришло в голову под впечатлением.
– Это удивительно. Прямо настоящий вы поэт.
– Да ладно вам. Когда-то что-то такое пробовал.
– А никому не показывали?
– Зачем?
– Ну как же, положено показать.
– Заблуждение. Никем ничего не положено. Это тщеславие одно твердит: покажи.
– Ну, не знаю, если хорошо, надо, чтобы и другие слушали.
– Да другие не поймут.
– Нет, я поразилась. А наш Василь в Киев завтра отбудет. Василек, покажи Андрею, как ты умеешь играть на гитаре. Он учился долго у нашего Романа Романовича. Ну, не упрямься, сынок. Конечно, не сочиняет так, как вы, но умеет петь известные песни. Василь. Такой молчун, знаете, застенчивый. Ну сыграй, я принесу гитару.
– Не стану.
– Ну что, не стану. Когда девушки приходят, ты играешь.
– Так и что?
– Не хорошо так отвечать.
– Не мучайте его, всегда не приятно через силу.
– Да могу и сыграть.
– Видите. Сплошное противоречие. Вы меня все больше удивляете, Андрей. Зачем вам уезжать? Приходите еще к нам.
– Да уж нет, надо ехать.
Помолчали, и слышно было, как гоняет ложечка сахар в кофейной чашке.
– А у вас книг, я смотрю, много. Это твои, Вася?
– Нет, не Васины, это мои.
– Ваши?
– Ну да.
– О, и Кастанеда у вас есть?
– Да, в Харькове купили как-то.
– И читали?
– Читали, читали. Думаете, вы одни в городе такие умные? Матерь божья! Сколько уже времени. Вас, Андрей, не потеряют?
– Да, надо идти.
– Василек вас проводит. Василь, проводи Андрея. Но я вас, Андрей, еще раз приглашаю, приходите.
– Приду попрощаться. Я своему другу все письма пишу, письма ему можно.
– А он отвечает?
– Нет. А это и не нужно. Пускай просто читает.
– Да…
– У него судьба такая. Есть одна легенда про его род.
– Так мы идем или нет?
– Подожди, Василек, как что, так ты быстрый. Расскажите, Андрей.
– Да она короткая, не волнуйтесь.
– Я долго ждать не собираюсь.
– Василь, уймись! Расскажите, Андрей.
(Из легенды про старый род)
Это раскрылось совсем не так давно, молва донесла, как зыбь морская. Отчего раньше не было известно? Не знаю. Род этот, оказывается, старый и могучий. Предки были людьми богатыми, а самым богатым – прапрадед Филимон. Он владел всеми окрестными землями. Если выйти из села и зайти на гору, то все, что ни очертится горизонтом, все под его руку подпадало. У Филимона было четыре сына и две дочери. С детства жили дети в достатке, и никто горя не знал, и говорили люди: вот счастливая семья! Но между прочими выделял Филимон особой любовью меньшего Ивана; ему и отписал большую часть поделенных земель. Да к этому добавил и отцовскую с материнской доли. Великая зависть вошла тогда в сердца братьев, и недолго совещаясь, решили они по смерти родителей убить Ивана. Есть у нас перекресток двух дорог за пустырем, где редко кто проезжает, а еще реже ходит пешком. Там одинокая береза, переломленная в грозу, склоняется. Лестью и обманом завлекли братья как-то под вечер Ивана в те места. И принялись бить, и долго били любимого брата, пока из него и дух не вышел. Тихим выдался вечер, и даже ни единый листочек на березе не дрогнул. Вдруг откуда ни возьмись – человек на дороге; забрел, несчастный, на свое горе. Это тот Колесниченко, чьи потомки живут теперь неподалеку. Его и обвинили братья в убийстве, и свидетелей подкупили. Суд присудил горемыке каторгу, а убийцы так до конца своих дней и не узнали кары. Дожили до девяти десятков, и никакая болезнь их не взяла. А Колесниченко вернулся перед самой революцией, истратив все здоровье в чужом краю. И говорят люди, теперь потомки за злодеяния прадедов расплачиваются. Рок весит над родом. Грозный и неминуемый, неотвратимый рок.
(Что говорили дальше)
– Как страшно. И вы верите, Андрей?
– Не знаю даже. Ведь могло и так быть.
– А что родные говорят?
– Они все отрицают. Клевета, говорят.
– Значит, правда.
– А мне и не важно. Все равно нам на этом свете правды не узнать.
– А он сам, ваш друг, знает?
– Может быть, и знает.
– Мне даже захотелось с ним увидеться.
– Да лучше не надо. Ну, пойду.
– Нет, Андрей, посидите еще. Страху нагнали, а теперь уходите. Василек, разденься, пойдешь позже провожать.
– Нет уж, не буду.
– Все-таки пойду. Спасибо за кофе и за чай.
– Приходите еще, не уезжайте.
– Приду. Возьмите книжку. Пойдем, Василь, проведешь меня через двор, а то я и позабыл, как входил при свете дня.
А когда выходил Андрей из-за стола, подвигая пустые чашку с блюдцем и со влажным кофейным воспоминанием ложечку, случилось непонятное. Ни с того, ни с сего. Посмотрел он, как хозяйка изворотилась в кресле поставить книгу на место, – полка была чуть далее протянутой руки, – и очертилось в необыкновенном ее положении словно бы по волшебству все то, что вынимает ум из головы и давит из него соки. А она, точно ощутив, повернула голову и подняла на Андрея взгляд. И не узнал Андрей ту женщину, ее запястья, локти, изогнутую изящно шею с выбившимися из прически мелкими крутящимися прядями и выше – густыми, собранными в пучок, как сноп камышовый. Андрею почудилось – воздух вблизи прекрасной задрожал, как от животворных токов во все стороны.
Выйдя на двор, Андрей окунулся с головой в холодную ночь, – а тогда приморозило, – и дорогой все запрокидывал ее в звездное пространство, и голова кружилась от множества светил, и он едва не кружился, ступая не твердо. Непонятное что-то, непредвиденное.
(Украинская песня)
Ой ти, дiвчино зарученая,
Чому ти ходиш засмученая?
Я ходжу, ходжу засмученая,
Що не за того зарученая.
Ой ти, дiвчино, словами блудиш,
Сама не знаєш, кого ти любиш.
Я знаю, знаю, кого кохаю,
Тiльки не знаю, з ким бути маю.
Я знаю, знаю, кого кохаю,
Тiльки не знаю, з ким бути маю.
Вийду на гору, гляну на море:
Сама я бачу, що менi горе.
На следующий день Андрей не уехал, а пошел почему-то снова к Мовчунам, не придумав даже причины. Заходить не стал, а только постоял у ворот. А потом ушел. А потом снова пришел, но не задерживался, а взглянул лишь в окна и прошел мимо. А вечером он уже пил чай у Олеси, и та была довольна и весела, и без умолку щебетала с ним.
(Сон Андрея в ту ночь)
Праздник пышный снился Андрею, хоровод девушек в венках и лентах и музыканты на улице. Бьют в бубны и в сопилки дуют. И он притоптывает с друзьями, и он кружится. Как вдруг схватывают его за рукав и тащат прочь, сквозь шумящие ветви, мимо темных, темных оград. Кто это – не угадать, а тени проплывают и пролетают мимо. Собака взвизгнула, как словно наступили на нее. «Так! Мы теперь одни!» – раскрывались чьи-то слова, и то была женщина, красивая, юная, с чернущими, как вороново крыло, волосами. Снимала очипок, и корсетку, и намысто. А персты ее гуляли ласково. «Кто ты, чудесная?» – «Я – Леся твоя». – «Какая Леся? Я не знаю тебя». – «А я знаю, знаю тебя». А лица не распознать, туманное и – расплывается, черты не угадать. «Я не знаю тебя». – «А я знаю, всегда знаю тебя!»
(7-е письмо)
Мой друг, все переменилось в душе моей, все переменилось. Помнишь ли, я хотел бежать? Дальше, дальше, не теряя ни минуты – в обетованные дали? А теперь я точно привязан, и чем решительнее ухожу, тем крепче держат путы. Как они вдруг появились? Странное видится. Уже вижу сквозь леса и поверх холмов, самих не замечая. Уже во мне звучит музыка другая… Я еще напишу, только разберусь с этой музыкой. Она непонятна мне.
Твой Андрей.
Каждое утро Андрей поспешно одевался и – на улицу, и дальше – в поля, к лесу, к лесу, глухим яром, поросшим орешником, над прудом, переулком, перекрестком безлюдным и – в другой лес, где недалеко Кочубеевская церковь и усыпальница, а за ними дубы. Не те небесные движения, воздушные влияния облаков и благоухания пашен, и содрогание неверных горизонтов, которые улавливает и постигает ничем не искушенная душа, занимали его, но те певучие и тяжелые течения, что взволновались, ожили и стали переплескиваться наружу как смолы от взаимных столкновений. Незнакомая женщина, не юная, не молодая, вдруг стала вся, как есть, его, в его мыслях и мечтах, будто он ее знал всегда, и будто он ее выдумал. И она смотрела на него властно, и она смотрела на него мудро.
(Рассказывал Сашко Приходько, простой диканьский житель лет сорока)
У пункта выдачи собирались за комбикормом. Мужчины у нас, обыкновенно, сбиваются своим кошем, а женщины уж отдельно. Все наши крепки, коренасты, в кожушках, а кто, впрочем, и в пальто; шапки сдвинуты на брови, а затылок гол. И курят. И машины мы тут же оставляем, выворотив передние колеса, велосипеды у стены приставляем. Много мы тогда прождали и о многих новостях переговорили. Почти вся Диканька там была. А сильнее всех старался Скоромнин, всех обошел и слухов поразносил, самый же успех имел у женщин. Они только головами качали, словно жуткое нечто узнали.