Лобовая атака? Она сейчас выгодна «мессерам». Мы удаляемся от Коваленко, а они летят прямо на него и, проскочив нас, могут снять и Коваленко и напарника раньше, чем мы успеем развернуться для их защиты. Так не пойдет! Попробуем другое. Как бы не выдержав лобовой атаки, мы отворачиваемся, показывая «мессершмиттам» свои хвосты.
Истребители противника, когда мы раньше (хотя и редко) применяли такой «трусливый» маневр, всегда пытались расправиться с нами, ввязываясь в бой на виражах, и, конечно, терпели неудачу. А как сейчас? Не разгадали ли они эту ловушку? Надо быть готовыми и к этому. И вообще, в бою всегда нужно расчет вести на худшее: меньше будет неожиданностей. Сейчас два «мессершмитта» могут попытаться связать нас боем, а два атаковать Коваленко с Султановым.
Круто вращаю «як», не спуская глаз с «мессершмиттов». Они по-прежнему мчатся на Коваленко. Значит, не соблазнились хвостами наших «яков». Но нет, разворачиваются все четверо: двое на Хохлова и двое на меня. По два носа, а в каждом по три пушки и по два пулемета нацеливаются на нас сзади. Знаю, что у меня большая угловая скорость вращения и противнику трудно прицелиться, а все же неприятно. Вот один нос на какой-то миг «взглянул» прямо на меня, и тотчас белые нити трассы прошли рядом с консолью крыла, но не захлестнули. Кручу «як» резче. Нос противника отстает. Второй, видимо ведомый, виражирует рядом с ним. Он пока не опасен.
«Як», вираж — твой конек! А ну, давай поднажмем! Все круче замыкается круг. И вот, наконец, передо мной хвост вражеского самолета. Ловлю его в прицел. Тонкое худое тело «мессершмитта» мечется, пытаясь выскользнуть. Не уйдешь! Враг видит безвыходность и в отчаянии бросается кверху, подставляя себя под расстрел. Он прямо-таки лег в прицел. Нажимаю на кнопки… Огня не вижу, и нет знакомого подрагивания самолета и приглушенного клекота пушки и пулеметов. Боеприпасы иссякли или же отказало оружие? Скорей перезарядить. Меня охватывает азарт. Я должен сбить!
— «Фоккеры»! — резанул тревожный голос Хохлова.
Я ни о чем не успел подумать, а ноги и руки, точно автоматы, швырнули «як». Однако откуда же взялись «фоккеры»? И где они?
Взгляд назад. Там черный противный лоб Фокке-Вульфа-190 уперся в хвост моего «яка» и изрыгает огонь из четырех пушек и двух пулеметов. Целый душ огня по мне.
От этого огненного душа зябко. Еще секунда, нет, доля секунды промедления — и все бы для меня кончилось… Kaк; вовремя предупредил об опасности Иван. Спасибо, круг! И все же злость закипела в душе. И на кого? Не на противника, а на оружие. Но я жив и невредим, Я живу!
Мысль снова заработала четко и ясно. Перезаряжаю оружие. Оно не стреляет. Я понимаю, что для врага я уже безопасен, но он-то об этом не знает, И в этом моя сила.
«Фоккеру» не хочется упустить жертву. Он все еще пытается взять меня н мушку. Нет, теперь это напрасное усердие. Жаль, что бессилен сбить тебя. Продолжая с ним виражить, оглядываюсь. Что же произошло?
Последняя группа «юнкерсов» сбрасывает бомбы и, уже развернувшись, уходит на запад. Мы с Хохловым находимся в объятие четырех «мессершмиттов» и двух «фоккеров». Рядим пара «яков» крутится с двумя «фоккерами». Видимо, это Коваленко и Султанов. А где же Лазарев с Руденко?
Хотя противник и крепко зажал нас с Хохловым, но это не так тревожит. Мы сумеем стряхнуть с себя гитлеровцев. И действительно, через какую-то минуту К нам подоспели Коваленко с Султановым. Нас уже четверо. Клещи противника ослабли. Их окончательно разорвал Лазарев, ударом сверху сбив «мессершмитт».
Вражеские истребители, оставив нас в покое, ретировались, как обычно, когда им туго, вниз, в дым войны. После такого разгрома фашисты не скоро появятся над фронтом.
Мы снова в сборе. Ласково светит солнце. Чистое небо над нами и дымчатое половодье внизу искрятся, как бы приветствуя нашу победу. Однако, на душе неспокойно. Мне кажется что первая группа «юнкерсов», сбрасывая бомбы, хотя поспешно, не как обычно с пикирования, все же задела наши войска.
Чтобы узнать обстановку на земле, докладываю командиру полка:
— Задачу выполним. Какие будут указания?
Молчание. Молчание длительное и тревожное. Беспокойство усиливается тем, что на глаза попалась дымовая завеса, поставленная над Днестром. Ветер несет дым на восток. И бомбы тоже могло снести. Хотя земля и плохо просматривался, но свежие кучи рябинок воронки от разрывов бомб, как зловещие болячки, заметны на ее теле. В одном месте они наползли и на поле боя, сверкающее огнем. Чьи тут войска? Может быть, это бьет наша артиллерия по атакующим фашистам? Хорошо бы. Но на мой запрос по радио — никакого ответа.
Молчание Василяки уже раздражает. Вновь нажимаю на кнопку передатчика.
— Минуточку подожди. — Голос торопливый и, как мне показалось, недовольный.
Ох уж эта «минуточка»! Наконец в эфир врываются слова:
— Ждите своей смены.
Смены? Смотрю на часы. Над полем боя мы находимся всего двенадцать минут. Значит, надо еще двадцать восемь. Приказ есть приказ.
— Вас понял.
3
На земле выключил мотор. Тишина, но беспокойство не проходит. Теперь слова Василяки: «Атакуй первую группу» набатом раздавались в голове. Мы атаковали вторую.
Не поторопились ли? Разве не бывает, что принятое тобой решение кажется самым лучшим, хотя на самом деле не все учтено? Не так ли было и в этом полете?
Конечно, проще бы было применить установившийся порядок атаки: одна группа «яков» (Лазарев и Руденко) сковывает боем вражеские истребители, а другая — наша четверка — нападает на «юнкерсы». Но тогда мы сразу выдали бы себя, и «фоккеры» с «мессершмиттами» немедленно навалились на нас, связав боем. Тогда бы нам не добраться до бомбардировщиков. На это враг, видимо, и рассчитывал, посылая свои истребители несколькими группами. Установившиеся формулы боя, если их использовать без учета конкретных условий, могут оказаться помощниками противника.
Сейчас мы применили необычную тактику. Она была разумной. Но это еще надо доказать. А доказывать правильности нового приема борьбы, когда бомбы накрыли наши войска, тяжело.
В кабине жарко и душно. Вылезаю из самолета. Мне и на земле тоже жарю. Механик, словно сказочный волшебник, угадал мог желание и подает кринку холодного молока, только что принесенного крестьянкой из деревни, где мы жили. Я всегда любил молоко. А сейчас оно — наслаждение.
— Хорошо молочко! — видя мое блаженство, с удовольствием отвечает Мушкин, словно не я, а он только что приложился к кринке.
С техниками и межниками по чувствам и мыслям мы, летчики, слились воедино. И может быть, потому часто не замечаем величия дел этих наземных тружеников, без которых нам не подняться в небо. Я рад, что на груди у Мушкина орден Красной Звезды.
А чтобы я без него сделал? Я на него надеюсь, как на самого себя.
Летчики подходили довольные, веселые. Никто из них, видимо, и мысли не допускал, что мы в чем-то сплоховали. Все радуются, что нам удалось так здорово расправиться с «юнкерсами», охраняемыми истребителями, которых было в несколько раз больше, чем нас. Я не стал высказывать товарищам свои тревожные мысли: не стоит портить настроение, сегодня нам предстоит еще не один боевой вылет.
— Это же, братцы, как в сказке! — восхищался Лазарев. — Такой бой — и ни у кого ни царапины.
— «Лапотники» по нам ни единого выстрела не успели сделать, как сбросили бомбы — и восвояси, — подхватил Коваленко, сбивший «юнкере» (это уже пятая его победа).
Вообще, по характеру он скуп на улыбки, а сейчас суровое лицо лучилось радостью.
— Ну а сколько же все-таки вы сбили самолетов? — спрашивает нас начальник штаба полка.
Тут же пробуем подсчитывать. Оказывается, летчики видели только четыре падающие вражеские машины.
— Пускай Земля сама подобьет бабки. Бой проходил на ее глазах, — советую я Матвееву. Он удивленно разводит руками:
— Но ведь Земля дает сведения только о тех самолетах, которые упали на нашей территории или же недалеко от передовой. А как быть с другими?
Я понимал, что огонь истребителей действует, как отравленные стрелы: разом, ывает, не сразит, а только поранит, и смерть наступает позднее, часто далеко за линией фронта. Такую смерть наши наземные войска могут и не видеть. Ее могут заметить только летчики, и то не всегда. Этот же бой был такой скоротечный, что мы едва успевали выбирать себе «юнкерсы» и стрелять по ним, даже не целясь. Где уж тут проследить за сбитыми!
— К сожалению, больше дополнить ничего не могу, — говорю Матвееву. — Подождем командира полка. Он видел бой и должен привезти о нем все данные.
У начальника штаба свои заботы. Он огорчен:
— А как же я буду докладывать в дивизию?.. — Но Федор Прокофьевич примиряется: — Придется дать только предварительные итоги, а вечером все уточнится и тогда доложу окончательно.
4
Наверное, никто так не ждал прилета Василяки с передовой, как я. Прилетел он рано, еще до захода солнца. Посеревшее лицо с нахмуренными густыми бровями не сулило добра. И все же — не хотелось верить в плохое, и вид Василяки я объяснил по-своему: без привычки устал на передовой. Только он вылез из связного самолета ПО-2 — сразу же оказался в окружении летчиков. Я не стал скрывать своего нетерпения, тоже подошел к нему и спросил о нашем бое. Владимир Степанович вместо ответа взял в руки планшет, висящий у него сбоку, спокойно вынул бумагу и дал мне.
— Читай.
Сколько тревожных мыслей промелькнуло в голове, пока я разворачивал сложенный вдвое лист. Это был документ, подтверждающий, сколько нами в этом бою было сбито самолетов.
— А не опоздали ли мы с атакой? — спросил я. Усталое лицо Василяки засветилось доброй улыбкой:
— Нет, как раз вовремя. Командование наземных войск передало вам благодарность. Вы и представить себе не можете, — продолжал командир, — как на земле все ликовали, когда бомбы с «лапотников» полетели на немецкие войска.
Далее Василяка сообщил, что два фашистских летчика с «юнкерсов», выпрыгнув на парашютах, попали к нам в плен. Они рассказали, что на каждую группу бомбардировщиков одновременно напало множество каких-то истребителей-невидимок. От них просто невозможно было оборонятся.
— У страха глаза велики, — смеясь, заметил Лазарев.
— Совершенно верно, — согласился Василяка. — Когда имеешь перевес в силах победить тоже надо уметь. Но шестеркой нагнать такою страху на полторы сотни самолетов и разбить их — это не просто мастерство, это искусство.
После беседы Владимир Степанович отозвал меня в сторону и извинился, что подал мне неудачную команду — атаковать головную группу «юнкерсов».
А дело было так. Когда к линии фронта приближалась армада бомбардировщиков, Василяку окружили наземные командиры. Ош возмутились, почему он в такой момент не командую нами. Он-то понимал хорошо, что это только совет нас с толку. А как это объяснить наземному командованию? Ему подавай действие: «юнкерсы» — вот. И он, растерявшись, подал команду невпопад.
— Но почему вы не задержали эскадрилью Сачкова? — спросил я. — Она бы перехватила «юнкерсы» еще далеко до фронта. А потом и мы бы подоспели. Это было бы надежней. Мы ведь действительно чудом сумели отразить налет.
Василяка пренебрежительно махнул рукой:
— Эх, уж эти локаторы! Подвели. Но ничего, все получилось хорошо. И наверно, завтра о бое сообщит Совинформбюро, — и, видимо вспомнив наш с ним давнишний спор, заметил: — Boт как выгодно воевать ближе к фронту, а то и над фронтом. И начальство довольно, и у наземных войск дух поднимается. А то деретесь где-то у черта на куличках, кроме противника, никто вас и не видит…
К командному пункту подъехала легковая машина. Из нее вышел комдив. Василиса, бросив взгляд на солнце, еще не подошедшее к горизонту, приказал всем разойтись по самолетам, а сам зашагал к комдиву.
Ко мне подошел капитан-стажер. Лицо самодовольное, но загадочное. Запах спиртного? На мой вопрос, почему он, не дождавшись ужина, выпил, вместо ответа вынул из кармана майорские погоны и подал мне.
На фронте погоны бывает труднее приобрести, чем боевой самолет.
— Где же достал?
Афоня многозначительно улыбнулся и перефразировал известное изречение:
— Каждый командир в своем походном сидоре[5] должен постоянно носить погоны на одну степень выше, чем его звание. И если бы я имел право, то узаконил бы это приказом по армии.
— Зачем?
— Для пользы государству, армии… Здесь надо смотреть в корень, как говорил Козьма Прутков. На первый взгляд погоны — это мелочь, но как бы от них поднялась дисциплина!
Афанасий воевал неплохо. Правда, когда воздушная обстановка была простая, у него иногда в бою проскальзывало ухарство, лихачество: глядите, мол, какой я отчаянно смелый. Красование его сочеталось с пышными фразами о дисциплине, Родине, долге. От смелых, по-настоящему мужественных людей таких слов не услышишь без особой надобности. Они для них священны. У Афони же эти слова почти никогда не сходили с языка.
— А при чем здесь государство, армия, дисциплина?
— Не понимаешь? — Афоня удивленно поднял свои густые черные брови. — Когда человек имеет при себе погоны на одну степень выше своего звания, то они ему постоянно будут напоминать: служи лучше, не пререкайся с начальством — и мы скоро ляжем на твои плечи. Уразумел?
— В твоей логике есть рациональное зерно, — смеясь, отозвался я. — Только теперь ты остался без майорских погон. Как жить-то будешь?
— Не язви, — добродушно улыбнулся Афоня. — Для друга я готов отдать последнюю рубашку, — и с грустью добавил:
— Завтра уеду к себе в часть: меня уже отзывают.
Последние слова были сказаны с сожалением, и я, поняв, что ему не хочется с нами расставаться, посоветовал задержаться в полку:
— Комдив и Василяка помогут. Пойдем к ним сейчас?
Стажер отмахнулся:
— Они тут ни при чем. Это распоряжение Москвы. А Москва лучше знает, где и кому какое место. И потом я, как и ты, не люблю просить, кланяться. Куда пошлют, туда и поеду. Приказали воевать — воевал… — и в упор спросил: — Скажи положа руку на сердце, как я дрался?
— Неплохо. Хорошо. Афоня подхватил:
— Так вот и напиши отзыв обо мне. В наше время бумажка — все. Не зря есть поговорка: «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек».
— Зачем тебе эта бумажка? Василяка же напишет на тебя боевую характеристику. И печать приложит.
— Что верно, то верно. Но пойми, Василякина характеристика для меня — на всю жизнь. И она должна быть объективной. Но беда — он не видел, как я воевал: он у вас наземный командир. Мы же с тобой провели не один воздушный бой. И когда перед ним будет твой отзыв о том, чего я стою, то он уже не посмеет написать какую-нибудь отсебятину.
Афоня еще не попадал в серьезные переплеты, где потребовалось бы от него не только защитить себя, но и рисковать собой, выручая товарища. Но это не его вина. Так складывалась обстановка за его короткий боевой месяц. Поэтому я согласился на его просьбу. Только почему «характеристика на всю жизнь»?
— Ты разве не думаешь попасть на фронт? Ведь до Берлина еще далеко.
— Честно говоря — ют. Я не люблю быть последним. А теперь мне за вами уже не угнаться. Вы мне за целый месяц даже не позволили ни разу сводить в бой хоть бы небольшую грушу, — Афоня говорил доверительно и откровенно. — Посуди сам, — продолжал он, — ну я еще повоюю, собью может быть, с пяток самолетов. Только что мне это даст? Орден, ну два. Героя заработать все равно не успею. Скоро конец войны. А для того чтобы в моем личном деле было записано: участник Великой Отечественной войны, достаточно и месяца стажировки.
— Ты что, воевал только для личного дела? — прервал я разглагольствования Афони.
— Нет, не только. Но и для своего майорского звания. Капитаном я хожу уже второй год. Сейчас приеду к себе — и меня, как участника Великой Отечественной войны, досрочно аттестуют. Здесь же, на фронте, в вашем полку, как я ни стану ишачить, а майора мне раньше срока все равно не дадут. На вещи, на жизнь надо смотреть трезво. Если сам о себе не позаботишься, то кто же о тебе позаботится?
— У этой поговорки есть вторая половина, — напомнил я. — Почему не сказал?
— Не знаю, что ты имеешь в виду?
— Но если ты только о себе заботишься, то кому ты нужен?
Афоня загадочно улыбнулся.
— Давай при расставании не будем колоть друг друга. Я поеду через Москву. В управлении кадров у меня есть знакомые…
Визг тормозов прервал наш разговор. Из легковой машины высунулась голова шофера:
— Товарищ майор, по приказанию комдива я приехал за вами. Он ждет вас у КП.
Герасимов и Василяка, уединившись, стояли невдалеке от землянки КП и увлеченно о чем-то разговаривали.
Я представился комдиву. Он, поздравив меня с майорским званием и удачно проведенным боем, спросил:
— У тебя сейчас, кажется, с халхин-гольскими самолетами сбито лично пятьдесят и больше десятка в группе?
— Да. Но халхин-гольские сейчас как-то не считаются…
— Как это не считаются? — возмутился Герасимов. — Халхин-гольские сбитые самолеты — это одна из причин, почему Япония не выступила в этой войне против нас на стороне Германии… — Герасимов повернулся к Василяке: — Готовь наградной материал на третьего Героя. За пятьдесят лично сбитых самолетов должны дать третью Золотую Звезду. А за этот бой на Ворожейкина пошлите документы на орден Суворова и обязательно представьте к награде всех остальных летчиков.
— Есть, — ответил командир полка. — Но как быть — еще нет Указа о втором Герое?
— Пока готовите бумаги на третью Звезду — должен выйти Указ о второй, Одно другому не мешает.
Майорское звание, удачно проведенный большой воздушный бой, разговор о третьей Золотой Звезде Героя, представление к ордену Суворова… Как много хорошего после тревожного волнения внезапно, разом навалилось на меня. Уже темнело, однако перед глазами все было светло.
— Часто летчик быстрее заслужит награду, чем получит ее, — продолжает комдив. — А присвоение Героя иногда в штабах тянется полгода, а то и больше. А надо бы это оформлять вне всякой очереди. Дух солдата в бою… — Николай Семенович, вспомнив о чем-то неотложном, прервал свою мысль. — Да, черт побери, забыл было, — и обратила к Василяке: — От вас надо выделить рядового летчика на учебу в высшую офицерскую школу воздушного боя. Отъезд сегодня же. Обязательно с хорошим боевым опытом.
— Подумать надо.
— Я тебя знаю. Хорошего не пошлешь. На учебу, как правило, посылают того, «что мне не гоже, на тебе, боже». — Герасимов взглянул на меня: — Султанов — подходящий кандидат?
Я впервые слышу о такой школе — высшей. А разве может быть какая-нибудь школа выше, чем школа войны? Назиб Султанов грамотный летчик и летает хорошо. Ему только воевать. Надо порекомендовать такого, кто нуждается в личной летной тренировке и в теоретических знаниях. Я вопросительно смотрю на Василяку:
— Султанов — готовый командир звена…
— И я думаю провести это приказом по полку, — поддержал меня командир но комдив разгадал нашу нехитрую уловку:
— Приказ подписан?
— Нет еще.
— Пошлите Султанова, Я его хорошо знаю. Подучится — будет еще лучшим командиром звена.
Николай Семенович, Kак бы отгоняя от себя неурядицы быстротекущей жизни, встрепенулся и, махнув рукой, указал на легковую машину:
— Садитесь. Поедем уминать.
На другой день Совинффмбюро сообщило о нашем бое:
«Восточнее города Станислав группа летчиков-истребителей под командованием Героя Советского Союза гвардии майора Ворожейкина прикрывала боевые порядки наших войск. В это время появилась большая группа немецких бомбардировщиков и истребителей. Гвардии майор Ворожейкин во главе ударной группы атаковал бомбардировщиков, а лейтенант Лазарев завязал бой с истребителями противника. Наши летчики сбили шесть немецких самолетов».
Май — месяц цветов
1
Шла вторая неделя, как наш, полк располагался на аэродроме под Тарнополем.
Погода летная. В воздухе, восточнее Станислава, с утра и до вечера бои и бои. Летать приходилось много. Уставали. Сегодня, после утреннего тяжелого вылета, когда в эскадрилье осталось только два исправных самолета, командир полка разрешил мне и Хохлову день отдыха. Да, так и сказал — день отдыха. И эта фраза прозвучала какой-то инородной, непривычной.
Мы вышли из землянки КП. Солнце, тепло. Кругом тишина. Правда, летчики иногда боятся тишины, но сейчас непривычный «день отдыха» заставил нас поверить в искренность этого спокойствия, установившегося над нами, и воспринять его, как праздничную весеннюю музыку. Перед нами летное поле, позолоченное одуванчиками и лютиками. Зеленеют леса, рощи, зацветают сады. Всюду слышатся голоса птиц.
До этой минуты цветы и пение обновляющейся природы мы как-то в этом году еще не замечали. Поступь весны давала о себе знать только боевым напряжением, поэтому запахи цветов, лирический настрой души у нас забивался пороховой гарью фронта. И вот внезапно мы с Хохловым освободились от оков войны, ее забот, остались наедине с весенним солнцем, с цветами.
Несколько минут стоим молча, наслаждаясь цветущим миром.
Тишину разорвал треск запускаемого мотора. Опережая его, уверенно заработал второй, третий… Гулом и пылью наполнился воздух. Один за другим выруливали на старт «яки».
Привычный аэродромный гомон, точно сигнал тревоги, погасил в нас прилив радостного настроения.
Группа взлетела и взяла курс на фронт. Мы уже не могли наслаждаться отдыхом и любоваться великолепием цветущей природы. Беспокойство за улетевших друзей, думы о возможном бое овладели нами. И как бы мы ни внушали себе, что наши волнения не могут принести товарищам никакой пользы, все усилия оказались напрасными.
Фронтовой труд так роднит людей, что ты становишься как бы кусочком единого живого тела и, что коснется товарища, не может не коснуться и тебя.
Смотрю на Ивана Андреевича. Тот не без грусти, как бы обдумывая ответ на мой безмолвный вопрос, повторил его вслух:
— Что будем делать? — и после паузы сказал: — Пойдем куда-нибудь.
Идти нам было некуда. Да и не могли мы не дождаться возвращения товарищей. Недалеко от нас за насыпью шоссейной дороги был лесок. Я показал в его сторону:
— Там должны быть ландыши. Я люблю эти цветы. А ты?
— Да. И позагораем там на опушке леса, — согласился Ваня.
Перемахнув насыпь, мы очутились на небольшой поляне. На ней, оживленно переговариваясь, стояли три женщины в черных платьях и белых чепцах. Откуда здесь появились монахини? Две пожилые, наверное лет под шестьдесят, подошли к нам:
— Здравствуйте, паны. летчики, — поздоровались они на русском языке с польским акцентом, делая ударение на первом слоге. Третья настороженно остановилась сзади них.
Старухи интересовались летчиком, назвав его фамилию и имя. Такого летчика у нас в полку не было, да я в дивизии не приходилось слышать.
— Он вам знаком? — Видимо, я сказал таким тоном, будто знал этого человека. Третья женщина рванулась ко мне:
— Это мой муж. Он жив? Вы знаете его?..
Монахиня и муж летчик? Это не укладывалось в моем понятии. Лицо женщины было бледно, взволнованные и одновременно испуганные глаза как бы впились в меня, ожидая ответа.
— Вы — жена летчика? — удивился я и тут только разглядел, что эта монашенка молодая и, наверное, русская.
— Да, жена… — Вместе со словами у женщины вырвался стон. Старухи, словно опасаясь, что их подруга от волнения не удержится на ногах, легонько подхватили ее под руки, но она порывисто оттолкнула их. Слез уже не было. Глаза пылали каким-то странным огнем, тубы были плотно сжаты. — Да, я жена летчика, — с хрипом заявила она.
Сквозь монашеское одеяние угадывалась хрупкая, но складная фигурка. Лицо миловидное, нежное и какое-то сейчас безудержно-отчаянное. Отчаянность — признак непостоянства характера и безволия. Впрочем, для женщины это не всегда порок. Но что же ее заставило укрыться под этим черным одеянием? Пристально разглядываю ее. Она потупилась.
— Совесть-то еще не потеряла… — Я не хотел этого говорить вслух, но слова вырвались сами. Монашенка охнула и, закрыв лицо руками, опустилась на колени, уткнулась в землю, словно мои слова тяжело ее ранили. Старухи, сказав мне что-то неодобрительное, присели к плачущей и начали ее не то ругать, не т.о уговаривать. Все тело женщины содрогалось от рыданий. Поднявшаяся было во мне злость испарилась. Слезы я никогда не переносил, а особенно женские. И я, не зная зачем, закричал на старух и велел им оставить плачущую в покое. Те смиренно поднялись и отошли в сторону.
Кого обидел? Я мысленно ругал себя и, подойдя ж старухам, извинился.
— Господь тебя, сынок, простит, — сказала одна и показала на лежащую на земле свою подругу. — Поговорите с сестрой Елизаветой. Помогите ей в горе.
Мы с Хохловым присели около плачущей Елизаветы, как назвали ее старухи. На наши уговоры сначала она отвечала судорожным рыданием, потом подошли пожилые монашенки, она стихла и сбивчиво, торопливо, без конца путая время и события, поведала нам о своем несчастье.
У нее была семья — муж и трехлетняя дочка. Война застала их под Белостоком. Муж по тревоге уехал на аэродром, и она его больше не видела. Оккупация. Работа у немцев под Брянском в детском доме. Дочка тоже с ней. Питание хорошее. После трех-четырех месяцев пребывания детишек в детдоме их куда-то отправляли. Говорили, в Германию.
Дошла очередь и до ее ребенка. Сопротивление было бесполезным. Мать, чувствуя недоброе, попыталась на железнодорожной станции забрать свою дочь из вагона и скрыться. Но дочь и все дети оказались мертвыми. Фашисты откармливали их как разовых доноров, чтобы потом выкачать из них кровь для своих солдат. Гестаповцы арестовали Елизавету и повезли в Германию, но она сбежала по дороге. Оборванную, умирающую от голода ее подобрали монашки и приютили. И вот она оказалась перед нами.
Елизавета сидит неподвижно с остекленевшими глазами и побледневшим до синевы лицом. Мы ждем, что она сама соберется с духом и выйдет из забытья. Однако время идет, а Елизавета продолжает сидеть неподвижно, словно изваяние. Волосы, выбившиеся из-под чепца, совсем седые. Босые ноги в ссадинах и кровоподтеках. Мне стало не по себе. В груди спазма. Молчание нестерпимо.
— Издалека пришли? — С трудом выдавил я слова, глядя на ноги Елизаветы.
Она не шелохнулась. Рассказав свою трагедию, заново пережила ее и обессилела.
Старухи сидят тоже неподвижно и, очевидно, устав с дороги, дремлют. Время было обеденное, и я громко предложил женщинам:
— Вы с дороги, наверно, голодные? Пойдемте с нами, пообедаем?
Старухи открыли глаза. Елизавета как-то странно взглянула на нас с Хохловым и, перекрестившись, подняла голову к небу:
— О, господи! Смилуйся надо мной, грешной, и возьми меня к себе. Я там вечно буду с дочкой.
После небольшой паузы она стала читать какую-то печальную молитву. Читала с умилением и полным отрешением от всего окружающего. На лице появился одухотворенный румянец. Елизавета испытывала крайнюю степень непонятного мне блаженства. Неужели религия так может завладеть человеком? Но она, наверное, помешалась? Нет, помешанная не могла бы войти в такой экстаз. Это дело религии, этих «божьих» старушек. Они воспользовались ее горем и сделали из нее фанатичку. Теперь она потеряла веру в себя, в человека, в правду на земле. А человек не может жить с пустым сердцем. И эту пустоту в ее душе занял бог, вера в бессмертие.
Елизавета теперь живет надеждой, что бог смилуется над ней и возьмет ее к себе. Там она вечно будет жить со своей дочкой,
Бессмертие. Да, бог дал человеку бессмертие. И это, пожалуй, конец религии. Наука же человеку бессмертие не дает. Бессмертие человека по науке заключается в его детях, в его делах. Смерть так же бессмертна, как и жизнь. Но это осмыслить и понять не так легко.
Куда проще верить в бога. И все решено: ты доволен, что ты бессмертен. Молись богу — тебе уготован вечный рай. Просто и ясно.
Глядя на молодую монашенку, я, может быть, впервые осознал, какое влияние имеет религия, эта духовная темная сила, и почему она так живуча.
Мне хотелось прервать монашенку, но мы терпеливо ждали, когда она кончит. И не дождались. Возвратившиеся с фронта истребители полка со свистом и оглушительным ревом пронеслись над нашими головами. Мы с Хохловым, не вставая с земли, по привычке проводили их взглядом до захода на посадку и, убедившись, что прилетели все, хотели продолжить беседу с монашенками, но они, сверкая голыми пятками, уже убегали в лес. Испугались. Видимо, — приняли наши самолеты за фашистские. И у этих «божьих» людей инстинкт жизни оказался сильнее веры во всемогущество бога. А ведь они убеждены, что без божьей воли и волос не упадет с головы.
2
Ни одной бомбы на наши войска! С таким девизом мы поднялись в воздух в канун Первомая. Курс — на юг. Восточная половина рассветного неба празднично розовеет.
Западная, кутаясь еще во мгле, тускло мигает угасающими звездами. Внизу темнотой стелется земля. Ночь тает, но в ней еще красно-синими факелами заметно дыхание наших «яков».
Так рано редко приходится подниматься в небо. И может быть, поэтому в такие минуты, когда еще не разогреты нервы, всегда с волнующим любопытством смотришь на быстро меняющиеся картины рассвета. Восток, как он красочен! И все же приходится не спускать глаз с мрачного запада. Там, параллельно линии нашего полета, — фронт. Там гнездится опасность.
Пройдено сто километров. Черными петлями показался Днестр. Солнце еще не успело разлиться по земле. Зато оно, словно стосковавшись за ночь по людям, игривой — белизной хлещет по нашим самолетам, слепя глаза. И верхушки снежных Карпат, кажется, кипят солнцем — до того ярко светятся горы. И свет везде так густ, что я начинаю опасаться — не проглядеть бы в нем появление противника. Да и внизу тень, как маскировочный халат, может укрыть от наших глаз вражеские самолеты.