«Ой, спасайте, выпускайте!» – вопила старушка. Передние двери раскрылись, и все стали ждать, что будет. «Открой задний проход!» – донеслось снова. «Что творит!» – проговорил, пробираясь чуть не по головам дядька с непомерно широким лбом. Волосы его курчавились мокрые из-под шапки, кожух распахнулся, оттуда вывалились шарф и узоры зеленого свитера, и белоснежная майка глядела уголком на происходящее. Это он барабанил, и кулаки у него, при ближайшем рассмотрении, оказались довольно страшными, мог и поручни в сердцах погнуть!
(Рассказывала Олена Григорьевна Капыш, сошедшая в Опишне )
Этого не пересказать. Что вы! Это уму не постижимо. Турецкий плен! Революция в Китае! Вам порассказать про наши автобусы, так вы ничего не поверите. Это нужно самому прочувствовать, побывать и прощупать собственной шкурой. Где еще такое отыщется? Разве что в африканских джунглях, но и то, немножечко получше. А у нас! На такой маршрут и всего один автобус. А для чего сняли остальные? Кому они мешали? На вокзале в Зенькове автобус брали приступом. Видели вы в кино, как крепость осаждают? Так та крепость ничто, в сравненье с нашим автобусом. Ее и стенобитными всякими там машинами и голодом можно добиться, а в автобус только по воле господней попадешь. Видели вы как у басурман на их новый год людское море стекается, туда, где им положено в то время быть? Так возьмите двести таких морей вместе, и будут те желающие, кому надо до зарезу в Полтаву на нашем автобусе. Я то садилась еще за поворотом, за вокзалом, где водитель сходит на минутку передохнуть и съесть кружок колбасы, и выпить стаканчик кофе, а остальные! Будь ты хромая, беременная, будь ты трижды с аппендицитом, никто не пропустит вперед, а если доведется протиснуться, никто тебе места не уступит. Бабы, мужики, поусаживались как в бронепоезд, не спихнешь, лишь очами поводят, как жуки на картошке. Прошлый раз мой зять Антошка четыре часа простоял на одной ноге, потому что какая-то курва не пожелала убирать сумку. А старушкам как стареньким? А старичкам? А одному хлопчику недавно даже плохо сделалось, так его трясло кашлем, так лихорадило. Поместили ближе к окну. Ребята приятели при нем были, заботливые, сразу видно – верные друзья. И заплатили за него, а после сошли.
Ехали, и однообразный гул мотора звучал. Андрею несказанно повезло, что попал на нужное направление. Но никто его не встречал там, куда он ехал, куда гудела машина, зажигая желтые фары.
(Чего не видел Андрей )
Исподволь вынесло автобус за поворот в новую местность. Скоро темнело, и видимость была не та, что днем, но ветер, ударивший в щели, и запах резкий открытого пространства притянули ехавших к стеклам. Близкие обыкновенные приметы пути разом пропали, во все обозрение засияла сиреневая пропасть. Что такое? Приглядитесь-ка, что там виднеется такое?
Открывалась широчайшая долина, окаймлявшие которую высоты далеко разнеслись и сливались с темными небесами. Дальние снега высветлялись полосами, на них собирались в стаи туманные древесные фигуры. Теперь они были неразличимы, а в светлое время оказались бы прибрежными вербами, спутниками неизвестной, хитро виющейся реки, текущей где-то подо льдами. Вербы, и тополя, и осины, и густые переплетения кустарника точно охраняли ее от постороннего взгляда. Картина прорисовалась мгновенно во всей необозримости расстояний. Так становилось легко и внезапно радостно, будто поверялась тайна, и даже бабам в черных шубах и толстых серых платках, оправлявшим их края и складывавшим губы дудочкой очарование проскальзывало за ворот и в душу. Неосознанно они похватались, кто за что успел, и ощутили новый поворот. Тысячи звездочек и разноцветных огоньков заискрились повсюду. Показалось большое селение.
«Это Диканька? Диканька?» – всполошился Андрей, разбуженный оглушающим покоем, потому что была остановка. Между тем, многие выходили и прощались с остающимися, и желали удачи. «Нет, сыночек, это Опишня. Такое село. До Диканьки далеко, ох как далеко!» – спешила утешить женщина, занимавшая сразу два сиденья вместо одного.
Потом ехали потемками и мраками, и однообразный гул мотора звучал.
(Видения Андрея )
В окна светило со всех сторон, и автобус весь изнутри был наполнен светом, как лишь в яркий летний полдень бывает. И автобус был пуст, подпрыгивал на неровностях дороги, только два почтенных пожилых кума сидели поближе к водителю, полу оборотившись один к другому. И занавесочка у водителя так прохладно на ветру колыхалась, туда – сюда, туда – сюда, меленько, а то вдруг резко.
– И как вы это, куме, объясните? – спрашивал один кум.
– Это не поддается объяснению, а только предположению, – отвечал другой кум.
– Нет, дорогой мой куме, все на свете поддается объяснению, – возразил первый кум. – Важно лишь найти его, поразмыслить немного, свести в голове концы с концами. Нужно лишь пораскинуть мозгами.
– А этого как раз и не объяснишь, – отрезал второй кум.
– Впрочем, вы правы, – согласился первый кум, – мне тоже никак в голову разумное основание не идет. Ведь не придумалось же ему, он в самом деле переживал нечто, чувствовал.
– Да он ее просто любил.
– Как? Вот как в книжках описывают?
– А вы, куме, книжки читаете?
– Нет, что вы, помилуй боже! С роду ни единой в руки даже не брал. Но ведь так говорят, говорят так при беседе. – Сказал первый кум и рукой провел этак по воздуху в подтверждение своих слов.
– А вы побольше слушайте, что говорят. – Протер очки платочком второй кум, предварительно дохнув на них сильно. – Любил он от всего сердца, тягу такую испытывал, какую нам с вами никогда не придется даже во сне ощутить.
– Но отчего же он ничего не предпринял? Не дал развития своему чувству?
– А он не знал, как его следует развивать.
– Позвольте, дорогой куме, – хитро прищурился первый кум, – здесь с вами не согласиться. Этому учить уж не надо, природа сама всегда подскажет, что и как нужно делать. А прежде необходимо было хотя бы поделиться своими чувствами с самим предметом.
– Да вы в своем уме? – чуть не вскочил с места второй кум.
– А что такое?
– Как поделиться? Какими словами?
– Да обычными нашими словами, вот которыми мы с вами на данный момент беседуем.
– Да у вас сердца нету.
– Что вы? – пощупал в страхе первый кум, – Уф, напугали зря, есть сердце, есть. Бьется. Господи, надо же так испугать. Что ж тут такого особенного?
– Да вы никогда сами ни в кого не были влюблены, – категорично заявил второй кум.
– Сейчас, конечно, не вспомню, – задумался первый кум, – но в кого-то определенно должен был быть влюбленным, определенно.
– Вы бы тогда помнили, – свел строго брови второй кум, – как это, – чувствовать тягу, желать всем естеством, – это даже не передать, как желать, когда тебя всего истрясает лихорадка, – так вот, желать всем естеством увидеть того, кого любишь, а увидев, онеметь от страха, до дрожания нижней губы, до бледности на лице.
– Прямо Хичкок натуральный, так красочно описываете, – восхитился первый кум.
– Будет Хичкок, когда любовь нагрянет, будет Хичкок, и чего еще и похлеще, – туманно намекнул второй кум.
– Но ведь зачем столько времени мучаться? – с недоумением спросил первый кум. – Сколько он все это таил? Не один год, не два? Это же какое мучение, все переваривать в себе. Видеть ее каждый день, разговаривать иногда, ничего не объясняя, не проясняя, оставляя все как есть, пуская все на самотек, а лучше сказать даже, припрятывая, намеренно и специально, чтобы не дать и намека.
– Да, совершенно верно, – подтвердил второй кум.
– Что же верно? Зачем так поступать?
– А от этого сладость больше.
– Помилуйте, какая же сладость? – развел руками первый кум.
– Сладость мучения и сладость обожания, – пояснил второй кум. – Сладость скрывания. Много сладостей есть.
– По мне, милый мой куме, – проговорил первый кум, – хорошо тогда, когда все ясно.
– Но это же была его первая любовь, – поднял торжественно палец второй кум.
– Как? Самая первая?
– Вот именно.
– Тогда, кажется, понимаю. – Почесал кончик носа первый кум, – Он, значится, сам толком ничего не понимал.
– Не исключено.
– А может…
– Нет, – перебил его второй кум, – Вероятно, нужно было, чтобы первая любовь осталась не разрешенной. – И указав на небо, добавил. – Такая, по всей видимости, была установка.
– Ага, – кивнул понимающе первый кум, – чтобы не было разочарования.
– Да, – подтвердил второй кум. – Ведь она, сказать по правде, совсем не тех понятий. Она его и не примечала, у нее другие на уме были.
– Чтобы не было мучительных прозрений.
– Да, но только до поры.
– А потом?
– А потом будут.
– Но вот эта его любовь, – обернулся к Андрею первый кум, – она уже совсем угасла или только угасает?
– Любовь без горючего постепенно угасает, – рассудил второй кум и тоже оборотился к Андрею. – Может быть, и угасла, кто знает.
А занавесочка у водителя летала беспрестанно на ветру. Ехали, подскакивали на неровностях дороги, и однообразно мотор звучал.
– А что это у него лицо такое нездоровое? – поинтересовался первый кум.
– А у него, – пристально вгляделся, переваливаясь через спинку, второй кум, – у него жар сейчас. Как раз воспаление развилось, вот– вот будет кризис.
– Серьезный?
– Еще какой серьезный. Может, и жизни лишится.
(Видения Андрея )
Протрусил по полю заяц, да так понесся косой, что и взглядом не догонишь. Это его дед Нестор вспугнул. «Зачем ты, Андрей, ушел? Не так нужно. У тебя безумство сплошное, ветер в голове. Ступай обратно», – вымолвил недвижными губами и зашагал по вьюге. А по полю чудными змейками поземка завивает. Фуфайка на нем синяя с воротом, отороченным овчиною, шапка, очки с перебинтованной дужкой, ноги в валенках цвета сумеречного неба. Сказал и зашагал туда, где кладбище. Андрею захотелось вскрикнуть и воротить его, и раскрыться, и все выношенное высказать, как самому дорогому человеку, но, как всегда и случается во сне или бреду, губы ему не стали повиноваться, и он с трудом вышептал: «Де – ду – шка…» А поземка такими странными, такими тонкими змейками завивает.
(Видения Андрея )
Сыпьте, сыпьте больше, жадно в лопаты набирайте и – полные угля – в топку! Жаром обдает. Стали собираться капли пота на лбу. Сыпьте, сыпьте! А там! – какой ад. И проступили на спине капли. Жар. Жарче красных губ.
Поверхности сплошь запотели, как в бане окна, сначала покрылись матом, а вот по ним пустились сбегать и струи. Нина? Ниночка? Что с твоими волосами?
Нина повернулась и ответила: «Слыхал? Другие на уме. Что ты ко мне привязался? Мы с друзьями идем на свадьбу, нас пригласили».
Но, может, она ничего не ответила? И это домыслы? И это лишь страхи?
Но нет, это не Нина, это другая, это пегая кобыла с кривыми зубами, что возит телегу с песком к Босакам. Нина!
Андрея успокаивали, потому что он кричал на весь автобус. А уже все в автобусе утихло, ночь царствовала повсюду, и было темно. «А куда, куда нас везут?» – испугано таращился во мрак Андрей. Но никто не отвечал, а только гул однообразный мотора звучал. «Тихо, тихо», – успокаивали Андрея, – «Скоро приедем, и все будет хорошо», «Не будет, не будет!» – вскрикивал Андрей. Бесконечная, дальняя и темная с желтыми фарами дорога.
Прошло словно несколько лет. И вдруг – тишина. Автобус стоял, люди из салона шепчась выходили. Андрей очнулся и приподнялся, и потянулся к выходу, где цветные указательные стрелки и лампочки у водителя. А худо ему как было, и сила неземная из стороны в сторону раскачивала. «Иди, хлопче, прямо и узришь больницу, к ней дорога серебряными плитами вымощена», – так говорили. Или то чудилось ему?
Андрей вышел на воздух и сугробами напропалую побрел к первым воротам, не понимая, куда идет и зачем. Из-под ворот сейчас же выметнулась толстобрюхая собачонка и задавилась лаем. Вспыхнули окна, и еще звучнее объявился в резные прорехи ворот хозяин. «А ну, пошли прочь, окаянные!» – крикнул он, сильно, однако, не высовываясь: «Наркоманы, бандиты, шпана! Чего вам опять от меня нужно! Я вас милицией изведу! Всех пересажаю. Я вам дам! Вы у меня попомните!» «А я тебе за то хату спалю», – ни с того, ни с сего ответил Андрей. – «Дай воды напиться!» Или то чудилось ему? «Я дам, дам тебе! Монтировкой по мозгам! Ишь, хату он спалит. Я тебе спалю! Я тебя самого подпалю! Ишь, иродово семя! Угрожает он мне! Я тебе фейерверк устрою! Искры из глаз посыплются! Ишь, хату, говорит, подпалю. Гадюка!»
Большой лай подымался по селу, в середине его и по окрестностям. Иные собаки были басами, а иные тенорами.
3
(Из записи в журнале приемного покоя диканьской районной больницы)
Любский Андрей Александрович поступил вечером двадцать первого февраля в тяжелом состоянии. Сильный грудной кашель до спазм, выделение мокроты, озноб, головокружение, температура тридцать девять и девять с половиной. Наблюдается неоднократная потеря сознания с бессвязной речью в промежутках. Диагноз: пневмония с поражением значительной части доли. Направлен на рентген.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Тщательное переобследование Любского мною лично, никогда не в силу подозрения вашей некомпетентности, уважаемый наш Микола Степановича, но вызванное чрезвычайным положением больного, позволило усомниться в первоначальном диагнозе. Тошнота, рвота, спазмы живота, порожденные, как принято считать, интоксикацией по моему глубочайшему убеждению ни что иное, как острая кишечная инфекция, развивающаяся на фоне вяло текущего бронхита. К тому же, длительные потери сознания не свойственны пневмонии. Я категорически настаиваю на переводе больного к Михайлу Петровичу Ковбасе на отделение кишечных инфекций, несмотря на то что вы, Микола Степанович, остаетесь при своем мнении. К сожалению, эпидемия гриппа в нашей лаборатории не позволяет надеяться на скорые результаты анализов, к тому же, оператор рентгеновского аппарата Людочка уже вторую неделю на закупке товаров в Турции, поэтому в ходе созванного по моей инициативе консилиума было принято решение пока ждать дальнейшего развития болезни, которое окончательно прояснит диагноз и наверняка выявит правую сторону в споре. Лечение назначить антибиотиками убойной силы, так, чтобы и живого места от бактерий не осталось.
~
Снег свежевыпавший. Больничные палаты
В вечернем сумраке видны.
Там беспокойные движением объяты,
Глухим стеклом отделены.
Далеко улицы живые. В синем парке
Ветвятся клены и дубы.
Над вытяжной трубою прачечной у арки
Летают белые клубы.
(Из записки заведующего отделением кишечных инфекций Михайла Петровича Ковбасы главврачу)
По просьбе Виктории Анатольевны я, выискав свободное время, посмотрел больного Любского, и поспешил ее заверить и успокоить в ее неправоте на счет подозрений наличия у больного каких либо возбудителей в его кишечнике. Не вызывает сомнений ваш первоначальный диагноз. И для чего же тогда уважаемой Виктории Анатольевне привозить больного Любского ко мне на этаж и устраивать сцены? Да, больному несколько нехорошо, но при чем тут, извините, наше отделение? Чем мы будем его излечивать? У нас никаких медикаментов даже нет, относящихся к тем частям тела, что повыше живота. Отвезите его хоть в травматологию, хоть куда, но бороться с пневмониями и бронхитами противокишечными методами не позволяет ни моя компетенция, ни мой опыт, ни мое звание. Прошу, дорогой Микола Степанович, разобраться во всем и обеспечить нашему отделению условия для нормальной работы.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Понимая, насколько ценно ваше время, бесценный наш Микола Степанович, и как нежелательны вам в ваших научных исследования какие-либо отвлечения и помехи, все же осмелюсь вам снова напомнить о судьбе больного Любского. В течение последней недели состояние его ничуть не улучшилось, несмотря на лошадиные дозы антибиотиков, вводимые ему всеми известными науке путями. Причина неудач кроется, без сомнений, в неправильном методе лечения, а именно: диапазон действия противомикробных препаратов нашего отделения не охватывает кишечных возбудителей. Простите, милый Микола Степанович, мою назойливость, но я даже ночами не сплю, вспоминая лицо Михайла Петровича Ковбасы. Но другого пути нет. Это его задача лечить кишечные инфекции, а в том, что это кишечная инфекция у меня развеялись последние сомнения. Да, рентген бы все поставил на свои места, но Людочка уже третью неделю на закупке товаров в Турции. Поэтому только вы, Микола Степанович, только вы можете повлиять на Михайла Петровича. Прошу вас, сделайте это последнее одолжение лично для меня, и вместе с тем, для всей науки. Только ваш безукоризненный опыт, только ваш не опровергаемый авторитет.
(Из записки заведующего отделением кишечных инфекций Михайла Петровича Ковбасы главврачу)
Микола Степанович, я так больше не могу. Избавьте, избавьте меня, любезный, от Виктории Анатольевны и ее больных. У меня силы на исходе.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Микола Степанович! Молю! Только ваш непогрешимый авторитет! Только ваш неповторимый опыт!
(Из приказа главврача диканьской районной больницы Миколы Степановича Петросяна)
Во избежание нагнетания в нашей больнице нездорового напряжения и прекращения каких бы то ни было склок и распрей приказываю перевести больного Любского Андрея Александровича на отделение общей терапии. Пусть им занимается Иван Иванович Жук. А Виктории Анатольевне и Михайлу Петровичу выделить неделю для отдыха и поправлению своих нервов в нашем доме отдыха на Ворскле, причем в одном номере, и проследить, чтобы ни один из них не вздумал переселяться ни на каких основаниях. Приказ немедленно привести в исполнение.
(Из надписи, выцарапанной гвоздем у кровати на новом месте, куда поместили Андрея)
Отчего, родные, вы до самого конца таили? Отчего не показали вы ее? Оттого, что каждому лишь своя является? Вы не уберегли, она – ужасная. Отчего вы одиночеством страшили? Лучше одиночество, чем с ней; одиночество – спасение мое, оно исполнено метеоров и созвездий, а ее обличие – зловещий урод. Меня стережет, и, оказывается, была всегда со мной; и, оказывается, предначально осужден я смотреть в ее пустые глазницы. Ужасная. Она ужасная. Зачем вы закрыли меня с ней? Но лучше мне на улицу, где небеса, – там одиночество охватит, и сотворю ветры и гнущиеся вербы. Выпускайте! Но лучше мне на улицу из проклятых стен, не держите. Что вы держите меня? Выпускайте! А ее укройте, изничтожьте, убейте, разорвите на части, растолките в пыль, в порох, развейте по ветру, ненавистную, неминуемую, неприкаянную судьбу мою.
(Из ночного разговора специалистов)
– Людмила Евгеньевна!
– Я слушаю вас, Микола Степанович.
– Людмила Евгеньевна, вы сегодня на ночное.
– Как?
– Людмила Евгеньевна!
– Микола Степанович, у тебя нету совести. И муж и дети уже позабыли, какая я есть. Три недели в Турции, а теперь снова на ночное. Я третью ночь подряд дежурю.
– Я вам справку дам для мужа.
– Микола Степанович, ей-богу не смешно. Я домой хочу. Кумовья приехали, товар нужно разбирать.
– И печать поставлю.
– Нет, Микола Степанович, я иду домой. Настасья заступает, с нее и спрос. Так невозможно. Если бы в молодые годы.
– Людмила Евгеньевна.
– Да ты что, Степанович, одурел?
– Людмила Евгеньевна!
– Отступись, я устала уже от твоих шуток. Шутник.
– Людмила Евгеньевна!!
– Ой, черт! Что ты! Что ты! Увидят, пусти. Увидят.
– Да никто не увидит. Я запретил всем смотреть.
– Да вон молодой человек смотрит.
– Молодой человек у нас давно в бессознательном состоянии.
– Очнулся он. Пусти. Вот лишень, как больно ухватил, теперь синяк останется. Что я мужу скажу?
– Очнулся? Странно. Ну что ж, это хорошо.
– Все, Микола Степанович, я ушла. Ключи в процедурной. Буду только во вторник.
И Людмила Евгеньевна застучала сапожками на высоком каблуке по коридору. А Микола Степанович принялся щуриться в сторону ближней палаты, дверь которой была приотворена ровно вполовину. С минуту он смотрел пристально: дыхание ровное, бестрепетное, румянец близок к здоровому, кашель редок. Микола Степанович, удивленный, пошел прочь. Где-то далеко, у процедурной, он взглянул в блестящий оргстеклом стенд, предостерегающий проходящих от педикулеза, и отраженному себе сказал в слух: «И температура, судя по всему, приняла тенденцию к снижению. Да. Надо же. Настасья Филипповна? Где вы, родная моя? Настасья Филипповна!»
А в серых окнах галки кричали, кружились над домами живым смерчем, одни уходили ввысь, другие оседали. Из коридора упал в палату дежурный луч света. Уборщица мыла пол. Поставила ведро с колышущейся пеной, на ведре густо выведено «Сан. 201». Что это значит?
Андрею стало легче. Сколько он лежал, никто с уверенностью не скажет, если только не прочитать в журнале. Он захотел встать и захотел осмотреть новые места, но кружилась голова, а на тумбочке, он приметил, лежали яблоки, заботливой рукой выстроенные в рядок. «Чего не спишь в такую рань?» – приблизилась уборщица. Она была женщиной в возрасте, одним глазом косила и страшно выстукивала шваброй по грубым, забитым многолетним сором плинтусам. «Плохо тебе? Хорошо? Я сестру позову. Что? Ручку? Какую ручку? И бумагу, чтобы писать? Что придумал. Я тебе покажу, ручку. А ну, спи!»
Проходили бессчетные часы, и раздавались голоса за стеною: поселялись в палатах новые больные, а старые выписывались. И уборщица гремела шваброй у новых больных. В одном месте беседовала со стариком о судьбах мира, в другом с девушками о женихах и веселье. Между прочим, презабавную сказку рассказывала.
(Сказка кривой на один глаз уборщицы)
Приехали в одно небольшое селение на красных «Жигулях» свататься к самой красивой девушке. Выбрали двор, где цветут белые лилии, остановились у ворот. Входят в хату старосты. У них каравай румяный на рушнике и всякие положенные речи. Подошел черед жениха показать. Кликнули старосты, и явился жених. Только все сразу рукавами глаза поприкрывали, столько свету полыхнуло в комнату. Такой красавец, стройный, статный, точно директорский сын; двубортный костюм на нем, белые манжеты, цветочек в петлице. Спортивного образа жизни, не курит, не пьет. Усики едва пробиваются, а в глазах уже глубина проглядывает. А лицом красив, точно месяц на рассвете. И отдали за него девушку. А ее Христей звали. Сыграли свадьбу, три дня пили, гуляли, на четвертый проводили молодых. Едут они по-за селом, въезжают в глухой черный лес. Вдруг пропали «Жигули», как роса на солнце, жених обернулся ужом, а невеста змеею, и уползли в свое приволье. Прошел год, народился у них первый сыночек. Захотелось очень Христе отца с матерью повидать, показать сына или хоть позвонить им, голос родной услышать. Упросила мужа, и поехали в село. Мать дочку привечает, зятя угощает, дите ласкает, а после давай расспрашивать: «Как, доча, живешь? В каких условиях? Дом у вас, поди, большой, двухэтажный, ванная джакузи и разные другие забавы?» Но только муж Христю еще прежде заклинал ничего про их житье змеиное не рассказывать. И смолчала дочка. Прошел еще год, родился второй мальчик. Вновь просит Христя повидаться с родителями. Поехали. Вновь мать к дочери с вопросами: «Много ли муж зарабатывает? В каких валютах?» Отговорилась кое-как Христя. На третий год родилась девочка. Собирается Христя в отчий дом в гости, а мужу ничего не говорит. Вот едет она в красных «Жигулях» по известной им лишь лесной дороге, палые ветви под колесами трещат. Ползет Христин муж следом ужом, сучьями и листьями шуршит. Выехала Христя в поле, колоски на ветру звенят. Выполз уж на полевую дорогу, камешками придорожными шелестит. Прибыла Христя к батькам, а уж следом, заполз в стог сена у хлева, в самую середину, и голову выставил. Обнялась дочка с родителями, пустила детей играть, а сама в разговоры да пересуды. Мать снова знай свое, выведывает что да как, а потом давай плакаться: «Чураешься нас, дочка, редко приезжаешь, не звонишь, точно мы теперь чужие. По заграницам, видать, разъезжаешь, по супермаркетам гуляешь со своим ненаглядным». Не сдержалась Христя и все – все про змеиное их житье поведала. Ой боже, боже! Люди! Что это на свете-то делается! Да ведь такого и в программе про криминал не увидишь. Заголосила мать, возмутился отец, а братья углядели в стогу ужа да и подпалили сено с двух краев. Сгорел уж заживо, но успел проговорить: «Погубили вы меня, за это быть вашей дочери – кукушкой, мне соловьем, а детям нашим ласточками». Так и сталось. Теперь соловей гнездо посреди дерева вьет, как тот уж посреди сена сидел. Кукушка одиноко кукует и никак себе пары не сыщет. А ласточки как сиротки носятся по белу свету, бесприютные.
~
А уже в домах окрестных
Окна ранние светлы.
А уже в полях небесных
Полно сумеречной мглы.
Я узнаю в час урочный
Все предвестия весны:
Цвет душистый, терн веночный
И объятия чумы.
Чей ты, образ безымянный,
Очертился среди мглы?
Жизни, счастьем осиянной
Иль метущейся весны?
В солнечный полдень, ясный и бодрый, какого давно не бывало, пробежала сестра по палатам с объявлением: «Будет обход». Тени от блестящих металлическими частями кроватей скрещивались на полу и достигали в некоторых местах стен. Все кровати, кроме Андреевой, были аккуратно прибраны. Но вместо врачей зашел в палату и снял шапку, и уселся на ближайшую кровать, и невольно запружинил на ней Виктор Павлович, муж тетки Андрея – Надежды. Виктор Павлович имеет в облике своем нескрываемые печальные черты. Его глаза хотя и могут зажечься и ярко гореть, как лампочки в погребе, и лицо проникнется страстью и оживлением в иную минуту, но все же усы непреклонно тянутся концами вниз, и брови сходятся домиком у переносицы, и тогда кажется, что всем он недоволен, что везде не так, как хотелось бы, и везде не то, что ожидалось. Но Андрея сумрачный вид Виктора Павловича обрадовал даже пуще яркого полдня.
– Ну, что? Нагулялся, козак? – только и высказал Виктор Павлович и с печальной тревогой посмотрел в сторону. И помолчав несколько времени добавил, – как же ты вот это так? А?
– Да так, улыбнулся Андрей.
– А каким автобусом приехал?
– Зеньковским.
– Зеньковским? – Оживился Виктор Павлович. – Так зеньковский ходит совсем в другой стороне. Это надо было тебе большой крюк сделать, чтобы на него попасть. В семь приходит?
– В семь, – ответил Андрей.
– А я бы все не так сделал.
– А я так.
– Вот и сделал, что мы тебя какую уже неделю ищем.
– А где же тетя Надя? – спросил Андрей.
– Да вот с живорезами твоими беседует, хочет тебя забрать домой, чтобы до полного здоровья не залечили.
Тогда же ворвалась в палату тетя Надя и ну целовать Андрея. А очи ее сверкали, как новогодние игрушки на елке:
– Что, козак, нагулялся?
– Здравствуйте, тетя Надя.
– Здравствуйте, тетя Надя, – передразнила она и по-отечески запустила руку в чуб Андрея.
– Как же вы меня нашли? – спросил Андрей.
– По долгу службы обязаны все знать.
– А что, долго я уже здесь?
– Долго, Андрюша, долго, – и улыбка сходила с уст тетки Надежды. – Ты не долечился и пустился в мороз и пургу в путь. А так делать нельзя. Кризис миновал, но могут быть осложнения. Я в первый раз приходила, ты спал, в другой раз – снова ты спишь, а уж на третий раз ты очнулся. Но доктор у тебя хороший, знаменитый, можно сказать, в нашем краю. Микола Степанович. Мой приятель, мы с ним часто и на пикник, и на шашлык. Хорошо, что прямо к нему ты попал, а то, знаешь, как у нас бывает, пока суть да дело, пока разберутся, что к чему, а уже и не надо ничего. Но больше никогда так не делай. Ты бабушке ничего не сказал, а она может и не вынести переживания.
– Надя, – перебил Виктор Павлович.
– Да, сейчас идем. Она ночами не спит, тебя ждет, а тебя нигде нет.
– Надя, – недовольно повторил Виктор Павлович, – опоздаем опять.
– Да, Виктор Павлович, не переживайте. Нужно идти. Мы тебя, Андрюша, завтра заберем. Дядя Витя уезжает скоро, у него же такая работа, дальняя. Ну, не скучай.
И исчезли так же внезапно, как появились.
(4-е письмо в Снетин)
Жди, мой друг, выздоровления – высокого белого лебедя, тысячи ключей от тысячи дверей, каждая из которых ведет на утреннее поле. А радостнее ничего в жизни нет, и сама болезнь, мнится, для того только нам дана, чтобы от нее избавляться и обретать свободу. Тогда узнаешь последней цену. Так и мудрец тот базельский рассуждал. Помнишь ли, я рассказывал тебе о нем? Не знаю, как получилось, что и я оказался на больничной койке в лапах у врачей; видимо за чрезмерное участие разделил участь твою. Я тебе писал, писал, но не доходили к тебе мои письма; я тебе писал в воображенье. А вот, удачливый, прощаю все недавние муки. Услышал крик лебедя и обрадовался, как заново родился. Теперь впереди много жизни и много дали. Больше не буду о плохом. Завтра буду далеко отсюда, и, сказать по совести, нисколько не жалею. Еще минуту перед тем, в радости, шевельнулось нечто к этим иссеченным трещинам потолкам, подведенным неровным кантом стенам, к шелестящим медицинским шагам, к остроносой девушке из соседней палаты, не красавице и докучливой взглядами, к сестре с ароматным аптекарским станом, даже к больному в синих рейтузах – головной боли всех местных врачей, бегающему от них по этажам. Но теперь – всех к черту. На волю, на волю теперь!