В районе Бучач, где 1-я танковая армия противника вышла из окружения, продолжаются сильные наземные и воздушные бои. В небе то и дело, поддерживая атаки своих войск, появляются фашистские бомбардировщики. Туда-то мы и должны идти.
Летчики Лазарев и Коваленко уже собрались, а двоих из другой эскадрильи и стажера — нет. Я вижу: все они no-прежнему пригревшись на солнце, сидят на бревнах и слушают пение Саши Сирадзе под собственный аккомпанемент на фандыре. Василий Иванович тоже с ними и, видимо увлекшись, позабыл о вылете. Я понимал, что эти минуты, согретые песней и музыкой, для летчиков точно эликсир жизни, но я уже жил небом, и мне было не до концерта: он меня раздражал. Подойдя к Рогачеву; и не скрывая своего неудовольствия, напомнил, что минут через десять нужно взлетать. А это представление пора бы кончить.
— Не волнуйся. Все будет в порядке. От Сачкова тебе выделена пара Кацо. Он об этом уже знает и попросил спеть последнюю, свою любимую.
Когда уже настроишь себя на бой, каждое слово воспринимается остро. Это «спеть последнюю» покоробило меня, и я тревожно взглянул на Сирадзе.
Ты постой, красавица,
Рыжий, дорогой;
Ты мне очень нравишься,
Будь моим женой…
Летчик пел очень задушевно и чуть заметно, как бы про себя, улыбался: он жил песней… И вдруг взять да и окунуть его в мир огненного неба?! Это слишком жестоко. От резкого изменения температуры и гранит рушится, не то что нервы человека. А потом, как это перед вылетом, когда все должно жить подготовкой к бою, он может петь и так улыбаться? Брать ли его?
Концерт окончен. Через минуту Афанасий подошел ко мне и попросил, чтобы я назначил его ведущим всей группы.
— Надо же мне учиться, как командовать в бою. В случае чего — подскажешь.
Человек только начал воевать. Можно ли ему позволить вести в бой опытных летчиков? Он может всех нас поставить под удар, и никакая подсказка не поможет. Нет уж, бой — не учебная игра.
— Еще рано. Пойдешь со мной ведомым.
— Но я же стажируюсь на должности командира полка? — Стажер явно недоволен моим решением.
Перед вылетом бессмысленная размолвка раздражает. Желая прекратить этот разговор, не вызывая никаких нареканий, я мягко предложил:
— Выбирай одно: или полетишь со мной в паре, или… оставайся на земле.
Стажер понял, что разговор окончен, и, видимо опасаясь остаться на аэродроме, поспешил примириться:
— Конечно, полечу с тобой.
Пришли летчики из другой эскадрильи, и командир пары доложил:
— Лейтенант Сирадзе со своим ведомым прибыл в ваше распоряжение. Ни в голосе, ни на лице я не уловил ни тени волнения. Что это значит? Не живет ли он все еще своей песней? Я внимательно смотрю на летчика. Парень как парень, типичный грузин. В нем нет ничего броского. Спокойный взгляд и неторопливость в движениях придают ему некоторую вялость, а задумчивый с легкой печалью взгляд — нерешительность. Внешний вид ничего не сулил хорошего, Я на минуту задумался.
Сирадзе не раз летал со мной, но все время ведомым. Дрался с умом и смело, но сам со своими успехами не лез на глаза другим. И бить может, поэтому я к нему раньше так внимательно н присматривался. Сейчас же он пойдет командиром пары. Справится ли?
Ему уже двадцать пять лет. Летать начал еще задолго до войны в Кутаисском аэроклубе. В сорок первом окончил военную Сталинградскую школу пилотов, но на фронт его не послали, а оставили в тылу: уж очень подходящий человек для художественной самодеятельности. Он не только отлично играл на фандыре и пел, но и горазд был на грузинские танцы. Два года был тыловым летчиком, как он сам себя называл, и тыловым артистом. Безропотно ждал, что придет очередь и его пошлют воевать. Но время шло, а начальство и не собиралось посылать его а фронт. Сирадзе не выдержал тыловой работы и взбунтовался, заявив: «Меня страна учила не на артиста, а на военного летчика. Скоро фашисты будут разбита, и меня спросят, что я делал в войну?.. Нет, больше петь и танцевать не буду. Мое место на фронте».
Опасаясь, что и в боевой полку его вовлекут в художественную самодеятельность и это помешает воевать, он долго не проявлял свои артистические наклонности. И только недавно, когда крепко врос в боевую жизнь, раскрылся.
Сирадзе уже сбил семь самолетов. За семь месяцев фронтовой жизни ему немало пришлось побывать в разных переплетах. Он познал гнетущую тяжесть опасности и радость победы. Такие равнодушными в бой не ходят. Спросить о самочувствии? Не время: внесешь в душу парня сомнение. Впоминаю недавний случай.
Саша Сирадзе и Иван Тимошенко, израсходовав все боеприпасы в бою, возвращались домой. Истребители противника только что нанесли удар по нашему аэродрому, выведя его из строя. Летчики не могли сесть и пошли к соседям. На пути их неожиданно атаковали два Фокке-Вульфа-190: Тимошенко из-за неисправности машины не мог драться и сел. Сирадзе один принял бой. Защищаясь, он ловко крутился. Но фашисты поняли, что у него не стреляет оружие, обнаглели и, призывно размахивая крыльями, начали гнать его с собой на запад. Один «фоккер» подошел к Сирадзе вплотную и пригрозил кулаком: не пойдешь — расстреляем. Саша на всякий случай перезарядил оружие и, выбрав удобный момент, нажал на гашетку. Блеснул огонек — и удача. Один снаряд, единственный оставшийся снаряд, поджег вражеский истребитель.
Напоминаю Сирадзе про тот бой:
— Стрелять по-охотничьи, как в тот раз: выстрел — и добыча в сумке.
— Есть! — все так же спокойно и даже чуть робко ответил он. И тут только я уловил в голосе и заметил в глазах приглушенное волнение. Вон в чем дело — человек умеет владеть собой. Действительно, артист. Артист и на земле и в воздухе в хорошем смысле этого слова.
2
При подходе к Бучачу запросил воздушную обстановку у командного наземного пункта.
— У нас спокойно, — ответили мне четко и ясно. — Идите на юг в район Коломыя. — И тут же почти такой же голос: — У нас спокойно. Как меня слышите?
Позывные у обоих корреспондентов одинаковые. Наученный горьким опытом под Черновцами, я понял, что первый голос чужой. Ошибки делают нас мудрей, и я, без всякого запроса пароля, передал:
— Гад паршивый, пошел ты… и там замолчи, — а свой наземный командный пункт предупредил о работе фашистской радиостанции.
— А нам не слышно, — ответила мне наша Земля. — Будьте внимательны!
— Вас понял, — ответил я. — Видите нас?
— Видим. Пока летайте в этом районе.
Боевой порядок мы построили из двух групп. Сирадзе с напарником выше нашей четверки на два километра: ему свобода действий против вражеских, истребителей. Правда, при таком большом разрыве по вертикали верхней паре не приходится рассчитывать на быструю помощь от нас, зато ей в трудный для себя момент легко нырнуть под наши крылышки.
Ждем противника десять, пятнадцать, двадцать минут… Небо по-прежнему пустое, тревожное. Каждое пятнышко, каждый всплеск света на земле и в воздухе, каждое слово товарищей по радио настораживают. Все тело, глаза, мысли от напряжения словно перегрелись.
Фашистская радиостанция молчит. Видимо, она предупредила о нашем появлении свое авиационное командование, и оно, пока мы здесь, может воздержаться от посылки авиации.
Снова гляжу на часы. Над полем боя мы уже находимся тридцать одну минугу. Осталось еще немного. Потерпим. Летать на таком взводе мучительно тяжело. Наконец, с запада, из густой синевы, выскочили четыре «фоккера». Они, видимо, наводились с земли радиолокационной станцией: уж очень точно нацелились на нас. По походке видно — асы. Но мы их ждали, ждали очень долго и волновались, поэтому встретили очень дружно и «гостеприимно», и не пожалев ничего, чем только располагали.
Фашисты, очевидно, не ожидали такого повышенного к себе внимания и, пользуясь заранее запасенной скоростью, метнулись к солнцу. И прямо в объятия Сирадзе. Это пришлось им не по вкусу, и они шарахнулись вниз, снова к нам. От такой «игры» противник, потеряв один самолет, бросился на восток. Мы, конечно, за ним, но…
Странно. Почему на восток, в глубь нашей территории? Растерялись? Навряд ли. Не хотят ли они, подставляя себя под удар, увлекли нас за собой, чтобы дать без помех отбомбиться своим бомбардировщикам?
— Прекратить погоню! — передаю по радио летчикам. — Назад, в свой район.
Снова мы над городом Бучач. Вскоре с востока с кошачьей осторожностью появились старые знакомые — три «фоккера». Не имея количественного преимущества, обычно они после первой же неудачной атаки выходят из боя. Эти же и не думают. Наоборот, они вызывающе близко подошли к паре Сирадзе, как бы говоря: вот мы, давайте подеремся.
Сирадзе, находясь на одой высоте с противником запрашивает разрешение на атаку. Запрещаю. А не зря ли? Старое солдатское правило говорит: когда не ясна обстановка — не спеши вступать в бой. В такие моменты колебания в решении неизбежны. Нужно подождать. Но «фоккеры», точно клинки, длинные, блестящие, угрожающе нависли над нашей четверкой. Однако раз уж «фоккеры» снова пришли к нам, значит, им бой сейчас выгоден.
— Смотрите внимательно за «фоккерами»! — Только успел предупредить летчиков, как в западной дали заблестели подозрительные штрихи. Хорошо, что глаза, привыкшие смотреть на солнце, могут свободно нести службу в его ослепительных лучах. Враг! Штрихи приближаются, растут и вырисовываются в четверку «мессершмиттов». Они идут по маршруту «фоккеров» — прямо на нас, видимо рассчитывая застать нас дерущимися с «фоккерами» и ударить внезапно. Не вышло.
Замысел противника проясняется. Его истребители пришли, чтобы проложить дорогу своим бомбардировщикам. Они где-то на подходе, но пока не видно. Значит, не ближе 15 — 20 километров. До их прихода нужно разбить истребителей. И разбить немедленно, пока есть время.
Прежде всего, нужно избежать нападения «мессершмиттов». Они летят на одной высоте с нашей четверкой. Нам нападать на нее не выгодно: равные тактические условия — бой получится затяжным. Сирадзе? Ему сподручнее всего. Правда, тройка «фоккеров» с ним рядом и может помешать его атаке. Расчет на стремительность и точный огонь. Сирадзе умеет хорошо стрелять. «Фоккеры», естественно, на две-три секунды опоздают в погоне за ними, а он этим и воспользуется. Может, Сирадзе и не удастся сбить ни один «мессершмитт», зато он увлечет за собой «фоккеры», и они, потеряв высоту, уже не будут угрожающе висеть над нами. Тогда нам будет дана свобода действий.
— Кацо, Кацо! Немедленно атакуй «мессеры», — передаю Сирадзе и предупреждаю: — «Фоккерев» не бойся : мы их к тебе не допустим.
— Понатно! Понатно!.. — Голос Саши отрывистый, с грузинским акцентом. Его нельзя спутать ни с кем.
Не успел Сирадзе закончить подтверждение, что приказ понял, как уже вместе с ведомым пикировал на «мессершмитты». «Фоккеры», хотя и с опозданием, но тоже перешли в нападение, но не на Сирадзе, как я предполагал, а на нашу четверку. Странно. И это неспроста. Надо ждать от врага какой-то каверзы.
Мы развернулись навстречу вражеской тройке. Но тут откуда-то с солнца свалились еще два «фоккера» и стремительно пошли на пару Сирадзе. Вот она, каверза. Сирадзе, увлеченный атакой, вряд ли видят новую опасность. Да если и заметитил, то сможет защититься от этой злосчастной пары только поворотом к ней, подставляя себя под расстрел «мессерам». Сирадзе с ведомым оказались в окружении с двух сторон, и мы помочь им уже не успеем: далёко, да и невозможно, потому что тройка «фоккеров» уже заходит к нам в хвосты. Мы можем сейчас только защищаться.
— Ворожейкин, Ворожейкин! Большая группа бомбардировщиков противника на подходе. Будьте внимательны, — раздалось предупреждение Земли.
Фашисты рассчитали все пунктуально. Они стали умело использовать радиолокаторы.
— Кацо! Кацо! Вас догоняют «фоккеры», — кричу я, но, как назло, в шлемофон ворвалась буря шума и треска. Очевидно, враг, чтобы забить наше управление, включил радиопомехи. Сирадзе не мог меня услышать. Эх, Саша, Саша, подал же ты в переплет! Туго придется, ведь против вас двоих — шестеро.
Мы скованы боем. Но это на полминуты, а потом — на перехват бомбардировщиков. Главное — отделаться от наседающих «фоккеров» Они после лобовой атаки окажутся ниже, и мы этим воспользуемся. Однако почему-то они начали резко отворачиваться перед нашими прицелами. Видимо, поняв, что их внезапный кинжальный удар не удался, хотят снова уйти вверх. Этот прием нам уже давно знаком. Огонь!.. И один «фоккер» с разваленным крылом скользнул вниз, а двое метнулись к солнцу.
Наша четверка свободна. Мы можем драться с «юнкерсами». Но где они? Вижу. Далековато еще. Пока можем помочь Сирадзе. И все вчетвером спешим ему на помощь. Там, черня небо, уже тает в огне чей-то самолет, и вокруг него клубится рой истребителей. Торопимся. Но на нас с солнца снова бросились оставшиеся два «фоккера».
— Сергей! Возьми их с Коваленко на себя, — передаю Лазареву, а сам со стажером мчусь к рою истребителей. От него откалывается пара «фоккеров» и преграждает нам путь. Как ни старались отцепиться от этих назойливых, как мухи, «фоккеров», не сумели. А тут еще набатом раздался голос Лазарева:
— Загорелся мой «як». Ухожу…
Голова сама повернулась назад. Самолет Лазарева с развевающимся красно-черным хвостом опасно устремился к земле. Картина угнетающая. Черные полосы в огне — вспыхнул бензин. Когда горит масло — дым белый, и он не так опасен, как этот. От этого траурного — жди взрыва баков с горючим. Но почему Сергей не прыгает и не делает попытки вывести самолет, метеором летящий вниз? Ранен или нет сил? Перебито управление? А зловещий хвост угрожающе развевается. Вот «як», сверкнув огнем, скрылся внизу.
Обстановка никому из нас не позволила не только чем-нибудь помочь попавшему в беду Лазареву, но и проследить его путь, может быть, последний путь.
В мертвой хватке крутимся с «фоккерами». Мой новый напарник держится здорово. И все нее нам трудно. Самолеты противника на вертикали лучше наших. «Яки», перегруженные бензином, тяжелы на подъеме. Еще натиск! В глазах от перегрузки знакомые чертики… Наконец, враг, почуяв нашу силу на виражах, проваливается вниз. Я чувствую, как глаза налились кровью и болью стонет поясница.
— Вот это да! — восторгается боем стажер.
— Устал?
— Нет. Только, как мышь, мокрый.
Но разговаривать некогда. Я вижу, как истребители противника окружили один «як» и крепко держат. «Як», не имея ни высоты, ни скорости, никак не может вырваться из окружения. Используя свое единственное преимущество — виражи, он отчаянно кружится, делая хитрые выкрутасы то вверх, то вниз. От неимоверно больших перегрузок с его крыльев непрерывным потоком вьются белые шнуры, размалевывая небо. Наверное, это Коваленко. Обладая геркулесовой силой, только он может так резко и круто бросать самолет. Во всем этом боевом пилотировании видно мастерство летчика.
— Держись! — кричу ему. — Выручим. — «А кто же встретит бомбардировщики? — подумал я. — Они наша главная цель».
Осматриваю небо, стараюсь отыскать бомбардировщики. Они почему-то все еще далеко. Надо помочь «яку». Спешим. Но всему есть предел: какой-то фашист подкрался к нему снизу и полоснул. Летчик то ли от попадания снарядов, то ли поняв, что у него другого выхода для спасения нет, так рванул машину, что она надорвалась и, споткнувшись, штопором пошла к земле. Один виток, второй… седьмой… Бывали случаи, таким маневром летчики выходили ш-под удара. Наверное, так будет и сейчас.
Вражеские истребители, заметив, что мы сыплемся на них сверху, отвесно ушли вниз. Пусть. Но почему «як» все штопорит? Что с летчиком? Не убит ли? Тогда неуправляемый самолет сам бы вышел из штопора. А если руки и ноги летчика как были на рулях, так и застыли, удерживая машину в штопорном положении? Теперь мы уже ему не можем ничем помочь. Пора на бомбардировщиков. Но где они? Не вижу. Запрашиваю Землю, но слышу тревожны! голос Лазарева:
— Выводи! Выводи!
Откуда взялся Сергей? Я ослышался? Нет! Он уже рядом с нами. Чудо. Вероятно, бывают чудеса. А «як» по-прежнему штопорит. Кричим все, чтобы летчик выводил машину. Осталось совсем мало высоты. Мы, потеряв надежду, смолкли и приготовились к худшему. Тишина. Кажется, все застыло от ткшины. Мы только смотрим и ждем. Ждем и смотрим. А. наш «покойник», словно проснувшись от этой траурной тишины, остановил машину от вращения и свечкой: сверкнул в небо. Тут я заметил белый номер самолета. Это был Коваленко.
— Что с тобой? Жив ли?
— Все в порядке! Только вы напугали: думал, фрицы. Вот и затянул штопор. — В голосе обида. Видимо, Коваленко, находясь в быстром вращении, принял нас за противника и, чтобы не попасть под новый удар, крутился штопором, имитируя свою гибель.
Лазарев пристроился к нам.
— А как ты чувствуешь себя? — спрашиваю его.
— Погасил пожар. Могу драться. Нас четверо. Больше в небе никого не вижу. Запрашиваю Землю о бомбардировщиках противника.
— Набирайте высоту и будьте внимательны, — отвечает Земля. Странный — ответ. Я же видел бомбардировщики.
Бесконечное небо, тревожное небо. Где же Сирадзе с напарником? «Спеть последнюю…» Опять эта фраза, сказанная перед вылетом, навеяла недобрые предчувствия.
— Кацо! Кацо! Где ты? Почему молчишь?
— Вот мы, здесь. А вы где?
— Это ты, Саша, отвечаешь?
— Я, я, товарищ командир. Кацо? Ну конечно, он!
— Идем на Бучач. А где вы? — снова говорит Саша. Он говорит бодро.
Мы над Бучачем. Высота четыре тысячи. Снова летим шестеркой, ожидая появления бомбардировщиков. Слышу голос Земли:
— Они изменили курс и скрылись.
Значит, наш бой сыграл свою роль. Вражеским истребителям не удалось пробить дорогу бомбардировщикам.
3
Лазарев тяжело ранен! Но только что в воздухе после боя я слышал его четкие слова: «Могу драться».
Выскакиваю из самолета и бегу к Сергею. Откинув голову к бронеспинке, он с закрытыми глазами неподвижно сидит в кабине. Лицо смертельно бледное, и по подбородку вьются красные полоски. Кровь изо рта? Прыгаю на крыло. Ранения не вижу. Но кровь? Тормошу за плечо. Он стонет и открывает глаза.
— Что с тобой?
Окровавленные губы разомкнулись:
— Спина…
С трудом извлекли из кабины большое, обмягшее тело товарища и положили на землю. Оказалось, виной всему перегрузки, которые он создал в полете. Они так стиснули его, что без посторонней помощи Сергей не мог разогнуться. Кто-то предложил массаж спины. Сергей стонал, охал, но «операция» удалась. Человека поставили на ноги.
— Вот авиационные эскулапы, — заговорил оживший летчик, вращательными движениями в пояснице проверяя нашу работу. — Я думал, вы окончательно сломаете мне хребет.
Но наши тревоги за Сергея на этом не кончились. Молодая, тонкая кожа на его обгоревшем в прошлом году лице не выдержала и в нескольких местах потрескалась. Также, очевидно, не выдержали кровеносные сосудики в глазах, отчего оба глазных яблока, как спелые помидоры, покраснели, и на них едва можно было разглядеть радужные оболочки и зрачки.
— Видишь ли что-нибудь? — с беспокойством спросил подоспевший полковой врач Иван Волков.
— А как же, все вижу — только в розовом свете, как-то даже интересно, — шутил Лазарев, довольный, что снова может двигаться.
— Все должно пройти, — заверил Волков, — только придется с недельку не полетать.
Лазарев расправил свои сутуловатые плечи и резко повернулся к врачу:
— Спасибо, доктор, за совет, обрадовал, — и натянуто улыбнулся. — Поживем — увидим.
Летчик еще не остыл от боя, и врач, ничего больше не говоря, обработал ранки на лице и с тяжелым вздохом отошел от нас. Кто-кто, а он-то уж прекрасно понимал, что все это бесследно не может пройти. Трудно оказать, чего стоит такой бой, урежет он жизнь человека на год или больше? Ясно одно — он сократит ему жизнь.
— Как сумел потушить пожар на машине? — поинтересовался я.
— Пикированием. Только пикированием. Пикировал до земли. Потом рванул ручку на себя — и огонь сорвался… — Сергей языком смочил потрескавшиеся губы и дополнил: — Страшно было выводить: машина могла не выдержать!;
У Лазарева в этой обстановке иного выхода не было. Только сила могла его спасти. Прыгать с парашютом чш не мог: угодил бы прямо к противнику; вывести «самолет в горизонтальный полет и тянуть до своей территории — сгорел бы заживо. Стоило ему немного уменьшить скорость, и „як“ сгорел бы.
— Мой нос уже чувствовал запах гари в кабине, — говорил Сергей. — А сейчас весна. В могилевскую не хотелось, поэтому и решил до конца пикировать. «Як» оказался крепким.
— Не совсем, — возразил подошедший старший техник эскадрильи Пронин и попросил взглянуть на самолет Лазарева.
На правом крыле его машины почти все фанерное покрытие отстало и вздулось. Каждый подумал, что летчик родился в рубашке: крыло могло рассыпаться, но никто не успел произнести ни слова удивления, как старший техник сообщил новую неприятность:
— У Коваленко с самолетом тоже плохо — деформировалось хвостовое оперение.
— А я тут при чем? — как бы оправдываясь, пробасил Коваленко. — Это завод виноват: нужно покрепче делать рули.
— Да тебя никто не обвиняет, — засмеялся Пронин. — Машина рассчитана на перегрузку тринадцать, а вы с Лазаревым перемахнули этот предел. На вас давило, наверно, тонны полторы. Как только выдержали?!
— Жить захочешь — все выдержишь! — отмахнулся Коваленко. — Я попал в такие тиски, что пилотирование по науке оказалось бессильным. Только перегрузки и спасли.
— А немцам разве не хотелось жить? — спросил кто-то.
— Это их дело, — уклонился от ответа Коваленко. — Но я лично не собирался уходить из этого мира.
— А почему прочность истребителя установлена тринадцать? — спросил Сирадзе. — Значит, этой чертовой дюжины маловато. Вот она и подводит.
— Да потому, что тринадцать уже далеко за пределами человеческих возможностей, — пояснил Пронин и, подумав, дополнил: — «Як» за счет горючего стал тяжелее и, видимо, чтобы улучшить его маневренность, вы создавали перегрузки больше, чем раньше на старых «яках».
Все понимали, что в обычных условиях на любого летчика навали полтонны — не выдержит. Но в воздушном бою, при душевном взрывном порыве — свои законы. Впрочем, воздушный бой не укладывается ни в какие правила и законы. В нем только задачи со множеством неизвестных. Ключ к ним — опыт, знания и душевная сила человека. И пожалуй, она, душевная сила, делает нас сильнее самих себя. И все же на земле, в спокойных условиях каждый раз приходится удивляться — как бывает крепок человек.
В конце нашего своеобразного разбора полета меня привлекла какая-то подавленность Саши Сирадзе. Странно. Он со своим ведомым принял на себя основной удар вражеских истребителей ж успешно их разбил. Казалось бы, кому-кому, а ему нечего печалиться.
— Что нос повесил? — спросил я его. — Два «фоккера» с напарником успокоил. Или мало?
— Нормально, — скорее тоном сожаления, чем восторга, ответил он. — Но и в мой «як» противник успел всадить два снаряда. Ошибку допустил — хотел проследить, где упадет сбитый самолет, а другой на этом меня и подловил.
— Вперед наука, — говорю ему.
Как изменилось у нас понятие оценки боя! Когда-то пробоины в самолетах от вражеских очередей считались как бы отметками за доблесть, а теперь — за ошибку, неудачу.
4
О бое у нас заведено докладывать лично командиру полка. Василий Иванович не любил сидеть на КП. Обычно он находился в эскадрильях, но сейчас я его не видел на аэродроме, поэтому спросил Риту Никитину работающую на моем самолете оружейницей, где находится капитан Рогачев. Девушка с недоумением взглянула на меня: я, мол, не знаю такого, но тут же спохватилась :
— Василий Иванович? Я усмехнулся.
— Да, Василий Иванович.
В жизни бывает такое. Одного называют по имени, другого по фамилии, третьего по имени и. отчеству, а, бывает, кое-кого и по прозвищу. А вот Рогачева все в полку так привыкли называть Василием Ивановичем, что многие даже позабыли его фамилию.
— В воздухе облетывает новый самолет нашей эскадрильи, — ответила Рита и показала на «як», заходящий на посадку.
Василий Иванович за последнее время стал необычно много летать, и я, как только он спрыгнул с крыла, заметил:
— Зачем так перегружаться? Мы и сами могли бы облетать.
— Нужно! — резко ответил он, снимая с головы шлемофон.
Всегда спокойный, невозмутимый — и вдруг такой тон. Переутомление? А может быть, этот тон связан с тем, что он остался за командира полка? Народная мудрость гласит: хочешь лучше познать человека — дай ему власть. Однако Василий Иванович не страдал властолюбием и на мои слова не должен был обидеться. И я на правах друга сочувственно, но с осуждением спросил:
— Ты, видимо, чем-то расстроен? Товарищ извиняюще посмотрел на меня и тяжело вздохнул:
— Отстали мы, управленцы. И все из-за Василяки: сам не летает и нас задерживает. Так вот, пока я стал «факиром на час», и решил хоть слетать на пилотаж. Давно не занимался акробатикой в воздухе.
— Видимо, тебе жарковато было? — Я показал на влажные волосы на голове и струйки пота, текущие по лицу.
— Сорок пять минут крутился, — Василий Иванович платком вытер голову и лицо. — Немножко устал… Но втягиваться надо. Думаю взять к себе постоянного ведомого. Из молодых. И летать в паре.
— А как на это смотрит Василяка?
— Ворчит, не одобряет. Руководящий состав, по его мнению, должен обучать и контролировать летчиков полка. Только как мы можем это делать, если сами летаем в бой меньше всех… — И Василий Иванович, словно вспомнил, что я только что возвратился с фронта, торопливо спросил: — Ну, как слетал? Все в порядке?
В своем докладе я особенно отметил Сирадзе.
— Вот видишь, а ты за него беспокоился, — оживленно подхватил Василий Иванович. — А почему он так смело и с головой воюет? — И, не дождавшись ответа, показал на Маню Павлюченко. Девушка сняла пулемет с только что прилетевшей машины и тут жё, разобрав его, чистила, готовя к новой стрельбе.
— Так вот, — продолжал товарищ, — она ему помогает.
— Оружейники нам всегда помогают, как и другие специалисты, — равнодушно заметил я, поняв Василия! Ивановича в прямом смысле. Он с досадой махнул рукой:
— Да я не работу имею в виду. Неужели ты не заметил, для кого он так хорошо пел перед вылетом?! Любовь, как песня, «строить и жить помогает». Завидую.
Только теперь мне стало ясно, почему Сирадзе распелся перед вылетом. А я-то думал: артист в нем проснулся. Да, сердечные дела, видимо, могут быть сильнее чувства опасности. И Василий Иванович стал понятнее мне. На фронте он с первых дней войны, если не считать месячную учебу на курсах. Он просто стосковался по семье и устал от этой тоски, может быть, больше, чем от войны. В раздумье он погладил свой маленький упрямый подбородок и упрекнул меня:
— Зря ты в прошлом году уговорил меня не ходить на свадьбу к другу.
Исстари известно: война не время свадеб. И мы считали: близость семьи — помеха боям. Это получилось не по подсказу сверху, а как-то само собой, из-за внутренней потребности скорее разгромить врага. Люди, уходя на войну, клялись в верности не только Родине, но и своим женам, невестам. На фронте девушки и юноши давали зарок — не влюбляться до победы. В Ереване в первую неделю войны произошел интересный случай.
Летчик пришел с невестой в загс.
«И вам не стыдно в такое время жениться?» — не скрывая своего негодования, спросил их пожилой заведующий бюро загса.
Жених и невеста сконфуженно опустили головы, а он, обращаясь к летчику, говорил:
— Нужно защищать Родину, а не тратить время и силу на брачные дела. Я сейчас не буду вас расписывать. Поговорю с вашим командиром. — И доверительно мягко, но с горделивыми нотками сообщил: — Я старик относительно вас, и то ухожу на фронт.
И летчик вторично в загс уж не пошел.
В первое время на войне любовь, как в средней школе, считалась моральным злом, недисциплинированностью.
Пренебрежение к любви проявлялось даже в песнях.
Первым делом, первым делом самолеты,
Ну, а девушки, а девушки потом.
С войной быстро покончить не удалось. Она затянулась, и кое у кого голос природы стал брать верх над разумом. Они, смягчая суровость фронтовых будней, женились, свивая себе семейные гнездышки.
Всё мы стосковались по семье, по любимым. Вместе нам, казалось, легче переносить разлуку и тяготы военного быта. А тут у тебя на глазах свадьба, семья. Это не крепило боевой коллектив, а порой раздражало и мешало воевать, поэтому я подтвердил:
— Нет, мы правильно сделали, что не пошли на свадьбу. Он коммунист — и такой пример малодушия! Удивляюсь, почему ты изменил свое мнение?
— По-моему, любовь и на фронте — дело нужное. Пример этому Сачков и Сирадзе… Им, может быть, поэтому так легко и воюется, что с ними девушки.
— Но не жены. И они думают свадьбы играть только после победы.
— А не вредно ли такое самоторможение? Это неестественно.
— Война, убийство людей — тоже противны природе человека. Но общество пока еще устроено так, что необходимо воевать.
Значит, жениться нельзя. А влюбляться можно?
Да! — решительно подтвердил я. — Женитьба — это семья. Но пока не разбита фашистская Германия, не может быть никакой счастливой семьи.
— Но ведь есть и предел человеческого самоторможения?
А может, и действительно есть? Нельзя всех мерить на свой аршин. И, зная, что товарищ, как лев, однолюб, пошутил:
— Если есть предел, то почему ты не заведешь себе временную жену, так называемую пэ-пэ-же? Разве мало у нас, в полку или в БАО девушек?
— Что я, турецкий султан? У меня есть жена, и я ее ни на кого не променяю, — искренне удивился Василий Иванович… — Моему Вовке недавно стукнуло уже два года, а я его еще и не видел. А Аня? Как я соскучился по семье!
— Приказ об отпусках никто не отменял, — заметил я. — Съезди.
— Война отменила. Сейчас фронт, полк — наш дом и семья.
5
Не было случая, чтобы улетающих на фронт не провожал весь полк. Полк — это семья. А как же не проводить в бой своих близких? Хочешь или не хочешь, а в этот момент предательская мыслишка и шевельнется в голове: кое-кто может и не вернуться.