Несчастье, как правило, делает людей более собранными и предусмотрительными. Через минуту-две, когда снова взяли курс на Львов, бомбардировщики плотно сомкнули свои ряды. Строй выровнялся. Мы, истребители, тоже приняли более строгий порядок. Минуты растерянности прошли. Скорбь по погибшим осела где-то в глубине души. — Чуточку задержались, — сообщает мне командир бомбардировщиков. — Хватит ли у вас бензина?
Я смотрю на часы. Чуточка — девять минут. Однако надо же было отдать последний долг погибшему экипажу.
— Горючего у нас хватит до самого Берлина, — отвечаю я.
— Спасибо.
В это время нас догнала пара «яков». Это Лазарев с ведомым.
— Задание выполнил. Проводил бомбера до безопасного района. Встаю на свое место.
— Теперь полный порядок, — отозвался кто-то из группы.
Но порядок не получился. У бомбардировщиков, как мне передал командир группы, не хватило горючего до Львова, и они высыпали бомбы на запасную цель — не то на склады, не то на железнодорожную станцию.
6
Второй завтрак прервала команда: разойтись по самолетам. К линии фронта подходили вражеские бомбардировщики. Полк мог быть поднят на усиление патрулей.
Наша эскадрилья уже имела задачу на прикрытие наземных войск. Теперь обстановка изменилась, и мы с Лазаревым попутно забежали на командный пункт узнать, не отставлен ли наш вылет.
Командир полка лежал на топчане и дремал. При нашем появлении он открыл глаза. На мой вопрос ответил, что пока все остается по-старому, но сообщил, что и по аэродрому Стрый удар не состоялся.
— Будьте в готовности для повторного вылета, но не на Львов, а поближе — по аэродрому истребителей. Мы вышли из землянки. По-прежнему все заполнено теплом, солнцем. Из рощи льется страстное, неугомонное пение птиц. Полное безветрие. Тишина. Чистое небо застыло в своем таинственном спокойствии. И это-то спокойствие настораживало. Только неопытный летчик в такой момент может тишину принять за тишину, а не за паузу между боями. Да и сама война всегда выползает из тишины. Но что поделаешь, надо ждать.
Тишина. Противная тишина. Она всегда раздражает авиаторов. Даже и до войны мы боялись тишины. Как только над аэродромом в рабочее время переставали гудеть самолеты — все настораживались. Если в чистом небе долго стояло безмолвие, многие жены не выдерживали и звонили дежурному. Боевые подруги знали случаи, когда тишина заканчивалась траурным салютом.
При тишине и спится не всегда спокойно. Когда в небе над головой гудит парочка «яков» — приятно. Это музыка силы, охраняющей тебя. Фронт в двадцати с небольшим километрах. Противнику три минуты лёта. За это время мы можем только получить команду на взлет и запустить моторы. Опасаясь внезапного налета вражеской авиации по нашему аэродрому, мы постоянно держали над собой одну-две пары «яков». Нагрузка была большая. Уставали. Зато ни один гитлеровец и носа не показывал вблизи нашего нового пристанища.
Однако постоянный патруль мог сам привлечь внимание противника, и командование призвало на помощь новую технику — радиолокаторы. Замысел, плохой. Радиоглаз может километров за сто обнаружить приближение самолетов. Пока противник долетит до нас, мы успеем перехватить его еще на подходе. И теперь мы не держали над собой прикрытия, а только дежурили на земле, сидя в кабинах истребителей.
Теоретически все правильно, но не рано ли доверяться этой технике? Она пока еще не надежна, и мы как следует ее не освоили. Да и обхитрить ее не так-то уж сложно. Вспоминаю, как сегодня утром меня раздражало пение жаворонка. Казалось, что под его голос может незаметно прилететь враг.
Почему в ожидании вылета я стал таким раздражительным? Раньше этого со мной не было. Очевидно, потому, что на земле, начиная с халхин-гольских событий, мне не везло. В 1942 году после академии, когда ехал на фронт, попал под бомбежку и случайно уцелел, прошлое лето был ранен на посадке, недавно в Зубове осколком от бомбы царапнуло шею, и в том же Зубове два бронебойных снаряда продырявили реглан.
Не везло. Впрочем, так ли? Столько раз один на один встречаться со смертью и отделаться только испугом — надо считать повезло. Дело, наверное, в другом — нервы сдают. И не удивительно. За десять месяцев провести больше семидесяти воздушных боев, побывать в стольких переплетах, постоянно видеть перед собой небо, тревожное и бескрайнее небо. Столько войны! Металл и тот устанет. Нужен отдых.
Но пафос борьбы так овладел нами, что мы стали одержимыми.
У своего самолета я увидел необычную картину. Девушки — переукладчица парашютов Надя Скребова, оружейницы Тамара Кочетова и Аня Афанасьева, спрятавшись за заднюю стенку капонира, сидели и смотрелись в осколок зеркала. На их головах — венки из полевых цветов. Золотистое кольцо венка переплетено крестом из голубых и белых цветов, отчего венок похож на сказочную корону, а девушки в синих комбинезонах на каких-то прелестных заговорщиц. До чего же они хороши своей девичьей непосредственностью. При виде такой милой идиллии на душе потеплело.
— Красавицы! — вырвалось у меня тихо и доброжелательно, но девушки от неожиданности испугались.
— Ой, товарищ майор, — по-ивановски окая, скорее всех опомнилась Надя Скребова. — Мы вас и не заметили. — И, сняв с головы венок, надела пилотку и встала.
Я поторопился предупредить, чтобы они сели, однако уже опоздал. Девушки, как положено солдатам, стояли в полной форме, держа в руках только что сплетенные венки.
Все, словно на подбор, небольшие, складные, пышущие здоровьем и той притягательной силой молодости и весны, которая, как задорная песня, прогоняет усталость и тревожные мысли. На зардевшихся лицах виноватая застенчивость и ожидание. Они, видимо, приготовились выслушать порицание.
Мое внимание привлекла Надя Скребова. У нее в руках два венка. Чтобы разрядить обстановку, спрашиваю:
— А кому второй? Может, подарите мне?
— С удовольствием, товарищ командир. Май — месяц цветов.
— И любви, — дополнил Лазарев.
Я благодарю Надю за венок. Она поясняет, что венки сплели в честь богини весны Эостры.
— Вы лучше Эостры. Вы не мифические, а настоящие богини. Только у вас один грешок…
— Какой, товарищ командир? — в один голос спросили девушки. Разговор уже шел непринужденный.
— Скажу позднее, а сейчас некогда, — и махнул рукой на самолет: он ждет.
— Нет, сейчас, — наступали они. — Недостатки нельзя скрывать. Мы будем беспокоиться.
— Вы все влюблены, а богиням это не положено.
На то они и богини, — пошутил я, а Лазарев подхватил:
— А недавно одна из них даже замуж выходить собиралась.
— Уже передумала, — серьезно заявила Надя Скребова и обратилась ко мне: — Хочу стать летчиком. Прошу, товарищ майор, помочь мне.
Я удивленно посмотрел на Надю. Раньше она никогда даже и не намекала на это. Работа укладчицы парашютов ей нравилась. А потом, я считал, что летчик — профессия не женская, и, не желая обидеть девушку, уклонился от прямого ответа:
— У вас получается по Фонвизину, только наоборот: не хочу жениться, а хочу учиться. — И тут же спросил: — Собираетесь остаться старой девой?
— Нет, конечно. Но замужество потом, когда научусь летать.
Лазарев порывисто взглянул на восток.
Мы посмотрели в том направлении, однако ничего не слышали, но его необычно острое ухо уловило там что-то подозрительное.
— Немцы! — Он тревожно ткнул пальцем в небо. Там зловещими крестами скользили две тени. По конфигурации и маневру — «фоккеры». С приглушенными моторами они бесшумно снижались из глубины синевы и на большой скорости обходили с востока, беря курс на запад.
На старте в готовности к немедленному вылету стояла эскадрилья Сачкова. Он сам без сигнала мог взлететь на перехват этой пары, но не слышал и не видел ее. Никто на аэродроме, кроме Лазарева, не слышал звука вражеских истребителей, так тихо подкравшихся к нам. Конечно, теперь их уже не догонишь, но осторожность вражеских самолетов наводила на мысль: не пришли ли они, чтобы оценить обстановку на аэродроме и передать своей ударной группе, может быть уже находящейся в воздухе, с какого направления лучше всего нанести удар.
Не теряя ни секунды, я кинулся к телефону и, доложив командиру полка обстановку, попросил немедленно поднять на прикрытие аэродрома дежурную эскадрилью Сачкова.
После небольшого раздумья Василяка приказал мне с эскадрильей взлететь раньше запланированного времени и, прежде чем идти на фронт, минут пятнадцать-двадцать походить над аэродромом. За это время обстановка должна проясниться.
Времени было 10.49. «Значит, взлетим раньше запланированного времени минут на двадцать», — подумал я и, подав команду запускать моторы, быстро вскочил на крыло своего «яка». И тут в стороне полкового командного пункта, разорвав тишину, раздался выстрел. Голова сразу повернулась на тревожный звук. Там, искрясь, взвивался в небо зеленый шарик ракеты. Вдогон полетел второй. Это означало — немедленный взлет дежурной эскадрильи. Она стояла на противоположной от меня стороне аэродрома. Не успел я взглянуть на нее, как с юго-востока, со стороны солнца, из нашего тыла, откуда только что обогнули аэродром вражеские самолеты, послышался нарастающий гул. Глаза уперлись в «фоккеры». Четыре фашистских истребителя почти уже висели над нами. От них отрывались бомбы? которые должны были упасть на середине летного поля и закупорить его. Сзади четверни истребителей, вытянувшись в колонну, неслась основная волна фашистских самолетов.
Мы снова, как в Зубове, в ловушке. Взлететь нельзя. Да и до щели, вырытой метрах в двадцати от самолета, не успеешь добежать. Прыжок с крыла — и я за насыпью капонира в неглубокой выемке. Со мной Мушкин.
От взрыва бомб тяжело охнула и застонала земля. Все содрогалось и тряслось. Казалось, раскололось небо и из него хлынула лавина бомб, снарядов и пуль. Огонь свирепствовал на аэродроме. Прижавшись к дну выемки, смотрю вверх. Один за другим, дыша смертью, проносятся лобастые тела «фоккеров». Рядом с нашим убежищем вспыхнул откуда-то взявшийся бензозаправщик. Протуберанцы горящего бензина достигают и нас. Сейчас взорвется цистерна, и нас с Мушкиным может залить огнем.
— Бежим в щель, — говорю ему, но над нами, на высоте метров двухсот, рассыпалось два контейнера с мелкими бомбами, и они, широко разлетевшись по небу, черной тучей неслись на нас.
Смерть? Жизнь меня приучила не подчиняться смерти и бороться с ней до конца, пока есть силы. Безвыходного положения в небе не бывало, а вот на земле… И мне хочется уйти в землю и спрятаться в ее глубинах, но она сейчас вся какая-то открытая, твердая и безразличная… Нет, не безразличная, она, словно на ладони, держит меня перед бомбами.
Более сотни бомб надо мной.
Неужели смерть? Да, смерть. Говорят, смерть невидима. Не всегда, я вижу ее. Вот она… Бежать? Можно и бежать. Все клетки организма готовы ринуться куда угодно из-под этой страшной роковой тучи, но сознание страшно ясно отвечает: не убежишь, ты как под, расстрелом. Промаха не будет.
Конец.
Для меня война до сих пор была борьба, теперь — смерть. Не риск, а только смерть, верная и неотвратимая. Не в моей власти что-либо сделать. Ни опыт боев, ни знания, ни воля — ничто не поможет. У меня одна возможность — принять смерть. И я жду. И время словно застыло. И бомбы, рой бомб, тоже не спешат накрыть меня. Говорят, что погибающие торопятся, нервничают. Видимо, это не всегда так. На тот свет спешить не следует. И тут передо мной промелькнула картина из прошлого.
Май 1941 года. Ереван. Я приехал в роддом. В палату, где находилась жена с дочкой, меня не пустили. Ждал у дверей. Душа захлебывалась от радости. Снова дочь. Через два года. Валя, конечно, на десятом небе. Теперь она уже не так болезненно будет вспоминать смерть первенца — Леночки. Медицинская сестра дает мне завернутую в одеяло дочку. Опасаясь, чтобы не потревожить ее, хрупкую, малюсенькую, беру осторожно на руки и чуть прижимаю к груди. И вдруг сверкнула головка, потом розовые ручонки, ножки…
Ребенок выскользнул из одеяла и… на цементный пол… Нет, я не испугался, не успел испугаться, как мои руки (спасибо им) сделали свое дело. Они вовремя предотвратили несчастье. Дочка заплакала, но невредимая, живая… тогда только я взмок от испуга. А сейчас от обреченности не испытываю никакого страха. Как хорошо, что у меня останется дочь…
А туча бомб уже близко. Мир погас. Нет солнца, нет неба, нет меня, есть только чувство конца всего. И что-то тяжелое, большое плюхается на меня. Взрывы, огонь, едкий дым…
Не могу ощутить, сколько времени прошло, но тишина давит меня. Тишина? Да, тишина. Слышу тишину. Отчетливо слышу тишину и чувствую сильное жжение в правой ноге и что-то теплое на груди. Смерть? Но мертвые, наверное, ничего не чувствуют и не слышат.
Только почему темно и душно? Рывок — и я на ногах.
На юго-востоке — солнце, а на западе за Тарнополем виднеются уходящие вражеские самолеты. Со мной стоит Мушкин. Он тоже смотрит на запад. Бензозаправщик пылает вовсю, пылает «як», второй… и рядом с нами девушки. Три девушки с венками. Лежат неподвижно, и под ними расплываются алые лепестки.
«Май — месяц цветов!» — приходят на память слова Нади Скребовой. Но почему лепестки алые? В венках алых цветов не было. Кровь? Да, действительно кровь. Глаза у девушек какие-то страшно спокойные. Лица чужие. Глубокие рваные раны… И тут только доходит до меня, что красными лепестками уходит от девушек жизнь. Они уже мертвы. Как же так, ведь мертвыми должны быть мы с Мушкиным?
После того как я уверовал в неизбежность своей гибели, не могу видимое принять за действительность. Пробуждающимся взглядом смотрю на мир. Что все это значит? И существует ли для меня мир? Может, все это сон? Нет. Вот солнце, настоящее солнце, небо, горящие самолеты, движущиеся люди, стоит Дмитрий Мушкин и в недоумении смотрит то в небо, то на девушек, то на меня.
Девушки! Может, они еще живы?
Я наклоняюсь к Наде Скребовой, но подкашивается правая нога, и я валюсь на бок. Резкая боль в икроножной мышце. Из голенища сапога, словно из ведра через край, льется кровь. Чувствую слабость и какое-то безразличие ко всему окружающему. Мушкин, сняв с себя поясной ремень, туго перетягивает им мою раненую ногу. Кто-то расстегивает реглан и потом показывает металлический осколок от бомбы. Он пробил кожу реглана, гимнастерку и, порвав нательную рубашку, застрял в ней.
Я беру осколок в руки. Он в крови. Откуда кровь на нем? Ведь на моей груди нет раны?
7
Лазарет — это маленькая, тихая стационарная лечебница батальона аэродромного обслуживания, или, как мы сокращенно его называем, БАО, никогда не переживала такого печального и напряженного момента. Деревянный домик из пяти комнат заполнился стоном раненых, беготней, сутолокой и… погибшими. Война своим лучом смерти достала аэродром, и все, кого он коснулся, собрались здесь в лазарете. Одних перевязывали и оперировали, других отправляли на машине в госпиталь, третьих готовили к похоронам.
После первой помощи лежу на койке, окутавшись одеялом. Хотя от потери крови и всего пережитого чувствую слабость, однако заснуть не могу. После налета на аэродром гибель девушек как-то растворилась в общем несчастье, но сейчас, когда собрался с мыслями, взглянул на все совсем по-другому.
Смерть на войне часто бывает случайностью. Случай, слепой случай иногда решает все. Сейчас же не слепой случай. Девушки находились рядом с нами У другой стенки капонира в такой же выемке, как и мы с механиком. И они лежали в ней, спрятавшись от фашистских самолетов. И вот появилась туча бомб. В такие секунды человек инстинктивно жмется к земле, ища в ней спасение, и только в ней, в земле. Но девушки поднялись… Миг — и они закрыли нас собой. Не от пули, а от бомб, от смерти. Случаи, когда своих командиров закрывали от пуль подчиненные, бывали. От бомб — нет. Да и сделать это До сих пор казалось физически невозможно, а они сделали. Теперь ясно, почему осколок от бомбы потерял силу и смог только пробить мое обмундирование и коснуться тела.
В бою люди всегда рискуют своей жизнью. В этом суть храбрости, суть подвига, суть победы и, наконец, поэзия борьбы. В борьбе, какой бы она жестокой ни была, как правило, есть шансы на жизнь. Ведь только жизнь, любовь к жизни заставляет человека бороться и побеждать. Вы же, дорогие девушки, не рисковали жизнью, вы просто ее отдали ради жизни своих командиров.
Долг, совесть… Все верно. Но разве они по долгу обязаны были отдать свою жизнь нам с Пушкиным? Нет. Здесь нечто большее, величественное. Мать защищает собой детей по велению сердца, крови. Капитан Василий Рогачев — помощник командира полка — загородил собой от вражеского огня своего ведомого летчика, девушки — нас от бомб.
Мы живы, потому что погибли другие. Девушки, с которыми я только что говорил, и сейчас видятся как наяву. Милые улыбки, застенчивые лица, венки и… глаза, мертвые, со страшным спокойствием глаза.
— Вам плохо? — раздался надо мной тревожный голос.
Я вижу белый халат. Врач. Он склонился и, торопливо достав из-под одеяла мою руку, стал прослушивать пульс. Как это не шло к моему настроению! Я отдернул руку:
— Не надо, доктор. Мне хорошо. — А себя уже ругаю за ответ: разве мне хорошо?
— А почему охаете и скрежещете зубами?
— Жалко девчат.
Врач сел на краешек моей койки: — Вы очень бледны. Дайте руку.
Пульс оказался учащенным, но температура нормальная, и врач решил, пока свежа рана, вынуть у меня из ноги осколок. Он хотел делать операцию под местным наркозом, но я от уколов отказался. Девушки пожертвовали жизнью, а тут обезболивающие уколы. Нет уж, потерплю. И терпел, крепился, и все же нога вышла из моего подчинения и начала дергаться.
— Может, все же уколы сделать?
— Не надо!
Врач, сделав разрез, вынул осколок, но, видимо, из-за дрожания ноги не все доделал. Рана загноилась, поднялась температура. Меня срочно отправили в гопиталь.
8
Житомир. Авиационный госпиталь 2-й воздушной армии. Здесь загноившуюся рану на моей ноге вскрыли. За разорванной надкостницей оказался кусочек материи от брюк, занесенный осколком снаряда. Рану очистили и снова зашили. И температура и самочувствие пришли в норму.
В большой светлой палате нас было четверо. Соседи мои — офицеры штаба воздушной армии. Майор-связист лечится от язвы на ноге. Второй — инженер по вооружению с оторванной кистью руки — взрывчаткой глушил рыбу. Третий — работник тыла. У него какое-то внутреннее заболевание.
Пожалуй, нигде так не тянет на разговоры, как на больничных койках и в поездах. Здесь никто не знает прошлого друг друга, каждый хозяин сам себе. И все хотят представить себя с лучшей. стороны.
Мои соседи — степенные, неторопливые, вежливые, как и положено штабным работникам. Обращение только по имени и отчеству, что среди летчиков редкость. Разговоры вертелись вокруг наград, продвижений по службе, работы в частях, говорили о командирах полков и дивизий, перебирали по косточкам своих, непосредственных начальников.
От новых знакомых я впервые узнал и удивился, что наш командир полка Василяка — очень гостеприимный хозяин и милый человек, а комдив Герасимов — нет. Этот редко бывает любезен с представителями высших штабов и обижается на них, что они своей проверкой мало помогают, а часто только отвлекают людей от боевой работы.
Очень редко, и то только к какому-нибудь случаю, от соседей по палате можно было услышать о летчиках, о воздушных боях, о погибших товарищах и ужни единого вздоха тоски по семье. Сначала мне, еще живущему фронтом, казалось это странным. И порой злило. Потом я понял их. Война устойчиво, как бы по плану, катилась на запад, и штаб воздушной армии теперь всегда размещался от линии фронта не ближе 50 — 100 километров. Работники штаба, как правило, войну видели уже на бумаге. Для них она по характеру работы стала мало чем отличаться от учений и маневров мирного времени. Каждый человек живет тем, что ему близко. А что может быть ближе на фронте, как не свое дело, своя специальность? А все мои новые друзья призваны обеспечивать боевую деятельность аэродромов, которые ближе 20 километров от передовой не расположены. Это уже фронтовой тыл. Что касается семей офицеров, то, оказывается, у многих жены работали в штабах воздушной армии, в частях обслуживания или же приезжали к мужьям в гости.
В гости?.. А почему бы сейчас и ко мне не могла приехать Валя с дочкой, ведь Житомир — уже глубокий тыл?
Эта мысль бодрящим накалом пробежала по телу и целиком завладела мной. Все так во мне встрепенулось, что я вскочил с постели и, не обращая внимания на боль в ноге, метнулся к открытому окну, словно на улице уже ждала меня жена с Верочкой.
Со второго этажа старинного особняка хорошо была видна тыловая половина госпитального большого парка-сада. С внешней стороны парка, словно солдаты-великаны, несколькими шеренгами стояли вековые каштаны. Они своими мощными кронами уходили в небо, как бы ограждали от внешнего мира наше здание и цветущий сад, пушистая белизна которого плотно охватывала стены госпиталя. Ослепительными стрелами лучей с зенита лилось солнце. В воздухе парил густой аромат весны. Пели птицы. Особенно голосисто заливались соловьи.
Глядя в окно, я захлебнулся этим торжеством природы. Закружилась голова, и, точно от сильных перегрузок в полете, потемнело в глазах. Чтобы не упасть, облокотился на подоконник. Резкая боль в ноге напомнила о ране. Черт побери, не сделал ли себе чего плохого этим сумасшедшим прыжком? Такое со мной случалось.
…1937 год. Харьков. Лето. После операции аппендицита я только выписался из госпиталя и, осторожно шагая по тротуару, шел к трамваю, чтобы ехать в школу летчиков. День солнечный, теплый. Я радуюсь свободе. Трамвай стоит, словно специально поджидает меня. Он рядом, но тронулся, и я, позабыв все на свете, по привычке, как раньше, прыжком за ним и… упал. Упал от боли: разъехался еще не окрепший рубец на животе. И снова госпиталь.
Вспомнив это, я наклонился и, подняв штанину, взглянул на рану. На сей раз все обошлось благополучно. Значит, дело пошло на поправку и ко мне скоро может приехать жена с дочкой.
В палату вошла девушка из клуба со свежими газетами и книгами. Увидев меня, она так и ахнула:
— Да как же так, товарищ больной? Вам же ходить нельзя.
Гале лет двадцать пять. Лицо, казавшееся чуть хмурым, от улыбки мгновенно вспыхивало каким-то сиянием. И вся палата озарялась бодростью жизни. Мы любили такие улыбки, как хорошие цветы.
Сейчас Галя — сама строгость. Черные брови сошлись, полные розовые губы плотно сжаты, в больших глазах укор. У меня же радостные чувства рвались наружу, и я, не удержав их, подробно рассказал, почему оказался у окна и, как бы оправдываясь, закончил:
— Соскучился по жене и дочке. Ой и здорово соскучился!
Галя торопилась. Она быстренько положила пачку свежих газет на мою тумбочку и взяла с нее книгу:
— Прочитали?
— Да.
— А теперь, давайте я помогу вам дойти до кровати, — просяще предложила она, — а то вот придет врач — попадет вам и мне.
В двери раздался стук.
— Да, да. Войдите!
Дверь приоткрылась, и в палату просунулась голова. Встретившись со мной взглядом, она басовито спросила:
— Здесь лежит майор Ворожейкин?
— Коля?
От радости, что вижу летчика своего полка, я чуть было снова не вскочил с кровати, но, спохватившись, сел и закричал:
— Входи, входи!
Высокий, худощавый и немного сутуловатый, опираясь на палочку, он неуклюже заковылял ко мне.
— По какому несчастью сюда, попал? — пожимая руку, спросил я.
— Нас еще раз штурмовали, — и, быстро окинув палату взглядом, стеснительно показал рукой ниже поясницы. — Вот сюда впился осколок от бомбы. Теперь ни сесть, ни лечь. Противно и смешно.
Николай Николаевич Севастьянов прибыл к нам в полк в сентябре прошлого года после окончания Качинской школы летчиков. Как и все молодые, он начал полковую жизнь с учебных полетов, с изучения тактики и района боевых действий. В строй вводился постепенно. До школы летчиков порядочное время работал в Москве токарем. Сдержанный, рассудительный, как и большинство людей с рабочей косточкой, не любил без крайней надобности напоминать о себе, полагая: командиры сами знают, кого и когда посылать в бой. А летал хорошо и деловито. Любое задание выполнял со спокойной настойчивостью. Однажды он на глазах всего аэродрома мастерски сбил фашистский бомбардировщик и вскоре в трудном бою вогнал в землю истребитель. Тут все как бы приоткрыли глаза и поняли — Коля Севастьянов стал настоящим истребителем. Теперь на его счету уже 5 лично сбитых самолетов. И все победы ему доставались в тяжелых схватках. Он прочувствовал всеми фибрами души, что такое воздушный бой. В огне испытал мужество и сомнение и, познав себя, научился грамотно воевать. Фронтовое небо для него стало понятным. И вот, когда у него окрепли крылья истребителя, враг подрезал их. И где? На земле, у себя дома, на аэродроме.
— Обидно, обидно, — вырвалось у меня.
— И механик самолета из управления полка Коля Еркалов тоже ранен и стартех Михаил Пронин… — пояснил Севастьянов.
— — Ну-у, — удивился я. — Значит, здорово потрепали полк?
В палату пришли мои соседи. Познакомившись с Севастьяновым, они присоединились к нашей беседе.
Выяснилось, что наш полк из всех полков воздушной армии в этом году на земле понес самые большие потери.
Беспечность? Да, и беспечность тоже. Ее породили успехи в воздухе. К маю 1944 года мы сбили более четырехсот самолётов противника, сами же потеряли около шестидесяти машин. Но за последние два с половиной месяца противник шесть раз штурмовал полк на аэродромах, и мы ни разу не сумели взлететь вовремя наперехват. И причина не только в беспечности и слабой организации дежурства в полку. Здесь немало и общих причин, не зависящих от полка.
Весенняя распутица и снежные заносы были выгодны врагу. Отступая, он выводил из строя аэродромы. Да восстановление их требовалось время, и порой мы не летали из-за неготовности аэродромов. Особенно нам не хватало полос с твердым покрытием, а грунтовые часто выходили из строя. Противник же, располагая хорошей сетью бетонных полос, меньше, чем мы, зависел от капризов природы.
Зимой и весной 1944 года 1-й Украинский фронт все еще не имел над противником значительного количественного преимущества по самолетам. И враг не прощал нам ни малейшей оплошности.
Мы еще не успели научиться пользоваться новой техникой — радиолокаторами. Ведь радиолокаторы 2 мая засекли полет гитлеровцев за шестьдесят километров от нашего аэродрома, а команда полку на взлет была дана тогда, когда «фоккеры» и «мессершмитты» уже пикировали на нас. К тому же если учесть, что после Корсунь-Шевченковской операции 2-я воздушная армия вообще не тревожила противника на аэродромах, то станет ясным, почему он обнаглел. Надо же, среди бела дня прилететь к нам в Тарнополь, ударить — и уйти безнаказанно.
— А ведь в полку десятка истребителей была готова к немедленному взлету, — пояснил Севастьянов, — стояла на старте…
Приход лечащего врача и сестры прервал наш разговор.
9
Из нашей палаты выход в фойе. Да, в настоящее, большое, точно в театре, — с диванами, креслами, зеркалами и картинами. Как ни богато убранство это, но я, належавшись в постели и только что получив разрешение на прогулки, не стал здесь задерживаться, а направился прямо на улицу. И уже взялся за начищенную до блеска, словно на корабле, бронзовую ручку, чтобы открыть дверь и спуститься вниз, как раздался крик, крик тревожный, отрывистый: «Фоккер» сзади! «Фоккер»! Атакует! Отворачивайся… Скорей… — и уже тихо, с сожалением: — Не успел. Зажгли… Теперь прыгай!.. Прыгай же!..»
В первый момент знакомые до озноба фразы дохнули на меня воздушным боем, и я насторожился. Сидящий на диване паренек, в таком же белом костюме, как у меня, заметив мою реакцию, понимающе улыбнулся:
— Эта «риторика» еще долго будет: день операций.
Взглянув на дверь с надписью «Операционная», откуда неслась словесная имитация воздушного боя, я совсем ничего не мог понять, что лее там происходит. Паренек, на правах знатока, пояснил:
— Э-э, кореш-кореш, под ножом многие митингуют. У кого что болит, тот про то и балакает. Летчика режут, сам слышишь — про бой речугу держит. А какой-нибудь пройдоха-тыловик столько разных секретов выболтает — хоть прокурора зови.
Я не знал, что во время операций под общим наркозом люди могут говорить и с таким накалом передавать кусочки воображаемой действительности. Подстрекаемый любопытством, я сел рядом с пареньком. За дверью молчание. Успокоился.
— Давно в госпитале? — спросил я паренька.
— Уже скоро два месяца.
— И с чем?
— Правое легкое «месс» пропорол. Бронебойным. Насквозь.
— А как сейчас дела?
— Начал потихоньку бродить.
Мы познакомились. Паренек — стрелок с «ила». Из Днепропетровска. В эвакуации в 1943 году окончил десятилетку и добровольцем ушел в армию.
— А почему не пошел учиться на летчика, ведь у тебя образование хорошее, быстро бы освоил любой самолет.
Вася, как себя назвал паренек, с сожалением вздохнул: — По глупости. Молодым очень был, — это так он сказал, точно уже стал стариком. — Скорей хотел на фронт. Думал: пока научишься летать — война кончится. А стрелком — три месяца — и на фронт… — Помолчав, решительно, как это могут делать в восемнадцать, заявил: — Но как отсюда вырвусь — прямо в школу летчиков. И на истребителя! Обязательно буду летать на истребителе.
— А если медкомиссия из-за ранения забракует?
На Васином лице появилась тревога. Я понял, что бестактно задал вопрос и хотел было дело поправить, но из операционной снова послышалась «речуга». Сейчас оперируемый ругал какого-то председателя, который его жене отказался выписать дров.
— Приеду — жирной сволочи морду набью!.. — Пауза. Потом тихо: — Напишу письмо своей Оленьке. Успокою… — Тут я почувствовал неловкость, словно тайком подслушивал чужие разговоры, и взглянул на Васю. Тот, видимо, испытывал то же, что и я.