Письма в Снетин
1
(1-е письмо)
Здравствуй, мой друг!
Едва ли полгода прошло, вновь ты в Снетине. Это место роковое, вечный плен твой, каждою весною отпуская, ищет случая прибрать к рукам сызнова, и знает наверное, что случай представится, и знает наверное, что оно – пристанище. Теперь обрушились на наши поля обильные снега; снег валит хлопьями, не кружится и не вьется, отяжеленный. Ваши неяркие больничные окна залепило снегом, и ваши двери стеклянные, как будто веселые дети ради забавы снежков понабросали. Но тебе не весело. А как мне тебе помочь? Загляни в мои строчки, тут просвет и минута удивления. Не подумай, я не требую ответа, не пиши, если тяжело или руки дрожат, мне довольно будет одного твоего внимания. Я решил писать без повода, при всяком желании излить душу, потому что юность моя на исходе и полон я до краев, что улей патокой, хрустальным медом с медленным блеском. Я прольюсь словом, не смущайся же случайным или непривычным, но разреши мне быть свободным, ведь я освободился от ненавистных оков, и освободился от ненавистных принуждений. Так поступаю подобно тебе, делящемуся озарениями и помутнениями вдруг при встрече, хочу того или нет, и тогда я весь – слух, а твои очи – вещание. Но моя пора пришла. Послушай, Виталик, я полон до краев; прошедшие годы как пчелы наносили в меня то, чему и прозвания нет. Как удержаться на месте? Я иду по своей земле, а ты жди новых писем, с голубями прилетят они.
Твой Андрей.
Это первое письмо было найдено на столе на кухне в такое время, когда первый утренний свет просеивается в окно, и радио вовсю хрипит, как старый дед, и кашляет, и переливается мелодиями. Холодильник тогда уже подрагивал, ходики беспрерывно стучали. На конверте написано было: «Отнести для Виталика», а снизу еще стояла подпись: «От Андрея». А больше ничего не было, ни объяснений, ни пояснений, ни обещаний скорого возвращения.
(Рассказывала бабушка Андрея, Ульяна Федоровна, глядя печально в вечернее окно)
А он же говорил мне, признавался, что хочет уйти, но я ведь и думать не думала, и помыслить не могла, что действительно уйдет. Вот так не попрощавшись, без единого слова, встанет ни свет, ни заря, и уйдет. Мне такое даже не снилось. Боже, мой боже, и что оно у вас, у молодых, в головах? Что за ветры дуют? Приехать на один день и наутро уйти, бог знает куда, бог знает зачем, не попрощавшись, не посоветовавшись. Я не знаю, что из всего этого будет? Ведь недавно переболел, ведь еще не совсем окреп.
(Рассказывала баба Дуня, соседка, улыбаясь своими сильными очками)
Он ловкий хлопчик, разумный, совестливый. И не смейтесь. Вот послушайте: приходит днем, а у меня хата закрыта была, Ира на работе; я замок повесила, но не стала на ключ запирать, а так только примкнула, чтобы видели, что дома никого нет. Ключ положила под крылечко, и камешком принакрыла. Мы всегда так делаем, можете хоть сейчас пойти и посмотреть. Приходит он и меня зовет. А я дровами занималась.
(Продолжала Ульяна Федоровна)
Если бы еще в прежние времена, когда иди куда хочешь, шляйся, где вздумается, никто тебя и пальцем не тронет, никто тебе и слова не скажет. А ведь сейчас что делается, что творится на земле!
(Соглашалась баба Дуня)
И не говорите, Федоровна, такое делается, что не приведи Боже. Ай, ай, ай, ай. (И рукой махала)
(Продолжала Ульяна Федоровна)
Ведь одна дрянь, рвань шатается, одни подонки и наркоманы. Ведь ни за что порежут где-нибудь в посадке, обберут и морду набьют, и никому ты не будешь нужен. Вон, в Ромодане, разденут, деньги отнимут, и добро, если еще живым выпустят. Ох ты, моя ненька, теперь ни сна, ни спокойствия не будет. Не попрощался со мной, не разбудил, а я всего на каких-нибудь пять минуток прилегла, целую ночь ведь не спала, все нога болела. И тру ее, и припарки ставлю, а дела нет.
(баба Дуня)
Он хороший хлопец, он будет смотреть в оба. Он же какой умный, какой воспитанный. Приходит вчера ко мне, а я как раз дровами занималась.
(Перебивала Ульяна Федоровна)
Да зачем вам дрова, у вас же газ проведен? Я же вам говорила: топите, не жалейте, чтобы в хате тепло было.
(Вновь баба Дуня)
Ой, Федоровна, я росла у отца и ни духу того газу не знала. В наше время и слова похожего не было, не выдумали еще. Вот что ни говорите, а уголь да дрова, с ними все ж таки спокойнее. Вот от чистого сердца отвечаю: если бы вы не настояли, ни за что бы того газу не провели, ни за что. Мне он не нужен, Ире не нужен. А если отключат?
(Ульяна Федоровна)
Да кто отключит? Вы померзнете все со своими дровами.
(Баба Дуня)
С дров больше жару, чем с газу.
(Ульяна Федоровна)
Да не говорите ерунды. То все ваши дурницы. И не сиделось ему спокойно на месте. Совсем недавно вирусом болел, еще и горло, наверное, красное.
(Баба Дуня)
Он мне объясняет: поеду как-нибудь в Снетин, проведаю вашего Виталика; у меня, мол, свободного времени много и денег сколько-то там имеется. А потом куда-то, бог знает куда, аж чуть ли не в самый Киев. А наш-то Витя, господи спаси, все домой просится, так ему тяжело, мучают его те врачи, лекарствами колют; все домой просится, а те его не пускают. Он просится, и мы за него просим, а его не пускают. Да и то подумать, чем мы его здесь утешим, чем лечить станем? А они ведь с Андреем вашим с самого детства дружат. У меня же, говорит Витя, другого такого друга нет, как Андрей; вот, бабушка, говорит, такого, как Андрей, больше в целом свете нету. (Плакала, поднимая очки). С самого детства. Он проведает и вернется, точно вернется. И Ира говорит.
(Ульяна Федоровна)
Боже мой, боже. И вам одно несчастье и мне. Где его теперь искать? А что его родителям сказать? Будут звонить сегодня в десять или уж завтра утром. Они сейчас на Дону гостят.
(Баба Дуня)
Так они не дома?
(Ульяна Федоровна)
Поехали к сестре моей, проведать. И давно не были, уже два года. А Андрея прислали на каникулы, чтоб мне помогал тут и отдыхал. Вот и помог. Только, только на ноги встал, не окреп совсем. Куда нелегкая его понесла?
(Баба Дуня)
Видно уж нужно ему было крепко.
(Ульяна Федоровна)
Ветер в голове.
(Баба Дуня)
И не говорите, Федоровна.
В окнах у них синий вечер и смиренная природа. Вчера еще, накануне ухода Андрея, погода наладилась, пурга утихла, прояснилось, и ударил хороший морозец. Снег, лежащий мирно по пригоркам и пагорбам, ровно посверкивает на месяце; всюду он залегает плавно, исключая дорожки и тропинки, где уже порушили его, сбили и сгребли в безобразные кучи; всюду он из погребенных кустов, изгородей, приготовленных к распилке бревен, сеток, столбов и прочей хозяйственной утвари причудливые образует фигуры. Но что за чудеса, что за волшебство – эти фигуры! Они точно бисером хрустальным и жемчугами вышиты! Из окон на них льются оранжевые струи света. Скрипят валенками в калошах редкие прохожие; собаки перекликаются по дальним хуторам. Белая в рыжих пятнах кошка показалась между жердей забора и прошлась, не касаясь снега, и свернула там, где ей было нужно. Тихо и бестрепетно в воздухе. Дымки выпрямились над крышами хат, – то какая-то примета о погоде.
(2-е письмо)
Здравствуй, Виталик!
Пишу тебе из Хорола. Веришь, не веришь, я дошел сюда пешком. Холодно у них тут на почте, и руки мои мерзнут, и ручка совершенно не желает писать. Делать здесь нечего, а только этой ночью я сидел одетый на веранде, ждал озарения ранних окон. Там запахи были холодны, и вместе с тем остры: запахи старого дерева рам, на которых пооблупилась краска, и сухого под потолком укропа. Я готовился к дальнему пути; а ведь ты знаешь, как это – ожидать мгновения, чтобы выйти в открытый космос. На подоконнике ржавели крышки от банок для консервации, лампочки покоились и кривые гвозди; на столе же, на старой клеенке, выстроились те банки в ряд. О, неразгаданная тайна, и всех из секретов секрет! Я вглядывался в них, как в зеркало, словно желая увидеть будущее; содержимое их, ясное как дно реки подо льдом, разрослось за стеклом и было недвижимо в зернах тмина и смородиновых листах, как смерть. Мухи со сложенными ножками на полу, по углам в бриллиантовом бисере паучьи тенета. Я не опасался идти полями, ведь нет у нас волков. Лисицы встречаются. А припоминаешь ли, как я рассказывал, что видел однажды летом? Там, на матяшивской дороге, что обоюдно стеснена шумной посадкой и упирается в широкую равнину с ветряной мельницей. В сумерках воздух застыл, и цвета померкли; она и промелькнула чуть не под ногами как рыжая молния. Я сидел на веранде, не разоблаченный, до света, а как забрезжило, взыграло радио и посыпались вслед за гимном жемчугом песни. И все точно мне в дорогу. Заслушавшись, я едва не пропустил урочного часа.
(Из украинской песни)
Засвiт встали козаченьки
В похiд з полуночi;
Заплакала Марусенька
Сво? яснiочи.
Не плач, не плач, Марусенько,
Не плач, не журися –
За свойого миленького
Богу помолися.
(Рассказывал Иван Петрович Погребняк, заведующий лабораторией на сахарном заводе, теперь закрытом)
Я видал его как-то вечером, ну Андрея того. Андреем же его зовут? Вдруг промелькнула его физиономия мимо. Я шел с проходной, а он несколько так в стороне. Еще я с подозрением на него посмотрел, потому как, что же он шляется, когда все порядочные люди давно поуезжали на заработки кто куда? Он что, не учится, не работает нигде? Пьет значит или еще чего, прости господи, похуже. Что? Каникулы? Ну, не знаю, не знаю, может случиться, что и в правду каникулы, но того я достоверно не знаю. Я его тогда вот как вас увидел и отметил внутренне: значит притащился к нам отпрыск Любских, будет бедокурить. Я так внутренне, в душе своей и памяти отметил. Внутренне. А куда потом подевался, не знаю. У меня и без него дел много. А то, что завод совсем закрыли, не беда, его вот выкупит одна американка. Я узнавал. За все свои деньги заплатит, во все вложит, а нам и тратиться не придется. А чего ему, тому заводу, все равно пропадать, что могли, на металлолом уже растащили.
(Рассказывал школьный товарищ Андрея, Гачок)
Он всегда с Виталием дружил, или с Витей, как его свои называют. Но что же это за дружба? Ну вот скажите. Я не верю совсем в нее. Ну и вы поверите ли? Как можно с Витьком дружить, когда у него того, голова не на месте? У Витька. Еще и раньше замечались странности, а после армии абсолютно мозги набекрень. Его и комиссовали по этой причине. Хоть убивайте, а не поверю, что Андрей ему друг. Из жалости, видимо, снизошел, из жалости. Ну, послушал раз, письмишко написал. К нему поехал? Да не смешите. Пошел гулять, свет за очи. У женщины какой-нибудь отыщется. Хоть он с виду и не гульной, а внутренне к этому расположен, уж я Андрея знаю. К женщине потянуло. А куда еще?
Проходя темными заборами, за которыми дремали собаки, выходил Андрей в то утро в открытое поле, и привиделись ему тогда лошади у ворот. А в сердце кто-то точно шепнул: «Зачем приуныли, славные козаки? Заждались кони, месят копытами снег. Новая минута, и совсем увязнут, и время будет утеряно. А ну, милые! заломите шапки и в путь! А ну! Поскакали, храни их, боже, кистями дорогими на поясах и саблями позвякивая. Заплакала Марусенька»… Такие ему мысли пришли вдруг. Но некому было плакать об Андрее, у него не было верной женской души. Он обратился в сторону, где тонкой полосой виднелось соседнее село, как будто вспомнил кого-то. Но то минутное. Прошло давно, прошло.
(Из справочника М.И.Бунчучного «Млекопитающие Полтавской области», Киев, 1983 г.)
Волк (Canis Lupus) является, безоговорочно, самым крупным хищником лесостепной зоны Украины. В Полтавской области распространен по всей территории, исключая густонаселенные районы окрестностей Полтавы и Кременчуга, куда, впрочем, может заходить в суровые зимы. Имеет в длину от 100 до 140 см и достигает веса 70 кг. Несомненно, представляет наибольшую опасность для крупного рогатого скота и птицы и в сравнении с другими хищными породами – лисами, хорями и т.п. наносит значительный урон сельскохозяйственному животноводству. В последние годы участились случаи нападения на человека.
(3-е письмо)
Здравствуй, Виталик!
Прости, что оборвался на полуслове в прошлый раз и не попрощался, объясню как-нибудь при встрече. Слава богу, что осенило меня еще дома надеть вместо шерстяной вязаной шапки, меховую нутриевую, что привез отец из России. Хоть и раздражает она недобрый глаз по всяким людным местам, но бережет надежно голову и уши, а уши мне много ценней, они настроены на высокие лады. Мороз такой, что внутренности стынут! Но что такое мороз, когда солнце, серебро и перламутры на всем! Ты бы залюбовался. В Хороле я не задерживался ни минуты, надеясь в один день совершить переход до Диканьки. Но не вышло. Да и как пешеходу пробраться по зимним дорогам? Грузовики и автобусы гладко накатали, но будто бы нарочно преследуют всякого, кто на их пути, и норовят прогнать на обочину, где неминуемо ему утонуть в глубоком снегу. О, Виталик, сколько я растерял на тех дорогах времени и сил, и отчаялся уже придти в Диканьку засветло. В одном селе я наткнулся на шумную свадьбу, вывалившуюся на мороз из светлого большого дома. Закружила она меня, словно пестрая метель. Хватали под руки и тащили за стол, а я просил всего лишь показать дорогу. Наливали и пили, и музыка звенела со всех сторон. Всю ночь, казалось, мир вертелся верх тормашками. Один пожилой человек вызволил меня и через тайную калитку увел к себе. Много было разговоров, и очи мои захлебывались новыми картинами, но наконец я уткнулся со зверской усталостью в лоскутные с чужим запахом подушки и уснул. Утром простился с ним и обещал наведываться, и адрес записал. Зачем?
Пишу, между прочим, в каком-то попутном заводе, не то молочном, не то сахарном. Ничего не разобрал на табличке. На почте ни одна ручка не пишет, кроме этой, которую выпросил у бухгалтера. Будет смех, если не окажется у них конверта.
Твой Андрей.
Ничего не писал Андрей про то, что провел ночь у чужих людей скверно; задыхался, кашлял, часто вскакивал во сне, и одеяло камнями давило его. Ему приснился огромный разбойный медведь в мохнатом рыжем треухе. С силою колотил он его по спине и приговаривал, чтобы Андрей убирался восвояси. Мордою был выкопанный кум Даниленко, что играет на свадьбах и поет тоненьким тенорком, только усиков не хватало для полной схожести. Извините, дорогой кум, таково было видение, я тут совершенно ни при чем.
(Рассказывал Василий Игнатович Шиш, покашливая в кулак)
У меня такой обычай, и я, должен вам сказать, никому поблажек не допускаю. Никаких и ни за что! Так заведено. Вот хоть режьте, хоть кричите. Если уж попали ко мне на праздник или хотя бы даже мимо проходили и заглянули в окошко, или хотя бы даже из соседней улицы услыхали далекий отзвук музыки, то караул! Хватать вас за ноги и за руки и к нам за стол! Да еще на самое почетное место, да еще и всю музыку прекратить и разные там и сям разговоры, чтобы было полное внимание. Это ж святой обычай! И горилки наливать, чтобы за шиворот лилась, и всяких блюд подавать, чтобы и за ушами трещало! А? Каково? Не нравится? А!
(Рассказывала супруга Василия Игнатовича Шиша, Надежда Петровна)
Я уж сколько раз ему говорила: «Василь, не мучай ты людей, оставь в покое. Пусть идут с богом, куда своя дорога ведет». Ведь никому спуску не дает, ни молодому, ни старому.
(Василий Игнатович Шиш)
Никому!
(Надежда Петровна)
Я его корила, я ему объясняла. Он совершенно в этом смысле не управляемый. Мне никак с ним не сладить. Говорят, и отец у него был с характером, и дед.
(Василий Игнатович Шиш)
А мне ничего не жалко! Гуляем, так уж напропалую!
(Надежда Петровна мужу)
Ну а у людей свои дела есть, им тоже куда-то спешить нужно.
(Василий Игнатович Шиш)
Все! Если у меня торжество, если у меня дочка выдается замуж, все другие дела умерли! Все умерло! Полетело в тартарары! Это же дочка моя, наша дочурка. Это же какой святой праздник! Все должны веселиться.
(Надежда Петровна)
Да, у нас как раз было торжество. Много гостей понаехало, и из соседних сел, и из дальних. Брат с Камчатки приехал.
(Василий Игнатович Шиш)
Слыхали? С Камчатки!
(Надежда Петровна)
Гости у нас все не поместились, пришлось в несколько заходов праздновать. Расставили столы в комнатах, да еще и на веранду буквой «г» завернули. Музыкантов вызвали. Много было закусок и выпивки. Я варила, и Самохвалка варила, и баба Нина Логвинша варила, и еще цистерну спирту развели. Много, много пили. А еще больше ели. А гостей по соседям распределили, когда стали падать от усталости.
(Василий Игнатович Шиш)
А главное, проверка для зятя, жениха нашего, была. Ему я доверяю дочь, так уж и спрошу по-нашему. Но ничего, выдержал, все три дня продержался, ел и пил, как на убой. А другого я бы и на пушечный выстрел к дому не подпустил.
(Надежда Петровна)
Что вы говорите? Хлопец молодой? Да может, и был, кто ж там разберет. Он же всех без разбору в дом тащил. Я так не скажу сразу. Может, и был у нас. Сколько лиц перед глазами промелькнуло. У соседей надо узнать, к кому попадался незнакомый на ночлег. Отшумела свадьба, так хоть немного приотдохнуть можно.
(Рассказывал комбайнер Гузик, один из гостей)
Эх, ничего не видел, никого не замечал! Земля под ногами ушла куда-то, столы и стулья разбежались, а я весь в музыку окунулся. Что за музыка! Вы не поверите! С рождения, с детских лет не слышал я таких мелодий! Всю душу мне измозолили. Я ж и так выстукивал каблуками и этак. Я как пошел кружиться, как пошел! Черт бы их всех побрал, кто мне под ноги попадался. А тот, толстенький, голосом выпевает, да так жалобно. Вы б послушали! Потом на мороз, под деревья и в кусты! Звезды хороводы водят. Собака мне лапу дает и мы с ней танцуем! Черт ее подери, как она вальсы танцевала! Потом чей-то сапог, снег, грохот барабанов. Потом ничего не помню.
(Рассказывал Михайло Михайлович Здоренко)
Да, был молодой хлопчик, был. Каким ветром его к нам занесло? – бог один ведает. Пешком пришел, автобусы к тому времени уже не ходили. Я сам с ним не говорил, а только подметил, как Шиш под руки его прихватывал. Тот спрашивает, как лучше пройти, а этот ничего слышать не желает, принуждает идти на торжество. А потом, далеко за полночь, его, этого хлопца, увел к себе старик Дуля. А только скажу вам, что это зря. Зря, зря, все зря. Нет! И не возражайте даже! Зря жених польстился на Шишову дочку. Она же худосочная. Вот у меня две дочки – Голливуд плачет! Со всех сторон крепкие, сладкие, как две дыньки спелые! У них и плечи, и груди, и сзади много всего, и по бокам. А глаза так и блестят, как бриллианты, так и сочатся блестками, хоть сейчас забирай.
(Рассказывала баба Дулиха, тихо, чтоб дед не слышал)
Привел его среди ночи, а я и не стала мешать, а не то раскричится, заругается. Я прилегла, а сама в полглаза наблюдала, хотя он мне приказал спать и не отсвечивать. Ой боюсь, плохо было хлопчику, толи перепоили его Шиши, толи лихорадка изводила, – ну такую чушь нес, такую бессмыслицу. А мой дед все поддакивал. Он ведь такой же, без царя в голове. Вот у них был разговор:
– Ты рано вышел, до срока, – говорил дед, – Вот теперь и поплатишься здоровьем.
– Я терпеть больше не мог. Все изнутри наружу просилось, – отвечал хлопец.
– Эх, Андрюша, – говорил мой, точно родному, а сам его первый раз видел. – Не хочу тебя отпускать. Отлежись, отдохни, а затем с новыми силами в путь.
– Да мне не далеко осталось. Укажите только как пройти, где из вашего села моя дорога?
– И куда тебе нужно?
– К весне.
– Эк куда хватил. Эту дорогу у нас никто не знает. Она самая тайная. Я сам когда-то искал, но потом отчаялся. А потом и примирился. А теперь ее, наверно, и вовсе снегом замело, и искать бесполезно.
– А я найду.
– Ты найдешь. Это у тебя на лице написано. Но не сразу отыщешь. А давай, Андрюша, останешься у меня. Ведь там холода, пурга, лихие люди шатаются. Зачем рисковать? Мне как раз такой, как ты нужен, чтобы мудрость свою в наследство передать.
– Нет, дедушка, мне завтра уже в путь надо.
– Что с тобой поделать. А то, может, остался бы? Я бы тебе порассказал, чего ни одна живая душа не знает. Всем им невдомек, а тебе как раз по росту пришлось бы, как раз по адресу. Все скрытые смыслы, все верные мысли.
– Нет, мне одна она – весна нужна.
Дед укрывал его потеплее, а потом приговаривал:
– Ждал я, ждал, а теперь собственными руками упущу желанное. Что с тобой поделать.
– Весна, одна она желанная.
Под утро я вставала, чтобы отвар из трав заварить, потому что очень уж он кашлял, Андрюша этот. И старый мне приказал ни за что его не пускать, если сам он заснет. А я и выпустила. Ведь он чужой нам, зачем его неволить, пусть идет, куда душа зовет.
~
Во мне горит моя весна,
И на свободных пашнях ветер;
И роща дальняя ясна,
И придорожная ветла,
И в талом снеге колея,
И счастье глубоко в кювете.
(Из наставительной речи учителя чистогаловской средней школы Ивана Вифлиемовича Германа, преподающего английский язык)
Ребята, сейчас наступили холода. Умоляю вас, разгорячившись подвижными играми на воздухе, не злоупотребляйте холодной водой, не пейте ее совсем, в особенности из неисправного крана у военного кабинета. Лучше зайдите в столовую к Галине Тарасовне и спросите у нее теплого свежего киселя. Если вам придется некоторое время на морозе гонять в хоккей или бегать на лыжах, не снимайте ни в коем случае шапок и не расстегивайте воротов! Вам, упревшим, покажется это безобидным, а сквозняки со стужей как раз и подарят вам инфекцию. Одевайтесь всегда надежно, и крепче всего, прошу вас, заботьтесь о своих шеях.
(Из метеосводки)
Как передает гидрометеоцентр Украины, в ближайшие сутки в центральных областях по-прежнему сохранится влияние антициклона, пришедшего с Урала. Ожидается ясна сухая погода, осадки маловероятны, ветер умеренный, местами порывами, температура воздуха ночью минус 25, днем минус 15, минус 12 градусов.
Повсюду, где люди скрипят сапогами по убитому снегу, там пары. Вытянулся во всю длину вдоль шоссе заводской поселок. Вот минули мастерские, пункт приема зерна, долгие ограждения, кирпичные, и бетонные, и железные, исцелованные ржавчиной, и смыкающие их ворота, один створ которых выше другого, и цепь с замком между ними. Все они в морозном воздухе четко вырисованные, ясные, вот все до мельчайшей царапинки и скола, и все настоящие и легко ощутимые. Но прекратились ограждения и шоссе. На пути выросли великаны тополя, грозно чернеющие на прозрачном светозарном небе. Выросли из сугробов неохватными стволами, сыплющими в снег корой; растопырили обломанные у земли сухие сучья. На разросшихся по воле, исписавших полнеба узорами ветвях тяжело покачиваются вороньи гнезда. Водонапорная башня обозначилась за ними, кирпичные громады, и у одной из стен – вросший в грунт с огромным ковшом над головой бульдозер. Что за места?
(Рассказывал Филипп Шнобелько, временно неработающий двадцати пяти лет )
Мы стояли там с Цветочным Толей, с Бурьянко, Ганджой, Шуриком Коваленко. Может, еще кто был, я не вспомню. Где стояли? У башни. Да ничего не делали. Что планировали? Ничего не планировали, просто стояли. Ну, выпили слегка, а Шурик и вовсе одного пива кружку. Ну, и видим, как тот незнакомый идет навстречу. А кто такой? Не нашего круга, мы его не узнали. Может, он нас первый хотел отметелить? Что дальше? Мы окружили его, чтобы не сбежал; ну, там, гроши, думали, по карманам или шапку. У него дорогая была, пушистая шапка. А он независимо так ухмыляется: «Что, хлопцы, где у вас тут автобусы ходят?» А Толя ему: «Ты, соколик, уже приехал!» Это больше для шутки, а так ничего. Он совсем и не хотел ему угрожать. «А вы что», – спросил тот, – «хлибустьеры местные?» «Давай сейчас гроши», – это Толик ему. Я-то позади стоял и хотел идти, но удивился, что за такие хлибустьеры. «А зачем вам они?» – спрашивает тот. Насмехался над нами. Потому что, как это, зачем? Это он уже начинал над нами издеваться. «Слышь, ты, понял? давай сюда!» – крикнул Толя ему. «Сейчас дам», – тот в ответ. А потом приблизился и высказал: «Все вы лбами, ребята, крепки, с вами только драться, но все же берегитесь подпускать того, что с большим шнобелем: и своих зашибет, и сам убьется». Это он мне, понимаете? Мне! Мой изъян подметил и посмеялся. Я его ничуть не трогал. Еще ничего даже сделать не успел. Я не смог сдержаться. Я не сдержался.
(Рассказывал Александр Коваленко, водитель двадцати семи лет )
Мы не знали, что и сказать. Хотели наказать наглеца, а вроде и смешно было. Это ж правда, что у Пилипка нос большой, мы сами его все время дразним. Но то, видишь ли, мы, нам можно. Пилипко выскочил к тому пацану и хотел его уже начать драть. А тот шустрый. Этот очень от обиды зол, аж трясется. А тот внезапно как заорет: «Всем стоять, ни с места!» Орет, типа, как мент или сержант, так что мы на минуту и застыли, даже думали, сейчас всех и повяжут. А тот что-то неясное, или кашлянул, или сплюнул чего-то на снег, и упал. Вот, типа, сам по себе. Никто до него еще и пальцем не дотронулся. Его Пилипко забил бы лежачего, но застал нас Сирко, то есть учитель наш по истории, Сергей Иванович. А, он у нас еще классным был, точно, я и позабыл. Нам на него и наплевать всегда было, еще даже в школе, а тут он говорит: «Докатились, типа, убили!» Да кто? Да он сам! Ну и чего-то струхнули малость, что, может, он и вправду умер. Мы Пилипка прогнали. А Сирко не отстает, все выспрашивает: «Откуда он? Не наш. Зачем чужого приговорили? Теперь областную прокуратуру припишут к этому делу». О тот, оказывается, живой еще был, но горячий, аж снег шипел. Так, не вру. Мы его скоренько в автобус запихнули, чтобы он ехал своей дорогой. А Пилипко в тот же день и с Бурьянко подрался. Ему-то куда злость девать?
Летите, птицы всполошенные. Да не кричите, а прочь улетайте. Будут ваши гнезда весной разорять и будущих птенцов не убережете. Улетайте, да не пускайте здесь по снегу беспокойных теней, и не пускайте нам в душу смутных волнений.
А тот несчастный что говорит? Тот, кому в автобусе место уступили. Что с ним, с несчастным? Ему и душно, и тошно. И отчего это все? Отчего? Попал в иную жизнь, как в прорубь провалился, чрез обломки льда и ледяную воду, и оказался на противоположной стороне. Не жизнь, а муки одни. Ему, видно, кто-то темный перекрывает дыхание. У него лицо меркнет, и нет никаких сил терпеть. «Скажите, скажите ради всего святого, что теперь за остановка?»
2
Дорога на Украине легко вьется меж полей, то с одной стороны, то с другой усаженная необычайной высоты пирамидальными тополями. Дружно набегают они и солнцем мигают из ветвей, и словно гигантской нескончаемой гребенкой расчесывают поднебесные просторы. Они расчесывают нежнейших тонов невесомые перистые облака в поднебесье. Они мигают не горячим, крадущимся по острому ножу горизонта зимним солнцем. В лощинах в окруженье изящно выбеленных садов укрываются зверями хутора и села; дребезжат то и дело заиндевелые переезды. Рощи бесприютными островами проглядывают под самыми небесами; они как нечитанная повесть пишутся неразборчивыми быстрыми письменами. И вновь, и вновь пробегают необычайной высоты пирамидальные тополя, расчесывая поднебесные просторы.
Я помню, и меня так везли неведомо куда на заре дней, и однообразный гул мотора звучал, а детские свежие очи цеплялись за что ни попало и открывали где-то в другом мире, в прозрачной охристой полосе далеко отстоящей посадки летящий параллельно грузовик. В нем сидели люди с граблями. И рябили просыхающие пашни, как морские волны, и гулял меж ними ветер, уже не ледяной, но теплый, несущий с собой светлые вести. Как сон из первых лет, проступала повсюду на земле, и в небе, и во встречных просыхающих дворах, и на стогах прошлогодней соломы, где греблись куры, и в голубеющих небесами лужах, и везде – надежда. Но то была весна.
Окаймленные резиной стекла и рукоятки на вентиляционных люках в потолке иссеребрились инеем. Был в автобусе морозный вечер. Ехали, и однообразный гул мотора звучал. Но вот Андрей открывал глаза и солнечный слабый луч щекотал его сквозь ветви. Он увидел за обшлагами рукавов и истертыми пуговицами шуб двух девушек, чья природа была живость и веселье. Белявая улыбалась светло и ясно, и лицо ее светилось даже тогда, когда улыбка сходила с уст, и набегало минутное раздумье. А темноволосая ее подруга вдруг прыскала со смеху, прикрывалась невольно, но, не в силах удержаться, подавалась вперед и хваталась за колени белявой, и та вспыхивала, и обнажался молниеносно ряд зубов. Была у них своя игра бессловесная. И Андрей снова забывался сном.
(Чего не видел Андрей )
«Водитель!» – кричали и барабанили в потолок, – «Водитель, открой задний проход!» «Ой, деточки, не сойду, не успею». «Открывай, пацюк, проход!» Даже шепот, обыкновенный для отсановок, прекратил свое распространение и стих. Что там творилось? Пассажиры оборачивались. Как будто некая старушка с неподъемными, точно набитыми пушечными ядрами, сумками неожиданно вспомнила, что ей как раз выходить. Ей взбрела в голову это счастливая мысль точно тогда, когда водитель уже закрыл двери и всем своим видом показывал, что вот, вот даст газу. «Ой, спасайте, выпускайте!» – вопила старушка. Передние двери раскрылись, и все стали ждать, что будет. «Открой задний проход!» – донеслось снова. «Что творит!» – проговорил, пробираясь чуть не по головам дядька с непомерно широким лбом. Волосы его курчавились мокрые из-под шапки, кожух распахнулся, оттуда вывалились шарф и узоры зеленого свитера, и белоснежная майка глядела уголком на происходящее. Это он барабанил, и кулаки у него, при ближайшем рассмотрении, оказались довольно страшными, мог и поручни в сердцах погнуть!
(Рассказывала Олена Григорьевна Капыш, сошедшая в Опишне )
Этого не пересказать. Что вы! Это уму не постижимо. Турецкий плен! Революция в Китае! Вам порассказать про наши автобусы, так вы ничего не поверите. Это нужно самому прочувствовать, побывать и прощупать собственной шкурой. Где еще такое отыщется? Разве что в африканских джунглях, но и то, немножечко получше. А у нас! На такой маршрут и всего один автобус. А для чего сняли остальные? Кому они мешали? На вокзале в Зенькове автобус брали приступом. Видели вы в кино, как крепость осаждают? Так та крепость ничто, в сравненье с нашим автобусом. Ее и стенобитными всякими там машинами и голодом можно добиться, а в автобус только по воле господней попадешь. Видели вы как у басурман на их новый год людское море стекается, туда, где им положено в то время быть? Так возьмите двести таких морей вместе, и будут те желающие, кому надо до зарезу в Полтаву на нашем автобусе. Я то садилась еще за поворотом, за вокзалом, где водитель сходит на минутку передохнуть и съесть кружок колбасы, и выпить стаканчик кофе, а остальные! Будь ты хромая, беременная, будь ты трижды с аппендицитом, никто не пропустит вперед, а если доведется протиснуться, никто тебе места не уступит. Бабы, мужики, поусаживались как в бронепоезд, не спихнешь, лишь очами поводят, как жуки на картошке. Прошлый раз мой зять Антошка четыре часа простоял на одной ноге, потому что какая-то курва не пожелала убирать сумку. А старушкам как стареньким? А старичкам? А одному хлопчику недавно даже плохо сделалось, так его трясло кашлем, так лихорадило. Поместили ближе к окну. Ребята приятели при нем были, заботливые, сразу видно – верные друзья. И заплатили за него, а после сошли.
Ехали, и однообразный гул мотора звучал. Андрею несказанно повезло, что попал на нужное направление. Но никто его не встречал там, куда он ехал, куда гудела машина, зажигая желтые фары.
(Чего не видел Андрей )
Исподволь вынесло автобус за поворот в новую местность. Скоро темнело, и видимость была не та, что днем, но ветер, ударивший в щели, и запах резкий открытого пространства притянули ехавших к стеклам. Близкие обыкновенные приметы пути разом пропали, во все обозрение засияла сиреневая пропасть. Что такое? Приглядитесь-ка, что там виднеется такое?
Открывалась широчайшая долина, окаймлявшие которую высоты далеко разнеслись и сливались с темными небесами. Дальние снега высветлялись полосами, на них собирались в стаи туманные древесные фигуры. Теперь они были неразличимы, а в светлое время оказались бы прибрежными вербами, спутниками неизвестной, хитро виющейся реки, текущей где-то подо льдами. Вербы, и тополя, и осины, и густые переплетения кустарника точно охраняли ее от постороннего взгляда. Картина прорисовалась мгновенно во всей необозримости расстояний. Так становилось легко и внезапно радостно, будто поверялась тайна, и даже бабам в черных шубах и толстых серых платках, оправлявшим их края и складывавшим губы дудочкой очарование проскальзывало за ворот и в душу. Неосознанно они похватались, кто за что успел, и ощутили новый поворот. Тысячи звездочек и разноцветных огоньков заискрились повсюду. Показалось большое селение.
«Это Диканька? Диканька?» – всполошился Андрей, разбуженный оглушающим покоем, потому что была остановка. Между тем, многие выходили и прощались с остающимися, и желали удачи. «Нет, сыночек, это Опишня. Такое село. До Диканьки далеко, ох как далеко!» – спешила утешить женщина, занимавшая сразу два сиденья вместо одного.
Потом ехали потемками и мраками, и однообразный гул мотора звучал.
(Видения Андрея )
В окна светило со всех сторон, и автобус весь изнутри был наполнен светом, как лишь в яркий летний полдень бывает. И автобус был пуст, подпрыгивал на неровностях дороги, только два почтенных пожилых кума сидели поближе к водителю, полу оборотившись один к другому. И занавесочка у водителя так прохладно на ветру колыхалась, туда – сюда, туда – сюда, меленько, а то вдруг резко.
– И как вы это, куме, объясните? – спрашивал один кум.
– Это не поддается объяснению, а только предположению, – отвечал другой кум.
– Нет, дорогой мой куме, все на свете поддается объяснению, – возразил первый кум. – Важно лишь найти его, поразмыслить немного, свести в голове концы с концами. Нужно лишь пораскинуть мозгами.
– А этого как раз и не объяснишь, – отрезал второй кум.
– Впрочем, вы правы, – согласился первый кум, – мне тоже никак в голову разумное основание не идет. Ведь не придумалось же ему, он в самом деле переживал нечто, чувствовал.
– Да он ее просто любил.
– Как? Вот как в книжках описывают?
– А вы, куме, книжки читаете?
– Нет, что вы, помилуй боже! С роду ни единой в руки даже не брал. Но ведь так говорят, говорят так при беседе. – Сказал первый кум и рукой провел этак по воздуху в подтверждение своих слов.
– А вы побольше слушайте, что говорят. – Протер очки платочком второй кум, предварительно дохнув на них сильно. – Любил он от всего сердца, тягу такую испытывал, какую нам с вами никогда не придется даже во сне ощутить.
– Но отчего же он ничего не предпринял? Не дал развития своему чувству?
– А он не знал, как его следует развивать.
– Позвольте, дорогой куме, – хитро прищурился первый кум, – здесь с вами не согласиться. Этому учить уж не надо, природа сама всегда подскажет, что и как нужно делать. А прежде необходимо было хотя бы поделиться своими чувствами с самим предметом.
– Да вы в своем уме? – чуть не вскочил с места второй кум.
– А что такое?
– Как поделиться? Какими словами?
– Да обычными нашими словами, вот которыми мы с вами на данный момент беседуем.
– Да у вас сердца нету.
– Что вы? – пощупал в страхе первый кум, – Уф, напугали зря, есть сердце, есть. Бьется. Господи, надо же так испугать. Что ж тут такого особенного?
– Да вы никогда сами ни в кого не были влюблены, – категорично заявил второй кум.
– Сейчас, конечно, не вспомню, – задумался первый кум, – но в кого-то определенно должен был быть влюбленным, определенно.
– Вы бы тогда помнили, – свел строго брови второй кум, – как это, – чувствовать тягу, желать всем естеством, – это даже не передать, как желать, когда тебя всего истрясает лихорадка, – так вот, желать всем естеством увидеть того, кого любишь, а увидев, онеметь от страха, до дрожания нижней губы, до бледности на лице.
– Прямо Хичкок натуральный, так красочно описываете, – восхитился первый кум.
– Будет Хичкок, когда любовь нагрянет, будет Хичкок, и чего еще и похлеще, – туманно намекнул второй кум.
– Но ведь зачем столько времени мучаться? – с недоумением спросил первый кум. – Сколько он все это таил? Не один год, не два? Это же какое мучение, все переваривать в себе. Видеть ее каждый день, разговаривать иногда, ничего не объясняя, не проясняя, оставляя все как есть, пуская все на самотек, а лучше сказать даже, припрятывая, намеренно и специально, чтобы не дать и намека.
– Да, совершенно верно, – подтвердил второй кум.
– Что же верно? Зачем так поступать?
– А от этого сладость больше.
– Помилуйте, какая же сладость? – развел руками первый кум.
– Сладость мучения и сладость обожания, – пояснил второй кум. – Сладость скрывания. Много сладостей есть.
– По мне, милый мой куме, – проговорил первый кум, – хорошо тогда, когда все ясно.
– Но это же была его первая любовь, – поднял торжественно палец второй кум.
– Как? Самая первая?
– Вот именно.
– Тогда, кажется, понимаю. – Почесал кончик носа первый кум, – Он, значится, сам толком ничего не понимал.
– Не исключено.
– А может…
– Нет, – перебил его второй кум, – Вероятно, нужно было, чтобы первая любовь осталась не разрешенной. – И указав на небо, добавил. – Такая, по всей видимости, была установка.
– Ага, – кивнул понимающе первый кум, – чтобы не было разочарования.
– Да, – подтвердил второй кум. – Ведь она, сказать по правде, совсем не тех понятий. Она его и не примечала, у нее другие на уме были.
– Чтобы не было мучительных прозрений.
– Да, но только до поры.
– А потом?
– А потом будут.
– Но вот эта его любовь, – обернулся к Андрею первый кум, – она уже совсем угасла или только угасает?
– Любовь без горючего постепенно угасает, – рассудил второй кум и тоже оборотился к Андрею. – Может быть, и угасла, кто знает.
А занавесочка у водителя летала беспрестанно на ветру. Ехали, подскакивали на неровностях дороги, и однообразно мотор звучал.
– А что это у него лицо такое нездоровое? – поинтересовался первый кум.
– А у него, – пристально вгляделся, переваливаясь через спинку, второй кум, – у него жар сейчас. Как раз воспаление развилось, вот– вот будет кризис.
– Серьезный?
– Еще какой серьезный. Может, и жизни лишится.
(Видения Андрея )
Протрусил по полю заяц, да так понесся косой, что и взглядом не догонишь. Это его дед Нестор вспугнул. «Зачем ты, Андрей, ушел? Не так нужно. У тебя безумство сплошное, ветер в голове. Ступай обратно», – вымолвил недвижными губами и зашагал по вьюге. А по полю чудными змейками поземка завивает. Фуфайка на нем синяя с воротом, отороченным овчиною, шапка, очки с перебинтованной дужкой, ноги в валенках цвета сумеречного неба. Сказал и зашагал туда, где кладбище. Андрею захотелось вскрикнуть и воротить его, и раскрыться, и все выношенное высказать, как самому дорогому человеку, но, как всегда и случается во сне или бреду, губы ему не стали повиноваться, и он с трудом вышептал: «Де – ду – шка…» А поземка такими странными, такими тонкими змейками завивает.
(Видения Андрея )
Сыпьте, сыпьте больше, жадно в лопаты набирайте и – полные угля – в топку! Жаром обдает. Стали собираться капли пота на лбу. Сыпьте, сыпьте! А там! – какой ад. И проступили на спине капли. Жар. Жарче красных губ.
Поверхности сплошь запотели, как в бане окна, сначала покрылись матом, а вот по ним пустились сбегать и струи. Нина? Ниночка? Что с твоими волосами?
Нина повернулась и ответила: «Слыхал? Другие на уме. Что ты ко мне привязался? Мы с друзьями идем на свадьбу, нас пригласили».
Но, может, она ничего не ответила? И это домыслы? И это лишь страхи?
Но нет, это не Нина, это другая, это пегая кобыла с кривыми зубами, что возит телегу с песком к Босакам. Нина!
Андрея успокаивали, потому что он кричал на весь автобус. А уже все в автобусе утихло, ночь царствовала повсюду, и было темно. «А куда, куда нас везут?» – испугано таращился во мрак Андрей. Но никто не отвечал, а только гул однообразный мотора звучал. «Тихо, тихо», – успокаивали Андрея, – «Скоро приедем, и все будет хорошо», «Не будет, не будет!» – вскрикивал Андрей. Бесконечная, дальняя и темная с желтыми фарами дорога.
Прошло словно несколько лет. И вдруг – тишина. Автобус стоял, люди из салона шепчась выходили. Андрей очнулся и приподнялся, и потянулся к выходу, где цветные указательные стрелки и лампочки у водителя. А худо ему как было, и сила неземная из стороны в сторону раскачивала. «Иди, хлопче, прямо и узришь больницу, к ней дорога серебряными плитами вымощена», – так говорили. Или то чудилось ему?
Андрей вышел на воздух и сугробами напропалую побрел к первым воротам, не понимая, куда идет и зачем. Из-под ворот сейчас же выметнулась толстобрюхая собачонка и задавилась лаем. Вспыхнули окна, и еще звучнее объявился в резные прорехи ворот хозяин. «А ну, пошли прочь, окаянные!» – крикнул он, сильно, однако, не высовываясь: «Наркоманы, бандиты, шпана! Чего вам опять от меня нужно! Я вас милицией изведу! Всех пересажаю. Я вам дам! Вы у меня попомните!» «А я тебе за то хату спалю», – ни с того, ни с сего ответил Андрей. – «Дай воды напиться!» Или то чудилось ему? «Я дам, дам тебе! Монтировкой по мозгам! Ишь, хату он спалит. Я тебе спалю! Я тебя самого подпалю! Ишь, иродово семя! Угрожает он мне! Я тебе фейерверк устрою! Искры из глаз посыплются! Ишь, хату, говорит, подпалю. Гадюка!»
Большой лай подымался по селу, в середине его и по окрестностям. Иные собаки были басами, а иные тенорами.
3
(Из записи в журнале приемного покоя диканьской районной больницы)
Любский Андрей Александрович поступил вечером двадцать первого февраля в тяжелом состоянии. Сильный грудной кашель до спазм, выделение мокроты, озноб, головокружение, температура тридцать девять и девять с половиной. Наблюдается неоднократная потеря сознания с бессвязной речью в промежутках. Диагноз: пневмония с поражением значительной части доли. Направлен на рентген.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Тщательное переобследование Любского мною лично, никогда не в силу подозрения вашей некомпетентности, уважаемый наш Микола Степановича, но вызванное чрезвычайным положением больного, позволило усомниться в первоначальном диагнозе. Тошнота, рвота, спазмы живота, порожденные, как принято считать, интоксикацией по моему глубочайшему убеждению ни что иное, как острая кишечная инфекция, развивающаяся на фоне вяло текущего бронхита. К тому же, длительные потери сознания не свойственны пневмонии. Я категорически настаиваю на переводе больного к Михайлу Петровичу Ковбасе на отделение кишечных инфекций, несмотря на то что вы, Микола Степанович, остаетесь при своем мнении. К сожалению, эпидемия гриппа в нашей лаборатории не позволяет надеяться на скорые результаты анализов, к тому же, оператор рентгеновского аппарата Людочка уже вторую неделю на закупке товаров в Турции, поэтому в ходе созванного по моей инициативе консилиума было принято решение пока ждать дальнейшего развития болезни, которое окончательно прояснит диагноз и наверняка выявит правую сторону в споре. Лечение назначить антибиотиками убойной силы, так, чтобы и живого места от бактерий не осталось.
~
Снег свежевыпавший. Больничные палаты
В вечернем сумраке видны.
Там беспокойные движением объяты,
Глухим стеклом отделены.
Далеко улицы живые. В синем парке
Ветвятся клены и дубы.
Над вытяжной трубою прачечной у арки
Летают белые клубы.
(Из записки заведующего отделением кишечных инфекций Михайла Петровича Ковбасы главврачу)
По просьбе Виктории Анатольевны я, выискав свободное время, посмотрел больного Любского, и поспешил ее заверить и успокоить в ее неправоте на счет подозрений наличия у больного каких либо возбудителей в его кишечнике. Не вызывает сомнений ваш первоначальный диагноз. И для чего же тогда уважаемой Виктории Анатольевне привозить больного Любского ко мне на этаж и устраивать сцены? Да, больному несколько нехорошо, но при чем тут, извините, наше отделение? Чем мы будем его излечивать? У нас никаких медикаментов даже нет, относящихся к тем частям тела, что повыше живота. Отвезите его хоть в травматологию, хоть куда, но бороться с пневмониями и бронхитами противокишечными методами не позволяет ни моя компетенция, ни мой опыт, ни мое звание. Прошу, дорогой Микола Степанович, разобраться во всем и обеспечить нашему отделению условия для нормальной работы.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Понимая, насколько ценно ваше время, бесценный наш Микола Степанович, и как нежелательны вам в ваших научных исследования какие-либо отвлечения и помехи, все же осмелюсь вам снова напомнить о судьбе больного Любского. В течение последней недели состояние его ничуть не улучшилось, несмотря на лошадиные дозы антибиотиков, вводимые ему всеми известными науке путями. Причина неудач кроется, без сомнений, в неправильном методе лечения, а именно: диапазон действия противомикробных препаратов нашего отделения не охватывает кишечных возбудителей. Простите, милый Микола Степанович, мою назойливость, но я даже ночами не сплю, вспоминая лицо Михайла Петровича Ковбасы. Но другого пути нет. Это его задача лечить кишечные инфекции, а в том, что это кишечная инфекция у меня развеялись последние сомнения. Да, рентген бы все поставил на свои места, но Людочка уже третью неделю на закупке товаров в Турции. Поэтому только вы, Микола Степанович, только вы можете повлиять на Михайла Петровича. Прошу вас, сделайте это последнее одолжение лично для меня, и вместе с тем, для всей науки. Только ваш безукоризненный опыт, только ваш не опровергаемый авторитет.
(Из записки заведующего отделением кишечных инфекций Михайла Петровича Ковбасы главврачу)
Микола Степанович, я так больше не могу. Избавьте, избавьте меня, любезный, от Виктории Анатольевны и ее больных. У меня силы на исходе.
(Из записки заведующей отделением легочных инфекций и заболеваний бронхопутей Виктории Анатольевны Стерх главврачу Миколе Степановичу Петросяну)
Микола Степанович! Молю! Только ваш непогрешимый авторитет! Только ваш неповторимый опыт!
(Из приказа главврача диканьской районной больницы Миколы Степановича Петросяна)
Во избежание нагнетания в нашей больнице нездорового напряжения и прекращения каких бы то ни было склок и распрей приказываю перевести больного Любского Андрея Александровича на отделение общей терапии. Пусть им занимается Иван Иванович Жук. А Виктории Анатольевне и Михайлу Петровичу выделить неделю для отдыха и поправлению своих нервов в нашем доме отдыха на Ворскле, причем в одном номере, и проследить, чтобы ни один из них не вздумал переселяться ни на каких основаниях. Приказ немедленно привести в исполнение.
(Из надписи, выцарапанной гвоздем у кровати на новом месте, куда поместили Андрея)
Отчего, родные, вы до самого конца таили? Отчего не показали вы ее? Оттого, что каждому лишь своя является? Вы не уберегли, она – ужасная. Отчего вы одиночеством страшили? Лучше одиночество, чем с ней; одиночество – спасение мое, оно исполнено метеоров и созвездий, а ее обличие – зловещий урод. Меня стережет, и, оказывается, была всегда со мной; и, оказывается, предначально осужден я смотреть в ее пустые глазницы. Ужасная. Она ужасная. Зачем вы закрыли меня с ней? Но лучше мне на улицу, где небеса, – там одиночество охватит, и сотворю ветры и гнущиеся вербы. Выпускайте! Но лучше мне на улицу из проклятых стен, не держите. Что вы держите меня? Выпускайте! А ее укройте, изничтожьте, убейте, разорвите на части, растолките в пыль, в порох, развейте по ветру, ненавистную, неминуемую, неприкаянную судьбу мою.
(Из ночного разговора специалистов)
– Людмила Евгеньевна!
– Я слушаю вас, Микола Степанович.
– Людмила Евгеньевна, вы сегодня на ночное.
– Как?
– Людмила Евгеньевна!
– Микола Степанович, у тебя нету совести. И муж и дети уже позабыли, какая я есть. Три недели в Турции, а теперь снова на ночное. Я третью ночь подряд дежурю.
– Я вам справку дам для мужа.
– Микола Степанович, ей-богу не смешно. Я домой хочу. Кумовья приехали, товар нужно разбирать.
– И печать поставлю.
– Нет, Микола Степанович, я иду домой. Настасья заступает, с нее и спрос. Так невозможно. Если бы в молодые годы.
– Людмила Евгеньевна.
– Да ты что, Степанович, одурел?
– Людмила Евгеньевна!
– Отступись, я устала уже от твоих шуток. Шутник.
– Людмила Евгеньевна!!
– Ой, черт! Что ты! Что ты! Увидят, пусти. Увидят.
– Да никто не увидит. Я запретил всем смотреть.
– Да вон молодой человек смотрит.
– Молодой человек у нас давно в бессознательном состоянии.
– Очнулся он. Пусти. Вот лишень, как больно ухватил, теперь синяк останется. Что я мужу скажу?
– Очнулся? Странно. Ну что ж, это хорошо.
– Все, Микола Степанович, я ушла. Ключи в процедурной. Буду только во вторник.
И Людмила Евгеньевна застучала сапожками на высоком каблуке по коридору. А Микола Степанович принялся щуриться в сторону ближней палаты, дверь которой была приотворена ровно вполовину. С минуту он смотрел пристально: дыхание ровное, бестрепетное, румянец близок к здоровому, кашель редок. Микола Степанович, удивленный, пошел прочь. Где-то далеко, у процедурной, он взглянул в блестящий оргстеклом стенд, предостерегающий проходящих от педикулеза, и отраженному себе сказал в слух: «И температура, судя по всему, приняла тенденцию к снижению. Да. Надо же. Настасья Филипповна? Где вы, родная моя? Настасья Филипповна!»
А в серых окнах галки кричали, кружились над домами живым смерчем, одни уходили ввысь, другие оседали. Из коридора упал в палату дежурный луч света. Уборщица мыла пол. Поставила ведро с колышущейся пеной, на ведре густо выведено «Сан. 201». Что это значит?
Андрею стало легче. Сколько он лежал, никто с уверенностью не скажет, если только не прочитать в журнале. Он захотел встать и захотел осмотреть новые места, но кружилась голова, а на тумбочке, он приметил, лежали яблоки, заботливой рукой выстроенные в рядок. «Чего не спишь в такую рань?» – приблизилась уборщица. Она была женщиной в возрасте, одним глазом косила и страшно выстукивала шваброй по грубым, забитым многолетним сором плинтусам. «Плохо тебе? Хорошо? Я сестру позову. Что? Ручку? Какую ручку? И бумагу, чтобы писать? Что придумал. Я тебе покажу, ручку. А ну, спи!»
Проходили бессчетные часы, и раздавались голоса за стеною: поселялись в палатах новые больные, а старые выписывались. И уборщица гремела шваброй у новых больных. В одном месте беседовала со стариком о судьбах мира, в другом с девушками о женихах и веселье. Между прочим, презабавную сказку рассказывала.
(Сказка кривой на один глаз уборщицы)
Приехали в одно небольшое селение на красных «Жигулях» свататься к самой красивой девушке. Выбрали двор, где цветут белые лилии, остановились у ворот. Входят в хату старосты. У них каравай румяный на рушнике и всякие положенные речи. Подошел черед жениха показать. Кликнули старосты, и явился жених. Только все сразу рукавами глаза поприкрывали, столько свету полыхнуло в комнату. Такой красавец, стройный, статный, точно директорский сын; двубортный костюм на нем, белые манжеты, цветочек в петлице. Спортивного образа жизни, не курит, не пьет. Усики едва пробиваются, а в глазах уже глубина проглядывает. А лицом красив, точно месяц на рассвете. И отдали за него девушку. А ее Христей звали. Сыграли свадьбу, три дня пили, гуляли, на четвертый проводили молодых. Едут они по-за селом, въезжают в глухой черный лес. Вдруг пропали «Жигули», как роса на солнце, жених обернулся ужом, а невеста змеею, и уползли в свое приволье. Прошел год, народился у них первый сыночек. Захотелось очень Христе отца с матерью повидать, показать сына или хоть позвонить им, голос родной услышать. Упросила мужа, и поехали в село. Мать дочку привечает, зятя угощает, дите ласкает, а после давай расспрашивать: «Как, доча, живешь? В каких условиях? Дом у вас, поди, большой, двухэтажный, ванная джакузи и разные другие забавы?» Но только муж Христю еще прежде заклинал ничего про их житье змеиное не рассказывать. И смолчала дочка. Прошел еще год, родился второй мальчик. Вновь просит Христя повидаться с родителями. Поехали. Вновь мать к дочери с вопросами: «Много ли муж зарабатывает? В каких валютах?» Отговорилась кое-как Христя. На третий год родилась девочка. Собирается Христя в отчий дом в гости, а мужу ничего не говорит. Вот едет она в красных «Жигулях» по известной им лишь лесной дороге, палые ветви под колесами трещат. Ползет Христин муж следом ужом, сучьями и листьями шуршит. Выехала Христя в поле, колоски на ветру звенят. Выполз уж на полевую дорогу, камешками придорожными шелестит. Прибыла Христя к батькам, а уж следом, заполз в стог сена у хлева, в самую середину, и голову выставил. Обнялась дочка с родителями, пустила детей играть, а сама в разговоры да пересуды. Мать снова знай свое, выведывает что да как, а потом давай плакаться: «Чураешься нас, дочка, редко приезжаешь, не звонишь, точно мы теперь чужие. По заграницам, видать, разъезжаешь, по супермаркетам гуляешь со своим ненаглядным». Не сдержалась Христя и все – все про змеиное их житье поведала. Ой боже, боже! Люди! Что это на свете-то делается! Да ведь такого и в программе про криминал не увидишь. Заголосила мать, возмутился отец, а братья углядели в стогу ужа да и подпалили сено с двух краев. Сгорел уж заживо, но успел проговорить: «Погубили вы меня, за это быть вашей дочери – кукушкой, мне соловьем, а детям нашим ласточками». Так и сталось. Теперь соловей гнездо посреди дерева вьет, как тот уж посреди сена сидел. Кукушка одиноко кукует и никак себе пары не сыщет. А ласточки как сиротки носятся по белу свету, бесприютные.
~
А уже в домах окрестных
Окна ранние светлы.
А уже в полях небесных
Полно сумеречной мглы.
Я узнаю в час урочный
Все предвестия весны:
Цвет душистый, терн веночный
И объятия чумы.
Чей ты, образ безымянный,
Очертился среди мглы?
Жизни, счастьем осиянной
Иль метущейся весны?
В солнечный полдень, ясный и бодрый, какого давно не бывало, пробежала сестра по палатам с объявлением: «Будет обход». Тени от блестящих металлическими частями кроватей скрещивались на полу и достигали в некоторых местах стен. Все кровати, кроме Андреевой, были аккуратно прибраны. Но вместо врачей зашел в палату и снял шапку, и уселся на ближайшую кровать, и невольно запружинил на ней Виктор Павлович, муж тетки Андрея – Надежды. Виктор Павлович имеет в облике своем нескрываемые печальные черты. Его глаза хотя и могут зажечься и ярко гореть, как лампочки в погребе, и лицо проникнется страстью и оживлением в иную минуту, но все же усы непреклонно тянутся концами вниз, и брови сходятся домиком у переносицы, и тогда кажется, что всем он недоволен, что везде не так, как хотелось бы, и везде не то, что ожидалось. Но Андрея сумрачный вид Виктора Павловича обрадовал даже пуще яркого полдня.
– Ну, что? Нагулялся, козак? – только и высказал Виктор Павлович и с печальной тревогой посмотрел в сторону. И помолчав несколько времени добавил, – как же ты вот это так? А?
– Да так, улыбнулся Андрей.
– А каким автобусом приехал?
– Зеньковским.
– Зеньковским? – Оживился Виктор Павлович. – Так зеньковский ходит совсем в другой стороне. Это надо было тебе большой крюк сделать, чтобы на него попасть. В семь приходит?
– В семь, – ответил Андрей.
– А я бы все не так сделал.
– А я так.
– Вот и сделал, что мы тебя какую уже неделю ищем.
– А где же тетя Надя? – спросил Андрей.
– Да вот с живорезами твоими беседует, хочет тебя забрать домой, чтобы до полного здоровья не залечили.
Тогда же ворвалась в палату тетя Надя и ну целовать Андрея. А очи ее сверкали, как новогодние игрушки на елке:
– Что, козак, нагулялся?
– Здравствуйте, тетя Надя.
– Здравствуйте, тетя Надя, – передразнила она и по-отечески запустила руку в чуб Андрея.
– Как же вы меня нашли? – спросил Андрей.
– По долгу службы обязаны все знать.
– А что, долго я уже здесь?
– Долго, Андрюша, долго, – и улыбка сходила с уст тетки Надежды. – Ты не долечился и пустился в мороз и пургу в путь. А так делать нельзя. Кризис миновал, но могут быть осложнения. Я в первый раз приходила, ты спал, в другой раз – снова ты спишь, а уж на третий раз ты очнулся. Но доктор у тебя хороший, знаменитый, можно сказать, в нашем краю. Микола Степанович. Мой приятель, мы с ним часто и на пикник, и на шашлык. Хорошо, что прямо к нему ты попал, а то, знаешь, как у нас бывает, пока суть да дело, пока разберутся, что к чему, а уже и не надо ничего. Но больше никогда так не делай. Ты бабушке ничего не сказал, а она может и не вынести переживания.
– Надя, – перебил Виктор Павлович.
– Да, сейчас идем. Она ночами не спит, тебя ждет, а тебя нигде нет.
– Надя, – недовольно повторил Виктор Павлович, – опоздаем опять.
– Да, Виктор Павлович, не переживайте. Нужно идти. Мы тебя, Андрюша, завтра заберем. Дядя Витя уезжает скоро, у него же такая работа, дальняя. Ну, не скучай.
И исчезли так же внезапно, как появились.
(4-е письмо в Снетин)
Жди, мой друг, выздоровления – высокого белого лебедя, тысячи ключей от тысячи дверей, каждая из которых ведет на утреннее поле. А радостнее ничего в жизни нет, и сама болезнь, мнится, для того только нам дана, чтобы от нее избавляться и обретать свободу. Тогда узнаешь последней цену. Так и мудрец тот базельский рассуждал. Помнишь ли, я рассказывал тебе о нем? Не знаю, как получилось, что и я оказался на больничной койке в лапах у врачей; видимо за чрезмерное участие разделил участь твою. Я тебе писал, писал, но не доходили к тебе мои письма; я тебе писал в воображенье. А вот, удачливый, прощаю все недавние муки. Услышал крик лебедя и обрадовался, как заново родился. Теперь впереди много жизни и много дали. Больше не буду о плохом. Завтра буду далеко отсюда, и, сказать по совести, нисколько не жалею. Еще минуту перед тем, в радости, шевельнулось нечто к этим иссеченным трещинам потолкам, подведенным неровным кантом стенам, к шелестящим медицинским шагам, к остроносой девушке из соседней палаты, не красавице и докучливой взглядами, к сестре с ароматным аптекарским станом, даже к больному в синих рейтузах – головной боли всех местных врачей, бегающему от них по этажам. Но теперь – всех к черту. На волю, на волю теперь!
Твой Андрей.
(Из рассказа Петра Герасемца о своем пребывании в районной диканьской больнице)
– Красота! Туалет за стеной, раковина там же. Можно носки постирать, а высушить на батарее. На горячем кране нету, правда, ручки, но это не беда – у меня всегда подходящая по размеру при себе. Выйдешь в коридор – там телевизор за углом. Его, правда, выключают, чтобы там беспокойным не мешать, но я всегда с сестрою договорюсь. Она мне это – всегда, а я ей уж за то – того. Ну, когда навещают, то приносят.
– Ты кушай, кушай, Петрусю. Вот лучку зеленого возьми.
– Ага. Но это только если главврача нету. Он следит строго. А народу – никого. Из окон, правда, в одном месте сквозит – бумага отстает, причем я еще не выяснил, в каком (закашливается).
– Не торопись, Петрусь, успеешь, не торопись. Сегодня главврача нету.
– А на дворе всякого видно, хоть целый час можно беседовать. А не то – в форточку чего другого, бросить или на веревочке, у меня веревочка с крючком есть (закашливается).
– Ох, не долечили тебя. Полежал бы еще.
– Так я и рад. Но главврач к этому строго! А я и рад бы. Здесь же уютно и ничего работать не нужно. И кормят иногда (закашливается крепко и надолго).
(Из выступления зеньковского писателя Матвея Хруща на творческом вечере в доме культуры)
Многие замечают, и не безосновательно, что в каждом моем произведении, будь то поэма или эпический многотомный роман, герои мои непременно попадают в больницы. А недруги подчеркивают, – герои мои не вылезают из больниц, мои рассказы кишат больницами и больными, а также медсестрами, хирургами, дежурными и главврачами. Да, так и есть. Но это совсем не значит, что мне самому пора в дурдом. Нет, здесь проявляется тонкость, которую не всем дано уловить, здесь высвечивается мое чутье, мой, так сказать, дар чувствования и переживания, моя способность ощущения жизни, как некой смертельной болезни. Это не я первый придумал, были в древности грамотеи, но я единственный, кто так умело вплел это в повествование. Да, мои герои постоянно чем-то болеют, но они никогда практически не помирают в больницах. Под забором, в подворотне, с ножом в печени, с перетянутым горлом, но не в больнице! Из больницы герой всегда выходит обновленным, одумавшимся, впереди у него само счастье. Ведь это так здорово, поправиться! И читателю я даю возможность пережить кризис и очиститься, поправиться и отправиться к новым приключениям. Болейте, болейте вместе со мною, болейте с моими героями заодно, и вы поправитесь, и задышите так, как еще никогда в жизни не дышали. То есть вольно и облегченно.
4
Утренние обширные туманы – вестники весны. А уже они настали и покрыли Диканьку, охристую, бурую, с темно-красными пятнами, влажную ветвями и голыми сучьями; с черепицей на крышах и шифером, с теплыми ватниками сельчан в огородах, с размокшей землей, освобожденную от долгих снегов и теперь вольно дышащую. Тишайшее безветрие и неосторожные шаги, отдающиеся, и теплое испарение под ногами. «Андрейка!» – окликали Андрея, – «Влезай скорее в машину, еще ты не окреп, нельзя тебе долго на свежем воздухе!» В то утро Андрея забирали из больницы. Тогда начиналась новая для него жизнь.
(Из разговора, завязавшегося тотчас после усаживания в машину)
– Э, – протянул Виктор Павлович, – то мы далеко заедем.
– Андрей, не захлопнул. Стукни еще раз. Нет. Виктор Павлович, помоги.
– Вы мне тут натрясете. Нужно к общежитию брать. Надя, с ручника сними.
– Попрошу, Виктор Павлович, – уверенно заявила тетя Надя, – не указывать.
– Выворачивай колеса.
– Пригнись-ка, Андрюша, невидно из-за тебя.
– Выворачивай! Здесь переходи на скорость. Куда ты погнала. Впереди, не видишь? Тут должна быть яма, у того столбика. Яма! Надя, как раз. Ты нарочно, что ли?
– Погодите, Виктор Павлович, сейчас, погодите, – успокаивала тетя Надя, – наберем скорость. Вот ровная дорога. Вообще-то я водить умею, только не люблю, а у Виктора Павловича дальтонизм, ему садится за руль воспрещается.
Из густого молока выхватывались чередой тополя и снова окунались в него. Едва обнаруживаясь, исчезали углы неведомых строений.
– Фары зажги.
– Виктор Павлович, без вас!
Вот выплыла великолепная триумфальная арка дорического ордера.
– Откуда она тут?
– Древние римляне козакам подарили. Нет, серьезно. Ты не знал?
Улыбался Андрей.
Редкий попутный транспорт встречался, а встречный и того реже.
– Ну, как? Хорошо еду? – довольно спросила тетя Надя, не отрывая глаз от дороги.
– Хорошо, хорошо…Внимательно только! Надя, что же ты не повернула здесь?
– То не наш поворот.
– Да смотри, вот выедем на Полтавскую трассу.
– Виктор Павлович, успокойтесь.
– Надя, а ну давай пускай меня.
– У вас, Виктор Павлович, прав нет.
– Надя!
– Погодите, Виктор Павлович, погодите, идем на обгон.
– Да куда! Гляди! Поворачивай!
– А он должен пропустить.
– Поворачивай, говорю!!
…
– Все, Надя. Теперь уже все.
А в ответ – молчание.
Поменялись местами.
– Я же говорил тебе, Надя, вот и не развернуться, – жаловался Виктор Павлович, – Что оно такое? Вот и трасса. Я же говорил тебе.
– Не бурчите, Виктор Павлович, – тетя Надя не унывала и подмигивала Андрею. – А ну, Виктор Павлович, стоп! Стоп! Это, сдается мне, Мовчуны. Останавливай, Витя. – Она опустила стекло и звонко выкрикнула проходящим обочиной дороги, – А ну стой, раз, два!
– Надя!
–
Здоровенькi були!Из Полтавы?
– Не то. Огород смотрели.
– А мы-то на свой еще и не заглядывали. Ты с Василем? Здравствуй, Василек! Ну как дела?
– Здрасьте. Нормально.
– Нормально. Дела должны быть хорошо, всегда хорошо. А куда Федю дели?
– Надя, уже сажай их или едем, – протянул Виктор Павлович.
– Не бурчите, Виктор Павлович. Влезайте-ка в машину, подвезем вас, да племянника мне не подавите на заднем сиденье.
(Рассказывал Федор Мовчун, приятель и добрый знакомый тети Нади)
В тот вечер я собирал вещи, чтобы отправляться в дорогу. А уезжали мы с ребятами в Москву на заработки. С Витей, с Сашком и многими другими. У нас уже и маршрут был установлен, и порядок, мы не в первый раз ехали. Мы мастера по облицовке, штукатурщики, плитку класть, полы ровнять, мы на все руки мастера. Олеся мне помогала в тот вечер, но уговаривала не ехать, а лучше переждать. А как же не ехать? Где тогда деньги на жизнь брать? Нет, мы условились, мы договорились с ребятами, билеты купили, надо было ехать. Василек, мой сын, тоже мне помогал. Олеся тогда рассказывала, как и что, как день прошел, что было. Да, сказала, что с огорода их подвезла Надя, племянник еще с ними был. Это тот, который еще не доучился. Я сам его не знаю и не видел никогда, вот внимания и не обратил.
Вечером, когда все попрятались в свои дома, когда зажглись по Диканьке тысячи окон, поволе, бесшумно и разошлись туманы. Стало быстро темнеть, и задышали глубже украинские поля – широчайшие равнины, безбоязненно стелящиеся на просторе. Они перетекают друг в друга многоцветными полосами, они сбегают в яры и балки, где присмирели рощи и одинокие дубы. Опустели поля, словно громадные домашние комнаты. Ветер один прогуливается по ним; поднялся, теплый, душный, откуда-то с юга он возник.
(Из метеосводки)
Как передает гидрометеоцентр Украины, в ближайшие сутки в центральных областях ожидается по-прежнему неустойчивая погода, обусловленная влиянием циклона. Облачно, без прояснений, кратковременные дожди. Внимание автомобилистов: возможны туманы. Температура в ночные часы плюс 2, плюс 4; днем до плюс 10.
(5-е письмо)
Здравствуй, друг мой!
Я предощущаю: весна подходит по ночам. Этот край не многолюден и позволяет расслышать едва уловимое. Стремления во мне горячие поостыли, и не могу поверить, что еще недавно терзался чем-то. Я совершенно счастлив здесь. Часто выбираюсь из дому, помогаю справляться с хозяйством, но больше гуляю и все по неизвестным тропам. Поля перемежаются посадками, и каждый поворот готовит новое. Разбуженные запахи окружают. А в одном месте видел: змеи переплелись кольцами, блестя обновленной яркой чешуей. Возвращаюсь и не перестаю удивляться. У тети Нади хата велика и красива: сложена из красного кирпича, местами с белыми вставками, по углам узоры с цветами; два этажа под шиферной крышей, только уж окна больно малы. «То не хата», – объяснит тебе тетя Надя, – «То наш сарай. И там не хата, там кроли. А хата позади всего». Если это сарай, какова же хата! В сарае и гараж устроен, там много всякой всячины: и по слесарному делу, и по столярному; яма посреди прокопана, чтобы обследовать автомобиль, там и лампочка имеется в патроне. В боковых отделениях сарая содержатся разные обитатели. Все продумано и воплощено: в одном – куры, красно-огненные, рябые, черные, белоснежные и с синим отливом в оперенье, – расселись на жердях, подозрительны ко всякому входящему. В следующем – индюки, уже не молодые, выкормлены и взращены в дальних областях, а сюда перевезены недавно; среди них есть матерый с добрую свинью весом. Дальше – утки шумят, их уж совсем немного, десятка четыре, все помечены зеленой краской, чтобы не затесаться к чужим в большом пруде. Отдельно в гусятнике – гуси, прекраснейшие птицы; ждут, не дождутся зеленых лугов. Говорят, птенцы их до третей недели по вылуплению перекликаются человеческими голосами. Есть еще индокуры, полудикие утки, но это уже так, черте что. В саже живет четыре свиньи. К ним нечего и заглядывать, сами рылами ставенки приоткроют и улыбаются проходящим. Дай им угольку–антрацитику похрумкать, чем попусту любопытствовать. За ними – целый город с улицами и переулками, сплошь весь застроенный кроличьими хатками. Число последних еще подвластно определению, а вот кролей никто не брался пересчитать. Да и к чему? Лучше полюбуйся на них. Ухвати за уши которого покрупней, он лапами царапнет, забарабанит по дну клетки, зачерпнет мелкого помета с соломой и все это на тебя. Глаза от страха стекленеют, а мех – чистейший соболь, на солнце играет, переливается. А в специальном водоеме водятся нутрии – водяные крысы. Они на первый взгляд неблагородны, а годятся и на борщ, и на котлеты, и на шапки с воротниками. Кажется и все хозяйство. Есть еще дальние огороды, садок, бахча да за прудом поле, но хозяйка говорит, это – безделица, не великое хозяйство, нет ни лошадей, ни коров, ни овец. «Когда выйду на пенсию, вот развернусь!» – обещает тетя Надя. А по правде ей мечтается писать акварельные пейзажи в полях. Она поручила мне ключ от погреба и все его богатства. Зажжется электричество под влажным, испещренным паутиною как древними письменами потолком, и все передо мной: россыпи картофеля, белого, и синего с белыми глазками, и красного продолговатого, как поросячьи ножки; яблоки всех сортов, буряк, морковка, капуста. А банок! Малина, вишня, сливы, абрикосы, компоты и варенья, желе и повидла; персики, целиком закрытые и порезанные на четвертные доли; соки невероятных оттенков, мутные и прозрачные, и кто теперь их разгадает, из чего давлены. Солений – разбегаются глаза: кроме обыкновенных огурцов и помидоров – вкуснейшие патиссоны, нарочно недорощенные, чтобы могли в узкое горлышко поместиться. «Все, что осталось от новогодних празднеств», – объясняет тетя Надя, – «И соленые арбузы поели. Но, в какое время не придешь – всегда твое. Вот ключ и открывалка тебе». Впечатлений не счесть. Они и вечерние волнения в посадке – теперь заботы мои.
Твой Андрей.
(Из висящей в зале на стене между фикусами с блестящими листами благодарности)
Выносится капитану милиции Надежде Несторовне Поспевай за проявленные смекалку и мужество при задержании особо опасной преступной группы в количестве семи человек. Вместе с тем, за многолетнюю и добросовестную службу в Диканьском районном управлении внутренних дел ей присваивается звание майора милиции с соответствующим пересмотром оклада и выпиской новых отличительных знаков на погоны.
Подписи начальствующих и поздравления сослуживцев.
(Из телефонного разговора Надежды Несторовны с Ульяной Федоровной)
Ма! Вы слышите меня? Але! Это я, Надя. Надя! Я разузнала, что к чему, и Андрея нашла. Ну, это уж по своим каналам. Да нет, все в порядке, немного простыл. Говорю, простудился. Але! Я говорю, жив, здоров, не переживайте. Нет, даже нисколько не болел. Ага. Вы как себя чувствуете? Как ваша нога? Что? Все передохли? Да вы что! Ну ты посмотри, что делается. Да нет, мои-то в порядке. В конце месяца вам еще завезу. Говорю, еще цыплят завезу и двух гусей в придачу. Да. Виктор Павловича если уговорю. Приедет, должен приехать. Что? Але! Ма! Вы где-то пропали. Да, пускай побудет у меня. Не тревожьтесь, у меня спокойно. Может, оженю его и поселю у себя. А что? Да уж так. Ага. Да. Ага. Але! Але! Не слышно ничего. Але! Ма! Ну все, прервали.
(6-е письмо)
Мой друг, великое и бесповоротное совершается. Я ступаю трепетно и предугадываю будущее в каждом шаге своем; близко, близко, как биение собственного сердца. И сон мой чуток, и бдение тревожно. Косогоры и открытые луга просохли под ветром, но есть бурные потоки, несутся в яры, где осенний скудный тростник, и – наполняют озера. Они, как живые твари, поигрывают мышцами на бегу. Мне так нравятся они, они – сама жизнь, сам дух неукротимый, текучий и живой. Туманы расходятся, и, я сам видел, за ними – новые дали, каких еще не было. Поверь, Виталик, не было. Это для нас они, это для нас! Шепчут окрест люди: завтра в лесах брызнут по земле невероятных размеров лиловым ковром пролески – лесные цветы. Рассказывают, снега и льды лежали долго, но под спудом тогда уже они сочились невидимой жизнью, и неслышно, неприметно готовилось их движение. Теперь свершилось! Мой друг, как жаль, что ты не знаешь, ты не видишь. Южные птицы здесь: пролетают низко, над кровлями кричат. Рано, неимоверно рано они, когда и изморось не забылась железными оградами. Пробиваются в короткой, остриженной ветром траве подснежники. А облака теперь не задерживаются над нами и проносятся к могилам в степи, забирая с собой все краски и все звуки, что заметили у нас. И пахнет рождением мира. Я пишу без толку, без разбора, не сердись, потому что как медиум не ведаю, что творю. Древние духи снова ожили, и я вместе с ними веселюсь и разверзаюсь над вербами у извивов рек, где зелень проламывается из темниц.
Твой Андрей.
(Рассказывал почтовый служащий Скоромнин)
Я выносил мусор в лес, – хотя и запрещено, и штраф положен за это, но все так делают, – и узнал его тут же, поджигателя! Да, – того, что мне грозился хату спалить. Вы разбудите меня ночью, в самую глухую пору, в грозу, в бурю или после гульбы, после попойки, я его, будьте уверены, признаю. Глаза, глаза его признаю бесстыдные! Он не здешний, нет, здешние все мне знакомы – никудышные. Этот же, проходимец, он их всех на голову выше! Идет на меня из лесу. Понимаете, из лесу! И не сторонится встречного, трещит ветками напролом, не опасается ничего, точно зверь. Честному человеку непременно смутно в лесу, как-то этак не по себе; если что, он не тронет, честный человек, убоится и краем обойдет. Этот же – зверь, выставился, глаза не моргают. Ко мне мысль подкралась: пырнет ножом! Но прошел мимо. И куда, позвольте спросить? – к Мовчунам. Это только с виду могло показаться, что случайно, что, мол, их дом крайний и его необходимо было обогнуть. Но меня осенило: намеренно идет к Мовчунам! Это лишь на первый взгляд могло почудиться, что хозяйка Олеся вдруг его заметила и приветила, а он, дескать, и думать не мечтал и вынужденно заглянул. Но я с тех пор догадался все подробно наблюдать. Нет, не заблуждайтесь, не случайно, он намеренно к Мовчунам. Пока мужа нет, и жена без присмотра. Будьте уверены.
5
Когда до конторы ближе к обеду доносились невеселые песни голодных свиней, Надежда Нестеровна бросала ко всем чертям уголовные дела и реактивным снарядом выстреливала домой, чтобы, не дай бог, не было поздно. Потому что недопустимо ведь ни малейшего у свиней похудания. А кроме нее кто их, голубушек, накормит? Кто попотчует? Нет охотников. А если кто и примется кормить, то все сделает не так и совершенно наоборот. Без ласкового слова у касаток и аппетита не будет или несварение какое-нибудь проявится. Нет, нужно умело заботливой рукой все подготовить, поднарубить бурьяна, просеять дерть, сварить, замешать, остудить; потом снести к любезным и высыпать в ночвы, да водички не забыть им подлить, да еще и приговаривать по-доброму, за ушком почесать. Это важно. А то ведь если не остудишь, не дай-то господи! попекут свои пятачки, и тогда – всем конец, никому не будет пощады!
(Рассказывала тетя Надя)
Я сейчас вспоминаю и не могу понять, как я проглядела, как сразу не сообразила? У меня ведь нюх на эти дела, а тут маху дала. Признаюсь откровенно: ничего не подозревала. У меня и задней мысли не было, когда я его туда посылала. Совершенно без всяких намеков. У меня сын Вова учится в Киеве, брат Андрею, ему нужно было передачу отправить; не тяжелую, всего-то две сумки: яички, курочки, огурчики, полкролика, сальца, мясца, луку, чесноку, меду, олии жареной, – чего там еще? – всего понемногу. Чтобы Вова не голодал там, на учебе, чтобы хорошо учился. Я как раз накормила свиней, присела отдохнуть и наказала Андрею передачу снести Мовчунам. У них кто-то в Киев отъезжал. Стала описывать маршрут к их дому, а он меня прерывает: я, дескать, все знаю. Откуда ты знаешь? Видел, где живут; встретились случайно, когда гулял. Я только обрадовалась этому. Мне же и в голову тогда не приходило. Спросил он меня про расписание автобусов, а я ему на то дала разгон. Куда собрался? До Пасхи чтоб и не думал! Хотела, чтоб он подольше погостил. А надо было ему сразу ухать, тогда, глядишь, ничего бы и не случилось.
(Рассказывал почтовый служащий Скоромнин)
Да я отвечаю! Чем хотите, клянусь. Потому как следил, следил за поджигателем. Шел по пятам, а чуть что, прятался за кустом; а он точно нарочно следы запутывал. И вот вам какой угодно крест или там что другое: покружив минут десять, он точно в самый дом к Мовчунам зашел, как я и предсказывал, как я и пророчествовал. Зашел, разулся, поздоровался, и дверь за собою прикрыл, – чтоб мне не видеть. Опытный. Только я его умней. Я подкрался к окнам, вцепился в подоконник и все подглядел. Сидели они в главной комнате и все чаи-кофеи распивали, Олеся, сынок ее Вася и тот чужак. Уже и темно сделалось на улице, окна по селу зажглись. Меня ветер продувал, озноб брал, а я все смотрел. Но ничего, ни единого слова не слышал. Но уж зато и меня никто не видел, и никому по сей день невдомек, что я там был.
(Из разговора у Мовчунов, как тогда было и что)
– Берите печенье.
– Спасибо.
– Василек, подай Андрею вазу.
– Она близко стоит, можно и дотянуться.
– Василек.
– Нет, и правда, я сам достану.
– Василек, чтоб я больше этого не слышала. Он подвинет. Так уже и едете?
– Конечно. Я давно здесь, ничего не делаю, гуляю только, совестно тяготить родственников.
– Да они вам рады.
– Нет, так не хорошо.
– А куда поедете? Домой?
– Не знаю даже. Хотел в Киев, а по дороге заглянуть в Снетин.
– В Снетин?
– Это город есть небольшой, а лучше сказать – село. У меня друг там томится в больнице. Забрали по осени и все не выпускают.
– Что же его не выпускают? Не поправляется?
– Он там, как в темнице, его иногда и к кровати привязывают. Оттуда по доброй воле никого не пускают.
– Так у него душевная болезнь?
– Он мне друг. Дружили с самого детства. Он неприкаянный всегда по осени ходит. Как ему помочь?
– А если методы лечения применить?
– Уже применяли. Куда только не возили. А видно, участь.
– Да…
Снова твой покой потерян,
Друг мой странный,
Снова ищешь черный терен
Дни и ночи;
В Новочанские дубравы
Тихо ходишь;
Речи дивные немые
С ними водишь.
Но никто тебя не слышит,
Неустанный.
Долы изморосью дышат:
В мире осень;
Лютый холод в душу смотрит,
Ветер свищет,
Да ненастье по дорогам
Волком рыщет.
Да поскрипывает дверца –
Неприкрыта.
Ты застудишь себе сердце,
Безудержный.
Поосыпался, пропал он –
Твой желанный,
И его уже не сыщешь,
Друг мой странный.
– Это ваши стихи, Андрей?
– Ну да, мои.
– Но они замечательные. Я и не знала, что вы так можете сочинять. Ты слышал, Василек? А что-нибудь еще прочитайте.
– Нет, я не люблю читать. У меня и памяти на подобные вещи нет. Вот пришло в голову под впечатлением.
– Это удивительно. Прямо настоящий вы поэт.
– Да ладно вам. Когда-то что-то такое пробовал.
– А никому не показывали?
– Зачем?
– Ну как же, положено показать.
– Заблуждение. Никем ничего не положено. Это тщеславие одно твердит: покажи.
– Ну, не знаю, если хорошо, надо, чтобы и другие слушали.
– Да другие не поймут.
– Нет, я поразилась. А наш Василь в Киев завтра отбудет. Василек, покажи Андрею, как ты умеешь играть на гитаре. Он учился долго у нашего Романа Романовича. Ну, не упрямься, сынок. Конечно, не сочиняет так, как вы, но умеет петь известные песни. Василь. Такой молчун, знаете, застенчивый. Ну сыграй, я принесу гитару.
– Не стану.
– Ну что, не стану. Когда девушки приходят, ты играешь.
– Так и что?
– Не хорошо так отвечать.
– Не мучайте его, всегда не приятно через силу.
– Да могу и сыграть.
– Видите. Сплошное противоречие. Вы меня все больше удивляете, Андрей. Зачем вам уезжать? Приходите еще к нам.
– Да уж нет, надо ехать.
Помолчали, и слышно было, как гоняет ложечка сахар в кофейной чашке.
– А у вас книг, я смотрю, много. Это твои, Вася?
– Нет, не Васины, это мои.
– Ваши?
– Ну да.
– О, и Кастанеда у вас есть?
– Да, в Харькове купили как-то.
– И читали?
– Читали, читали. Думаете, вы одни в городе такие умные? Матерь божья! Сколько уже времени. Вас, Андрей, не потеряют?
– Да, надо идти.
– Василек вас проводит. Василь, проводи Андрея. Но я вас, Андрей, еще раз приглашаю, приходите.
– Приду попрощаться. Я своему другу все письма пишу, письма ему можно.
– А он отвечает?
– Нет. А это и не нужно. Пускай просто читает.
– Да…
– У него судьба такая. Есть одна легенда про его род.
– Так мы идем или нет?
– Подожди, Василек, как что, так ты быстрый. Расскажите, Андрей.
– Да она короткая, не волнуйтесь.
– Я долго ждать не собираюсь.
– Василь, уймись! Расскажите, Андрей.
(Из легенды про старый род)
Это раскрылось совсем не так давно, молва донесла, как зыбь морская. Отчего раньше не было известно? Не знаю. Род этот, оказывается, старый и могучий. Предки были людьми богатыми, а самым богатым – прапрадед Филимон. Он владел всеми окрестными землями. Если выйти из села и зайти на гору, то все, что ни очертится горизонтом, все под его руку подпадало. У Филимона было четыре сына и две дочери. С детства жили дети в достатке, и никто горя не знал, и говорили люди: вот счастливая семья! Но между прочими выделял Филимон особой любовью меньшего Ивана; ему и отписал большую часть поделенных земель. Да к этому добавил и отцовскую с материнской доли. Великая зависть вошла тогда в сердца братьев, и недолго совещаясь, решили они по смерти родителей убить Ивана. Есть у нас перекресток двух дорог за пустырем, где редко кто проезжает, а еще реже ходит пешком. Там одинокая береза, переломленная в грозу, склоняется. Лестью и обманом завлекли братья как-то под вечер Ивана в те места. И принялись бить, и долго били любимого брата, пока из него и дух не вышел. Тихим выдался вечер, и даже ни единый листочек на березе не дрогнул. Вдруг откуда ни возьмись – человек на дороге; забрел, несчастный, на свое горе. Это тот Колесниченко, чьи потомки живут теперь неподалеку. Его и обвинили братья в убийстве, и свидетелей подкупили. Суд присудил горемыке каторгу, а убийцы так до конца своих дней и не узнали кары. Дожили до девяти десятков, и никакая болезнь их не взяла. А Колесниченко вернулся перед самой революцией, истратив все здоровье в чужом краю. И говорят люди, теперь потомки за злодеяния прадедов расплачиваются. Рок весит над родом. Грозный и неминуемый, неотвратимый рок.
(Что говорили дальше)
– Как страшно. И вы верите, Андрей?
– Не знаю даже. Ведь могло и так быть.
– А что родные говорят?
– Они все отрицают. Клевета, говорят.
– Значит, правда.
– А мне и не важно. Все равно нам на этом свете правды не узнать.
– А он сам, ваш друг, знает?
– Может быть, и знает.
– Мне даже захотелось с ним увидеться.
– Да лучше не надо. Ну, пойду.
– Нет, Андрей, посидите еще. Страху нагнали, а теперь уходите. Василек, разденься, пойдешь позже провожать.
– Нет уж, не буду.
– Все-таки пойду. Спасибо за кофе и за чай.
– Приходите еще, не уезжайте.
– Приду. Возьмите книжку. Пойдем, Василь, проведешь меня через двор, а то я и позабыл, как входил при свете дня.
А когда выходил Андрей из-за стола, подвигая пустые чашку с блюдцем и со влажным кофейным воспоминанием ложечку, случилось непонятное. Ни с того, ни с сего. Посмотрел он, как хозяйка изворотилась в кресле поставить книгу на место, – полка была чуть далее протянутой руки, – и очертилось в необыкновенном ее положении словно бы по волшебству все то, что вынимает ум из головы и давит из него соки. А она, точно ощутив, повернула голову и подняла на Андрея взгляд. И не узнал Андрей ту женщину, ее запястья, локти, изогнутую изящно шею с выбившимися из прически мелкими крутящимися прядями и выше – густыми, собранными в пучок, как сноп камышовый. Андрею почудилось – воздух вблизи прекрасной задрожал, как от животворных токов во все стороны.
Выйдя на двор, Андрей окунулся с головой в холодную ночь, – а тогда приморозило, – и дорогой все запрокидывал ее в звездное пространство, и голова кружилась от множества светил, и он едва не кружился, ступая не твердо. Непонятное что-то, непредвиденное.
(Украинская песня)
Ой ти, дiвчино зарученая,
Чому ти ходиш засмученая?
Я ходжу, ходжу засмученая,
Що не за того зарученая.
Ой ти, дiвчино, словами блудиш,
Сама не знаєш, кого ти любиш.
Я знаю, знаю, кого кохаю,
Тiльки не знаю, з ким бути маю.
Я знаю, знаю, кого кохаю,
Тiльки не знаю, з ким бути маю.
Вийду на гору, гляну на море:
Сама я бачу, що менi горе.
На следующий день Андрей не уехал, а пошел почему-то снова к Мовчунам, не придумав даже причины. Заходить не стал, а только постоял у ворот. А потом ушел. А потом снова пришел, но не задерживался, а взглянул лишь в окна и прошел мимо. А вечером он уже пил чай у Олеси, и та была довольна и весела, и без умолку щебетала с ним.
(Сон Андрея в ту ночь)
Праздник пышный снился Андрею, хоровод девушек в венках и лентах и музыканты на улице. Бьют в бубны и в сопилки дуют. И он притоптывает с друзьями, и он кружится. Как вдруг схватывают его за рукав и тащат прочь, сквозь шумящие ветви, мимо темных, темных оград. Кто это – не угадать, а тени проплывают и пролетают мимо. Собака взвизгнула, как словно наступили на нее. «Так! Мы теперь одни!» – раскрывались чьи-то слова, и то была женщина, красивая, юная, с чернущими, как вороново крыло, волосами. Снимала очипок, и корсетку, и намысто. А персты ее гуляли ласково. «Кто ты, чудесная?» – «Я – Леся твоя». – «Какая Леся? Я не знаю тебя». – «А я знаю, знаю тебя». А лица не распознать, туманное и – расплывается, черты не угадать. «Я не знаю тебя». – «А я знаю, всегда знаю тебя!»
(7-е письмо)
Мой друг, все переменилось в душе моей, все переменилось. Помнишь ли, я хотел бежать? Дальше, дальше, не теряя ни минуты – в обетованные дали? А теперь я точно привязан, и чем решительнее ухожу, тем крепче держат путы. Как они вдруг появились? Странное видится. Уже вижу сквозь леса и поверх холмов, самих не замечая. Уже во мне звучит музыка другая… Я еще напишу, только разберусь с этой музыкой. Она непонятна мне.
Твой Андрей.
Каждое утро Андрей поспешно одевался и – на улицу, и дальше – в поля, к лесу, к лесу, глухим яром, поросшим орешником, над прудом, переулком, перекрестком безлюдным и – в другой лес, где недалеко Кочубеевская церковь и усыпальница, а за ними дубы. Не те небесные движения, воздушные влияния облаков и благоухания пашен, и содрогание неверных горизонтов, которые улавливает и постигает ничем не искушенная душа, занимали его, но те певучие и тяжелые течения, что взволновались, ожили и стали переплескиваться наружу как смолы от взаимных столкновений. Незнакомая женщина, не юная, не молодая, вдруг стала вся, как есть, его, в его мыслях и мечтах, будто он ее знал всегда, и будто он ее выдумал. И она смотрела на него властно, и она смотрела на него мудро.
(Рассказывал Сашко Приходько, простой диканьский житель лет сорока)
У пункта выдачи собирались за комбикормом. Мужчины у нас, обыкновенно, сбиваются своим кошем, а женщины уж отдельно. Все наши крепки, коренасты, в кожушках, а кто, впрочем, и в пальто; шапки сдвинуты на брови, а затылок гол. И курят. И машины мы тут же оставляем, выворотив передние колеса, велосипеды у стены приставляем. Много мы тогда прождали и о многих новостях переговорили. Почти вся Диканька там была. А сильнее всех старался Скоромнин, всех обошел и слухов поразносил, самый же успех имел у женщин. Они только головами качали, словно жуткое нечто узнали.
(8-е письмо)
Здравствуй, Виталик!
Давно тебе не писал. Не знаю, что писать. Не знаю, что и думать, такой у меня туман в голове. Ведь образ тот все стоит перед глазами; чем бы ни занялся, развлечься не могу. И сладко, и страшно, и так, словно некто указал на тебя и произнес: «Этот!» Мне все известно. Да, сменится торжество и предвкушение чуда, неизъяснимая воля отдаться на растерзание и воспевание участи, и невероятное величие ее – иным, мелким; раздробится в пыль, в порох, и от постороннего дуновения бог весть куда развеется. Но от этого сердце сильнее заходится. Я не ношу уже больше своей куртки, закинул ее где-то, и шарф тоже. Я ботинки свои сменил, отыскал здесь у дяди Вити легкие. И каждый вечер я у нее – пью чай допоздна. И каждое утро я с ней – гуляю в лесу или в сиреневой роще. Все как будто просто так, легкое знакомство, если бы не чудовищное родство, что приковывает наши взгляды.
Твой Андрей.
(Из книги Александра Пыльного «Земля моя – Диканьщина», изданной на средства автора в Полтаве в издательстве «Промiнь»)
Всякий въезжающий в наш район приятно удивляется: сколько по сторонам грациозных с могучими кронами дубов–старожилов, сколько густых лесов из деревьев широколиственных пород. А это не случайно. Загляните в летописи, в славное легендарное прошлое нашего народа, в счастливое, заветное, великое, неповторимое козацкое прошлое. Или еще дальше, в древнюю Русь-Украину, когда по этим высотам пролегал кордон праукраинского государства, когда грозная Черная Степь сходилась здесь с цивилизованным славянским миром. Непролазные пущи покрывали тогда зандепровскую землю, наводненные дикими зверями, вепрями, волками, зубрами, медведями, было даже несколько львов. Ворскла текла обильно и соперничала с самим Днепром-Славутою. Ее вода кишела осетрами, а по берегам разбрасывались янтари. Много вражьих детей промчалось по этим равнинам за тысячу лет, повытоптались пущи, обмелели реки – вражьи кони их повыхлебали, и неповторимые редчайшие диканьские гаи – память нам, наследникам, о потерянном богатстве. Посетите их, когда они покрываются цветом, не поленитесь, сядьте в автобус в Полтаве и через какой-нибудь часок пути окунетесь в говор тысячелетних мудрецов, и наберетесь на все выходные тайн скороуходящего времени.
(Рассказывал почтовый служащий Скоромнин)
А в тот день я за ними далеко в лес потащился. Черт меня, видно, потянул за полу. Уже я и пожалел, когда зашли в чащу. Был туман. Этот малолеток все от Олеси отбегал и этак прятался за стволами, играючи, за шершавыми, а она шла улыбаясь, медленно, но важно. Почему она с ним связалась, до сих пор ума не приложу. Он подражал птицам на разные лады, а она смеялась. Копировал с поразительной точностью, сатана, я даже не мог порой от натуральных отличить. «Какая это была?» – спрашивала Олеся, а он нет, чтобы ответить, лукавил: «А вы отгадайте». А она и отгадывала. Тьфу, гадость какая. Потом так мутно стало, что ничего уже было не разобрать, одни деревья чернеющие. И слышалось: «Я не знала этого… Да?… Вы много подмечаете… Зачем?.. Нет, Андрей…» Потом смех. А потом: «Нет, нет, пойдемте, я накормлю вас лучше капустняком».
Ох, Леся, Леся. Ты молода еще, молода. Еще кожа твоя нежна, и суставы твои гибки; еще юбки и платья обнимают крепко твой стан. Как была ты далека и как приблизилась! Так приблизилась, что стала как моя душа. Твои очертанья и изгибы полюбились мне, как реке изгибы долины, и любо ей литься в них, встречая знакомые плесы. А всего слаще знать, что ты вся, как есть, моя. Вся моя, распустив волосы и подобрав ноги под себя, улыбаясь улыбкой безмятежной. Ты еще девочка совсем, и невинен твой взгляд, и тонка твоя рука, запускающая в мои волосы пальцы. Будем так сидеть и будем вечно молчать, и улыбаться улыбкой безмятежной.
(Рассказывала Саша, девочка, живущая по соседству с тетей Надей)
Я тогда в дверь стучалась, а потом вошла, потому что было не заперто. Они говорят где-то. Меня не слышно. Я банки не знала куда ставить и звала тетю Надю, а она где-то говорила, меня не слышала. И говорила такое: «Я тебя учить не в праве, ты сам уже себе хозяин, но послушайся все же: это не дело. Не годится так, не хорошо. Ты мало повидал и не подозреваешь, чем обернется. Ты ей хуже сделаешь, ты больше ее опозоришь, чем себя. Она не молода, у нее сын и муж, зачем ей это? А тебе? Мало ли вокруг молоденьких девчонок? Что же, никто не приглянулся прежде тебе? Никого на уме у тебя не было? Даже в школе? Держала я тебя, а теперь скажу: пора тебе ехать, пора, да поскорее. Полсела уже говорит, на меня пальцами тычут. Что Пасха? Когда еще та Пасха? Собирайся, если не хочешь еще большего позора».
Но Андрей не уехал и ходить продолжал, в вербное воскресенье гулял снова с Олесей. Тогда набрали в лесу много вербы: веточки хрупкие, опушившиеся котиками. А они как и не ломались, сами собой в руки ложились. Андрей сразу не хотел идти в церковь, да и не пошел, ждал во дворе Олесю. Церковь высоким куполом нависала над стремниной в самом центре села, внизу зеленела легкой зеленью молодая лоза. Леся выходила счастливая, здоровалась со встречными и говорила Андрею: «Все на нас смотрят. И пускай. Не верят они до конца, думают: ты племянник мне». Поприветствовали и батюшку за воротами, что был занят обычным делом, – распутывал в красных сучьях вербы застрявшую птичку, обмоталась вокруг лапки у нее веревочка.
(Из метеосводки)
Как сообщает гидрометеоцентр Украины, в ближайшие сутки в центральных областях ожидается ясная, безоблачная, по-настоящему весенняя погода. Ветер умеренный, температура воздуха ночью плюс 7, днем до плюс 16, плюс 20.
У Леси есть платки, серые шали, тонкие шелковые, с живыми цветами по зеленому полю, синие и багровые, как ночная гроза, материнские и дареные мужем, и те, что сама покупала девушкой, – все хранятся в скрыне. Доставала Леся платки и улыбалась, убирала в них волосы и преображалась. В красном проденет очами, в синем засмеется, в зеленом сомлеет, в черном опечалится, в белом с тонкими серебряными узорами очищающим проникнется светом. Одевала Леся разные платья, наряды новые и те, что с юных лет не доставала, все были в пору. То откроются у нее плечи, то ворот покроет шею, то спина мелькнет, то грудь в кружевах проступит. На ногах переменяла туфли и сапожки, много ей муж в свое время навозил. А после утомилась и, присев у растворенного лакированного шкафа с надтреснутым зеркалом, сказала: «Теперь поздно, иди, Андрей, домой». «А я хотел остаться с тобой», – возразил Андрей. – «Не зачем нам». – «Я тете что-нибудь совру, да и какое ей дело. Я тебя люблю, Леся моя! Позволь мне у тебя остаться. Я хочу быть у тебя. Мне некуда идти. Я никуда не пойду!» – «Ты еще дитя», – усмехалась Леся, – «Скоро мой муж возвращается».
И выходил опечаленный Андрей прочь. И было светло от звезд, и звезды освещали дорогу.
(Рассказывала тетя Надя)
Я подошла в ту ночь к его двери и прекратила дыхание, а оттуда донесся голос. Я слушала долго, а он беспрерывно разговаривал с кем-то, ему близким. Испугалась, не заболел ли, не свихнулся ли на почве своей любви? Мало нам одного умалишенного. А он все разговаривал. С кем? Бормотал: «И я рад. О, я рад безмерно, что ты пришла сама ко мне. Ты же моя? Моя? Нет, ты вся моя без остатка. Не пугайся, никто нас не услышит, да и кому нужны наши речи? – они родятся и умирают между нашими устами, а другими они не различимы. Я не зря звал тебя в эту ночь, потому что звезд миллиард. Я знаю их все наперечет и могу тебе пропеть всю их поэму. Сейчас виднее они, чем на Ивана Купала из глубокого яра, где лучезарные и торжественно спокойные пруды, и где звучные карпы. Но к черту пруды и звезды, когда твои очи как омуты, а серьги в ушах, как звезды. Ты ведь моя? Моя? О, скажи, что ты моя. Не смейся, скажи. Нет, скажи, что моя, только это и ничего другого. Так! О, я вполне счастлив!»
(Из газеты «Зоря Полтавщини», с последней страницы, где объявления )
Для интересующихся сообщаем, что в апреле в ясные бестревожные ночи будут видны такие созвездия и планеты: Весы, Дева с ярчайшею Спикой, цвета крови Антарес в Скорпионе, будет заметен Орион, покажется на короткое время Сириус, но вообще его пора прошла. Юпитер в Стрельце, Марс в рыбах.
А на следующее утро был сильный ветер. Андрей примчался в одном свитере и через забор заводил разговор с Лесей. Она ему не отворяла и внутрь не пускала, но говорила: «Муж мой приехал. Я теперь не твоя, его. Я люблю его, а ты ступай. Тебя я буду любить издалека». «Но как же это!» – вскричал в недоуменье Андрей. А она в ответ перебирала ему волосы. «Что же было все это?» – «Это весна пришла, весна», – и перебирала беспрестанно ему волосы, пока не донесся шум с веранды: «Леся! А где тренировочные мои? Ничего нельзя найти. Выбросила в стирку?»
С противоположной стороны улицы, из-за шелковицы, где та поросла у основания малиной, подсматривал по обыкновению Скоромнин. И такое у него было торжество, такое счастье, что потерялась голова. Выпрыгнул он из засады под ноги Андрею и, выхохотавшись досыта, бросил ему: «Лишился ее! А не свое не трогай! Знай место, сопляк!» Это была ошибка роковая.
(Из протокола допроса задержанного Любского Андрея Алексеевича по заявлению пострадавшего Скоромнина Ильи Ивановича)
Я, Любский Андрей Алексеевич, студент Кременчугского Радиотехнического института, действуя в сознании и находясь при здоровой памяти, возбуждаемый приливом злой воли к потерпевшему Скоромнину Илье Ивановичу, нанес ему следующие телесные повреждения: ушиб средней тяжести нижней челюсти с потерей из нее третьего, четвертого и шестого зубов (поражение подбородочного возвышения и правого челюстного угла; зубы к делу прилагаются); ушиб средней тяжести черепной коробки в районе правой надбровной дуги и височной линии. Не удовлетворясь совершенным, я, Любский Андрей Алексеевич, нанес новые удары в районы брюшной полости и ягодиц, которые по причине чрезвычайных размеров последних оказались безвредными для здоровья пострадавшего. Кроме того я, Любский Андрей Алексеевич, уже будучи удерживаем подоспевшими к тому времени гражданами Гаком Степаном Панасовичем и Тарантулом Олегом Тарасовичем (справки о психической вменяемости и характеристики с места работы прилагаются), во всеуслышанье угрожал потерпевшему, суть каковых угроз сводилась к следующему: разорвать Скоромнина Илью Ивановича, уважаемого и известного только с положительной стороны гражданина, безжалостно на части. При доставлении в районное отделение милиции сопротивления не оказывал и чистосердечно сознался в содеянном.
В камере предварительного заключения Андрей все твердил про себя: «Как же она могла? Как же так? Все кончено. Всему конец», и не желал идти на допрос, и не хотел ни с кем разговаривать. И бурчал под нос: «Так и прощай навсегда! Я забуду тебя, я тебя выкину из памяти. Ненавистная! Ты не нужна мне, не нужна, Леся моя, Леся». И плакал.
~
Мимолетны наши встречи,
Жарки взгляды, кратки речи,
Тесно тканей облеганье,
И прерывисто дыханье.
Тайных снов моих виновница –
Ты – покорная любовница.
Злые дни идут чредою,
Я бесстыдною мечтою
Средь людей тебя встречаю,
Блузу с плеч твоих срываю.
Разойдется ткань шелковая,
Выпадает грудь тяжелая.
Что бесстрашным нам таиться,
Если красна кровь ярится.
Что же муж? Забудь навек.
Муж твой – жалкий человек.
Он найдет себе другую –
Землю во поле сырую.
Сталось так. Пришла весна.
И досталась мне она.
Только очи не живые,
В них огни не голубые.
А когда прошла весна,
Опостылела она.
Вскоре Андрей пошел на допрос. Допрашивал его следователь Потемкин, потому что Надежду Несторовну не полагалось допускать по закону к следствию, как родственницу, да и не допрашивал, а беседовал что ли. Он говорил ему: «Напрасно ты трогал Скоромнина, он важные сведения знал, а именно: где на данный момент укрывается его зять, опасный рецидивист Лупин. Теперь же он ничего не скажет, у него челюсть не двигается». А опасный рецидивист Лупин давно шел по следам Андрея, теми же селами, проделывал тот же путь, уходя от милицейской погони, и должен был вот-вот объявиться в Диканьке. Вторые сутки сидел Андрей в камере, потому что Надежду Несторовну не полагалось допускать к следствию, и даже ночью к решетке приникал следователь Потемкин и, тревожа сон Андрея, выспрашивал: «Может, при избиении Скоромнин где проговорился о местонахождении своего зятя, рецидивиста Лупина?» Наконец, Надежда Несторовна самовольно допустилась к делу, и оно было закрыто за отсутствием состава преступления, потому что Скоромнин, после душевного с ним разговора, впрочем без угроз и посулов, забрал свое заявление. А Андрея выпустили на свободу при условии, что он в тот же день отбудет в город Кременчуг на место учебы, прекратив бродячий образ жизни. Андрей отчаянно просил повременить с отъездом и остаться хотя бы на праздничную пасхальную ночь в Диканьке (а то была Страстная суббота), так как с малых лет был наслышан о красотах диканьских церквей и, в особенности, при пасхальных службах. Польщенные диканьские милиционеры согласились выехать ночью и по пути заворотить к церкви, чтобы порадовать конвоируемого хотя бы видом из автомашины через решетку. Надежда Несторовна долго наставляла Андрея, учила его, как говорится, жизни. Просила ни на кого не обижаться и поскорее забыть случившееся. А впрочем, всегда помнить, потому что ничто не случается напрасно. Потом смягчала тон, и даже несколько прослезилась. Потом вспомнила про важное, приказала водителю изменить маршрут и вместо Кременчуга доставить сначала Андрея к бабушке Ульяне Федоровне, а с ним три дюжины новолупленых цыплят на воспитание. А затем уже и в Кременчуг.
Воскресенье
«Андрюша, просыпайся. Пора», – будила тетя Надя Андрея, – «Смотри, как притомился. Давай, вставай. Доберешься до дома, вот уж отдохнешь от похождений. Я тебе колбасы подготовила, яичек, пирогов с вишней, – все в этой сумке на дне. Если захочешь пить, компот грушевый в бутылке, это из сушеных груш. Вставай, Андрей. Бабушке собиралась позвонить, но не успела, все так на словах перескажешь. Цыплят же мне не поморозьте! Слышишь? Дядя Женя тебя на машине повезет».
Андрей еще весь был во власти сна, и дядя Женя ему представился кабаном с усиками, как раз таким, какого перед закатом гонит по сельской дороге шестилетний мальчик, похлестывая по жирным колышущимся бокам хворостинкою и щурясь на не горячем солнце. А батько неотступно рядом. А мама, завидев их, растворяет впереди ворота.
«Вставай, Андрей! Времени нет совсем!»
«Какой я ему дядя, козаку такому!» – обиделся толстый милиционер, влезая в машину. «Ну, извините, Евген Григорьевич», – сказала тетя Надя подчеркнуто вежливо. «Да вы ей-богу!» «Ладно. Пора ехать. Да, Женя, сверни к Кочубеевской церкви по дороге, покажи хлопцу, ведь не видел никогда нашей Пасхи. Это красота, Андрюша, неописуемая. Оделся тепло?» И Андрей сонно кивнул головой. «А шапка где?» – спохватилась тетя Надя, – «Забыли дома!» «Я ее вам дарю», – промолвил Андрей. «Не выдумывай», – отрезала тетя Надя, – «Где оставил ее? Все равно найдем и бабушке переправим, а там уже и сам заберешь. Вещь ценная».
Милицейская машина напустила тошнотворного туману. Тетя Надя долго целовала Андрея и махала рукою вслед, и что-то приговаривала, но невозможно было расслышать.
Ехали, и однообразный гул мотора звучал. Фары прощупывали окрестность, и обнаружилось, что на улицах полным-полно людей, словно ни единая живая душа не спала теперь. Люди продвигались группами и в одиночку все в одном направлении, по переулкам ручьями к улице-реке и дальше, дальше, к широчайшему какому-то морю. Скоро пришлось остановиться, потому что дорога впереди была запружена покинутыми автомобилями. С этого места через ряд высоких равноотстоящих друг от друга тополей, шелестящих верхушками где-то во мраке был выход в открытое поле. Лишенное пределов небо там усеивалось звездами. Ближе к рассвету стало оно глубоко синим с неуловимыми зарницами по горизонту. Земля вокруг была темна, и лишь церковь вдалеке светилась ровным светом. Приближалось действие неописуемое! Картина необычайная!
«Женя!» – окликнули толстого милиционера из толпы. «Петро! Коля!» – крикнул он, вглядевшись во мрак, – «О, и Сашко с вами!» А ему оттуда: «Давай с нами!» «Так хлопца мне везти», – с досадою развел руками Женя. «Далеко?» «Так в Кременчуг». «А я думал, в Карпаты. Женя, в Кременчуг и пешком доползти можно. Не валяй дурака». Дядя Женя помялся, глянул на Андрея: «Так не святили же еще, как-то неуютно». «А мы потрошку».
И Евген Григорьевич, странно потирая шею под кителем, повелел Андрею самому скоренько сходить посмотреть на красоту, пока он тут с товарищами посторожит машину. Но чтобы не задерживаться! Потому что нужно еще будет ехать.
Андрей двинулся к церкви с прочими людьми, и навстречу им стали попадаться огоньки, а впереди – несметное множество огоньков – едва зыблемых ночным ветром свечей. Они окружали уже недалекую церковь и высвечивали дорогу к ней, как дорогу к обретаемому царству. Тысячи лиц открывались приходящим, неузнаваемых, нездешних, озаренных ровным светом. Останавливались, и вновь трогались, всколыхивались волнами. Среди движущихся в толпе Андрей все искал взглядом кого-то. Люди стали распространяться вширь и устраиваться на долгое стояние. Принесенное с собой опускали наземь. Похрустывали кожею курток, сверкали живыми глазами и металлическими зубами. Все поле гудело от разговора. Бабы и молодицы переговаривались, осматривая соседей, судачили; козаки пускали белые пары горячего дыхания, – и в кожаных куртках, в шарфах, начищенных туфлях и с браслетами часов на запястьях они были все теми же козаками, как и сто, двести, триста лет назад, с усищами, пузами и бритыми затылками. Девушки прогуливались стайками, точно рыбки, то собираясь, то рассыпаясь вдруг. Заметив Андрея, расступились перед ним, и словно зашептали у него за спиной, и словно подивились ему, что так вольно он разгуливает, и словно устрашились его. Слышалось уже и пение из церкви: деяния Апостолов. Но внезапно и вся она обрисовалась ясно, круглая, с полушарием купола, уходящего крестом в синеву. Окошки светились ярко и обдавали ближайших радостными лучами и звуками божественного пения. Всем в церковь было не войти в одночасье, и длинная очередь выстроилась перед входом, закручиваясь спиралью на конце. А чего только не нанесли с собой хозяйки в эту святую ночь и не разложили с искренней любовью на ряднинках для освещения: куличи, с непостижимой заботой испеченные, высокие и приземистые с толстыми боками, припорошенные сверху сахарной пудрой или дроблеными орехами, с изюмом, со сладкой глазурью, пронзенные свечами и принимающие на себя талый воск их; яйца, красные, сваренные в луковой шелухе, и синие, и желтогорячие, и крашенные нитками, и среди прочих чудотворные писанки; сало, белоснежное, как сугроб перед хатой, колбасы, свернутые в галактические спирали, окорока, ветчины, поросячьи головы, горилка в покрытых каплями бутылках, рыба, и даже живая, бьющаяся в принакрытых рушниками корзинах. И все это богатство крошилось на рушники, и все это богатство пахло, забивая и пар весенней земли, и запах свечек, и запах счастья над головами. Долго ждали крестного хода. А Андрей прохаживался и все искал кого-то.
Рассказывали: в церкви как днем; стены, лишенные выступов и ниш, режут взор чистейшей белизной, на них в рушниках улыбаются Николай Чудотворец и Илья Пророк, Пантелеймон и Петро с Павлом, Пресвятая Богородица глядит умиротворенно. А такое столпотворение, что ни до батюшки, ни до дьяков не добраться живому. Хор возносит славу детскими голосами, облегчая их до невесомости, выше и выше. Все так звенит, что заслушаешься.
Проходили вечности времени. Тут ударили в колокола, и двинулось. Андрея чуть не под руки снесли с дороги в сторону. И торжественно во вселенную, во все ее концы возгласили: «Христос воскресе!» «Воистину воскресе!» – зазолотились кресты, вспыхнули хоругви и иконы над головами. «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – покачнулись звенящие паникадила. «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – брызнуло в толпу, на лица, на одежды святым дождем, и зашкварчали свечи.
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробе живот даровав.
И десять тысяч раз одно:
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробе живот даровав.
Окропленные, улыбались православные, словно заново родились, и увлекались в круговорот. Совершался бесконечный круговой ход. Казалось, светила небесные повторяли раз за разом пути свои, и гимны светлые повторяли пути свои.
Андрей, не помня себя, выходил прочь, долго искал милицейский автомобиль, расспрашивал проходящих рядом, не видали ли они здесь каких-нибудь милиционеров. А уже светало. Наконец в одном доме, на веранде, он обнаружил своего конвоира, храпящего на диванчике в окружении еще четверых без чувств и разумения. Андрей будил Евгена Григорьевича долго. «Что! А?», – вскочил милиционер, – «Где моя фуражка?» «Нам ехать пора», – ответил Андрей. «А, да, да, да», – согласился тот, – «А куда? Не помнишь?» «В Полтаву» «Да, в Полтаву», – признал дядя Женя, но потом засомневался, – «А не в Кременчуг ли?» «Нет, что вы», – успокоил Андрей, – «В Кременчуг далеко, а нам тут рядом, в Полтаву, и посадить меня на поезд до Киева». «А, все, вспомнил, вспомнил, так и есть, в Полтаву», – обрадовался Евген Григорьевич.
А колокола звучали, и начиналась в притворе храма утреня. В одно время с радостными песнями всходило где-то за краем поля солнце, и быстро, быстро теперь прояснялось. Холмы и долины, речные балки и зеленеющие рощи наполнялись новой жизнью, и сама Украина, и весь мир православный по всей Земле.
(9-е письмо)
Друг мой заветный!
Сколько времени пролетело, все ты в Снетине. Что случалось, что творилось, сколько перевидали мы, тебе одно предназначенье – быть узником своей судьбы. А я не ведаю, куда иду. И кажется, все пережитое – лишь детские забавы, и чудится, не то еще ждет меня впереди. А что будет дальше? Хотел к тебе идти, но прочь ухожу. Прости уж. Я верю, что следят мой путь, что ведет верная рука, и мы не одни, и о нас знают, и во всякой мелочи дан знак, а только нам его не прочесть порой из-за собственного упрямства. Вот уже меня встречают шумными кронами тополя, я иду прочь, а чудится, что возвращаюсь домой. Я буду писать тебе, не надо отвечать, если руки дрожат или тяжело, мне довольно будет одного твоего внимания. Я буду писать тебе в воображенье. Я пролился словом, но не вылился весь, и опять наполняюсь, и чем дальше ухожу, чем больше вижу, тем полнее становлюсь. Что ждет впереди? Вот и узнаем. Жди, мой друг, новых писем, с голубями прилетят они.
Всегда твой Андрей.