Когда были выслушаны доклады всех уцелевших летчиков, картина боя прояснилась, и я окончательно убедился, что было бы лучше, если мы все сначала атаковали верхнюю группу истребителей противника.
Очевидно, в воздухе нельзя слепо следовать ранее разработанному плану. Надо действовать творчески, исходя из обстановки.
Только как эту обстановку оценить, понять в вихре развертывающихся событий?
На земле, после боя, все становится проще. Здесь можно посоветоваться с товарищами, с начальниками, штабными работниками, специалистами. А в воздухе у ведущего, когда он принимает мгновенные решения, советчик один — собственная голова. Хорошо, если ты имеешь кое-какой опыт. Но опыт-то на войне достался очень трудно. Каждая его крупинка — это кровь, нервы, кусок жизни. И может быть, извлекать правильные выводы из боевой практики не менее трудно, чем добывать победу.
Пока я раздумывал об этом, техник Мушкин вместе с мастером по вооружению пополняли мой самолет снарядами и патронами.
— Сколько израсходовано за вылет боеприпасов? — спросил я техника.
— Немного больше половины. Задержек не было?
— Нет, оружие работало хорошо.
Четыре очереди — четыре сбитых вражеских самолета. Последняя стрельба неудачная: «мессершмитта» не уничтожил. Правда, подбил его, может, он и не долетит до своего аэродрома, где-нибудь сгорит или упадет, а все равно стрелял по нему плохо. Ведь мог уничтожить, как и первых четырех, с одной очереди. Погорячился. Следовательно, запаса снарядов и патронов на «яке» вполне хватает на уничтожение девяти самолетов противника. Нужно только уметь воевать.
«Берите пример с Горовца», — пришли на память слова командира корпуса генерала Галунова.
Раздумье нарушил посыльный. Смахивая рукой крупные капли пота, катившиеся по румяным щекам, он торопливо выпалил:
— Вас вызывает командир полка… Срочно.
Майор Василяка с капитаном Рогачевым стояли на опушке рощи у радиостанции. Командир только что выпустил на задание новую группу истребителей.
— Что, растерял эскадрилью? С кем теперь воевать-то будешь? — встретил меня Василяка.
Потом голосом, в котором больше чувствовалось сожаление, чем упрек, добавил:
— Не надо залетать далеко в тыл к врагу. Старайтесь вести бой над своей территорией. А то вот оба летчика, если не разбились при приземлении, наверняка попали в плен.
Трудно было принять такой совет. Он почти исключал инициативу, заставлял пассивно ожидать противника в районе своего переднего края и, фактически, вести только оборонительные бои.
— Чем дальше от нашего переднего края перехватишь «юнкерсов», тем лучше, — заметил я. — Им не удастся бомбить наши объекты.
— А я имею в виду бои с истребителями, — уточнил Василяка. — Драться с ними над их территорией — ненужный риск, неизбежны лишние потери. Дома, говорят, и стены помогают.
«Всегда ли?» — подумал я.
Командир полка заинтересовался, почему мы считаем, что пеленг пары устарел и наступила пора летать строем фронта. Рогачев повторил то, что об этом уже было сказано во время разбора боя.
— Но ведь фронт пары не предусмотрен никакими положениями? А потом при таком порядке ведущему придется меньше смотреть за воздухом, а больше за ведомым, — высказал свое сомнение Василяка.
— На войне боевые порядки диктует обстановка, — заметил Рогачев. — Официальные подтверждения появятся уже на основе опыта.
— Фронт пары ни в коем случае не ухудшит ведущему наблюдение за воздухом, — дополнил я. — Ведущий обязан непрерывно крутить головой во все стороны, и ведомый никогда у него не исчезнет из поля зрения. Только в момент атаки командир весь сосредоточивается на противнике, а ведомый охраняет его, находясь сзади и в стороне.
— Это все логично, — согласился командир полка. — А если будем зря терять ведущих? Чуть ведомый зазевался, обоих разом собьют… Командиров надо беречь, недаром ведомый называется щитом ведущего, а ведущий — мечом.
Такое функциональное распределение задач летчиков было неправильным, принижало роль ведомого, ослабляло пару. Я попытался возразить:
— Тут кто-то позаимствовал идею из рыцарских времен. Получается вроде того, что у одного грудь в крестах, а у другого голова в кустах. Сила папы — во взаимодействии летчиков, поэтому и места в бою в зависимости от обстановки должны меняться. Ведущий тоже может быть щитом для ведомого.
Василяка не противился.
Конечно, ведомые всегда должны охранять жизнь командиров, не щадя себя. Раньше, когда были тихоходные самолеты, это обеспечивалось даже самим построением боевого порядка. Будучи впереди плотного строя, командир прикрывался, как стеной сзади летящими самолетами. Атаки же по нему снизу и сзади из-за малых скоростей исключались. Чтобы напасть на ведущего, нужно было прежде всего отогнать ведомых, а это требовало много времени. притом фактор внезапности исключался. С возрастанием скоростей боевые порядки становятся все более разомкнутыми. Это дало возможность нападать одновременно и на ведущего и на ведомого, причем внезапно и быстро. Значит, летчики в паре должны взаимно оберегать себя, верить друг другу. Сила пары — в боевом порядке «фронт». Строй пеленга устарел.
Новая техника рождала и новые тактические приемы. Но майор Василяка с начала Курской операции почти не летал, руководил полетами с земли. Потому-то он и затруднялся сказать по этому поводу что-либо определенное. Хорошо уже то, что не мешал летчикам в поисках организации воздушного боя.
— Делайте, как лучше, — сказал он в конце нашего разговора.
6
Солнце палило нещадно. Пока я шел до самолета, взмок и почувствовал приятную усталость, как это бывает после хороших трудов. Роща манила зеленой свежестью. Выбрав удобное местечко, лег прямо на землю, под тень листвы. Большие деревья плотно стояли кругом, наглухо отделив меня от тревожной аэродромной жизни.
Единение с природой вытолкнуло из меня все, что только волновало: бой, запахи бензина и пороховой гари. Лесная свежесть наполняла тело необыкновенной легкостью, и, наслаждаясь отдыхом, я закрыл глаза. Не знаю, успел ли задремать, только громкий, шумливый голос Мушкина мгновенно заставил вскочить на ноги.
— Не зря намедни сорока крутилась. Вот вам письмо.
Письмо было из деревни, от брата Степана, который после тяжелого ранения на Волге находился в отпуске и теперь снова уезжал на фронт.
В конце письма слова мамы, написанные под диктовку (она неграмотная): «Сынок, береги себя, не поддавайся проклятому антихристу Гитлеру. Да зря не рискуй собой. Помнишь, как по глупости своей спустился в колодезь?..»
Как не помнить! Мне тогда было лет восемь-девять. Стояло жаркое лето. Оборвалась бадья, которой с пятидесятиметровой глубины доставали воду. Что делать? Собрались мужики. Спускаться за бадьей никто из взрослых не решался: не было надежной веревки. Тогда и надумали спустить кого-нибудь из мальчишек. Выбор пал на меня. Не представляя опасности, я с превеликой радостью согласился. Доверие взрослых и мальчишеское любопытство взяли верх над страхом.
К концу веревки, как раз в том месте, где крепилась бадья, привязали палку, и я, сев на нее, попросил начать спуск. Сыростью и мраком потянуло снизу.
— Держись крепче! — раздались напутственные голоса. — Когда ногами коснешься воды, передай!
— Держусь!
Точно громом оглушило эхо. На какую-то секунду я испугался чужого голоса, шедшего снизу, но понял, что это за «чудо», и, уже забавляясь, несколько раз повторил: «Держусь!» Взглянул вверх. Там далеко-далеко виднелись диск неба да бородатые головы мужиков. А дальше, где-то в глубине неба, сияли звезды. Не каждому в детстве удается видеть звезды днем. Мне было любопытно и радостно.
— Не балуй, а то… — донеслось сверху. Мужики боялись, что я сорвусь и утону в холодной воде. Вряд ли я сознавал, какому риску подвергаю себя. Это понимали взрослые, но не хотели чем-либо выдать свои опасения. Наконец спуск прекратился, а ноги мои все еще не коснулись воды. Прохлада усилилась. Деревянный круглый сруб, влажный, скользкий, стал шире, чем вначале. Гробовая тишина. Мне стало жутко.
— Почему не спускаете? — с дрожью в голосе закричал я.
Там наперебой заговорили. Слова, гулкие, протяжные, неслись сверху и снизу. Эхо густо заполняло весь сруб глубокого колодца. Потом мне сообщил чей-то зычный голос:
— Веревка вся вышла. Посмотри, много ли еще осталось до воды?
Снова тишина. Подо мной мрак, ничего не видно. Чувствую озноб. Еще ниже спускаюсь по палке и свешиваю ноги. Голые пальцы коснулись жгуче холодной воды.
— Видишь ли бадью?
— Нет!
— Давай «кошкой» пошарь по дну, — командуют сверху.
К палке-сиденью был привязан на ременных вожжах маленький якорек, называемый за острые лапки «кошкой». Отвязываю его и опускаю в воду. Под тяжестью «кошки» вожжи натягиваются. Но вот они ослабли, определяю: «кошка» дошла до дна. Начинаю ее поднимать и опускать, стараясь зацепить бадью. От движений становится теплее. Глаза привыкли к темноте, теперь виден черный блеск воды и в ней отраженный кусочек неба со звездами и головами мужиков. В волнах, поднятых «кошкой», все качается, пляшет и дробится.
Залюбовавшись интересным зрелищем, похожим на сказочную игру, я перестаю двигаться. Все успокаивается, замирает. Сердце радуется чудесам природы. Мужики, видно, тревожатся за меня.
— Что? Достал?
— Сейчас выловлю! — и начинаю снова работать «кошкой», заставляя опять плясать отраженное небо. Бадья не дается. Я упорно ощупываю дно колодца. И вот ремень не идет обратно. «Кошка» за что-то зацепилась. Напрягаю все мышцы, чтобы поднять груз из воды. Поддается. На воде показывается темное кольцо. Догадываюсь: края деревянной бадьи. Пытаюсь ее подтянуть к себе, но не тут-то было: не хватает силенок. Я расстроен. Люди будут теперь ругать меня за беспомощность. Еще попытка. Несмотря на все старания, никак не удается подтянуть к себе бадью, даже не могу ее сколько-нибудь вытащить из воды. А мужикам, видно, не терпится:
— Как дела-то?
У меня ослабла рука. Ремень скользит вниз. Испугавшись потерять вожжи, бросаю веревку, за которую держался, и вместе с бадьей чуть было сам не бултыхаюсь в воду. Не представляя, чем мне это грозило, я не испугался, а только сожалел об утопленных вожжах, ничего не отвечая мужикам. К моей радости, второй конец ремня был привязан к веревке. Вожжи снова в руках. Успокоился и рявкнул во всю мочь:
— Зацепил!.. Только не могу вытащить.
— И не надо! Мы тебя поднимем вместе с бадьей. Попробуй только, не сорвалась ли она.
Вожжи снова натянулись, «кошка» крепко вцепилась в бадью, и я поплыл кверху.
Когда об этом рассказал матери, она расплакалась: ведь я мог утонуть в колодце.
— Ах они, дьяволы, — ругала мать мужиков. — Своих-то парнишек спустить побоялись. А у тебя нет отца, за тебя некому заступиться Вот и выбрали сироту…
На фронте, когда обстановка напряженна, не до воспоминаний. Но письма от родных, которые всегда ждешь с нетерпением, сразу уносят в далекую даль.
«Скоро день рождения отца, — читаю в письме мамы. — Не забудь помянуть. За это бог будет беречь тебя».
Отец! Я его запомнил только в тот день, когда он уходил в Красную Армию. В моем представлении он так и остался большим, сильным, умным…
Было это в 1919 году. На полях односельчане убирали хлеб. Мы с мамой пошли провожать отца. Недалеко от деревни он остановился у несжатой полоски ржи, сорвал один колос, растер на ладони, посмотрел на землю, потом на небо и категорически заявил:
— Провожать не ходите, нужно сегодня все сжать, а то рожь начала осыпаться.
Взял меня на руки и, подняв высоко-высоко, спросил:
— Чего видишь?
Я назвал близлежащие деревни: Сидорове, Гурьево, Горенское да крылатую мельницу в Орешках.
— А Нижний Новгород, Москву, Германию, Америку?
— Не вижу!
— Надо, сынок, учиться. Весь мир увидишь… — И отец опустил, меня на землю. — Учись, и выйдет из тебя зрячий человек.
С надеждой посмотрел на мать.
— Хорошо бы на агронома. — В голосе отца звучала просьба. Очевидно, предчувствовал, что не вернется с войны. Да и кого из тех, кто уходит на войну, такие думки не посещают.
Как ни трудно было матери, а не забывала она о наказе отца. Мне удалось тогда окончить четыре класса сельской школы. Дальше учиться нужно было в городе, в двадцати километрах от деревни. Мама сняла для меня угол и послала учиться в пятый класс.
Никогда не забуду, как каждый понедельник с четвертью молока и караваем хлеба (питание на неделю) я спозаранку уходил из дому в город. Особенно трудно было зимой, когда пробирался ночью по снежным су* гробам, в метель и пургу.
Однажды взял с собой собаку. Не успел отойти от деревни и пяти километров, как собака опасливо завыла и прижалась ко мне. Я наклонился и, успокаивая, погладил ее. В тот же миг невесть откуда посыпались блестящие зеленые шары волчьих глаз. Что-то меня сбило с ног. Собака резко взвизгнула.
Когда опомнился и зажег фонарик, от моего Марзика остались только клочья. Бутылка с молоком разбилась, пришлось неделю сидеть на одном хлебе с водой. С тех пор ночью я всегда держал фонарик в руках, словно пистолет на взводе.
На второй год, видя, как трудно маме, я бросил учебу и пошел работать. Несколько лет спустя мне удалось окончить семь классов и поступить в комвуз, откуда по путевке Горьковского обкома партии ушел в военное авиационное училище.
В приемной комиссии секретарь обкома задал вопрос:
— С какими государствами граничит наша Родина?
Не знаю, удовлетворил ли его мой ответ, но он сказал наставительно:
— Военный летчик должен знать весь мир.
Я вспомнил отцовское напутствие. Удивительное совпадение. Я сказал об этом секретарю.
— У нас во время гражданской войны мысли были одни — защищать Советскую власть от интервентов и всей внутренней контры, — заметил он. — Теперь эта задача легла и на ваши плечи. Вы — наша смена. Будьте достойны своих отцов. Умейте защищать их завоевания. Учитесь.
Полностью наказ отца мне не довелось выполнить — агрономом я не стал, но на летчика выучился. Пошел, значит, его же дорогой — дорогой защитника завоеваний революции. А где конец этой дороги? Где счастье вечного мира, мира без войн?
Неужели и нашим детям доведется пережить то, что пережили наши отцы и мы?..
Воспоминания о прошлом и мысли о будущем уже не дали отдохнуть. Я пошел на стоянку. Надо выяснить, когда отремонтируют техники поврежденные самолеты. По дороге обдумывал, кого же теперь взять ведомым, пока поправляется Аннин.
7
До вылета еще час. Время тянется медленно. Неподалеку стоянка эскадрильи Худякова.
Николай сидит у своего «яка» и обсуждает с летчиками только что прочитанный рассказ о храбрости.
— Ты понимаешь, — обращается он ко мне, — есть у нас еще писаки (Худяков сделал ударение на слове «писаки»), выдумывают всякие небылицы о людях, как будто не хватает подлинных героев войны. Ведь надо же написать такую чепуху: человека смертельно ранили, а он, падая, сраженный пулей, улыбнулся своему другу, как бы говоря: «Прости, покидаю тебя!»
— Нет уж, когда ранят всерьёз, не до красивых жестов! — бросил кто-то.
— Так это же рассказ…
— Литература дает идеальные образы героев, а таких порой трудно найти в жизни.
— Это верно, — отозвался Тимонов, молчавший до сих пор. — Вот именно трудно. Чтобы писать о настоящем герое, писателю надо жить вместе с ним, самому узнать, почем фунт лиха.
— Правильно, — поддержал его Сачков. — Нужно бы запретить писать про войну выдумки. Чего выдумывать? Пиши о жизни Ивана Моря или Емельяна Чернышева — и это будет самая интересная книга.
Стихийная дискуссия могла затянуться до утра, если бы прямо с пасеки не принесли ведро свежего, только что откачанного меда. Летчики, привыкшие все делать сообща: воевать, обедать, мыслить, спать — тут же, не задумываясь, чей мед и как он оказался в эскадрилье, с превеликим удовольствием окружили ведро. Давно не видели такого лакомства. Каждому хотелось попробовать.
— Хорош медок! — заключил Сачков, первым снявший пробу.
Для подтверждения авторитетной оценки он рассказал, что и фамилия у него произошла от меда. Когда-то дед Миши был единственным пчеловодом на селе и имел порядочное количество ульев. Летом, в праздник, все село приходило к нему лакомиться медом. Он угощал односельчан бесплатно. Мед часто разбавляли водой, люди пили, хвалили: «Хорош сок». Дед довольно покрякивал: «Сочек что надо». А потом как-то незаметно и фамилия хозяина растворилась в этом сочке.
— Так что моя родовая фамилия Кутуков, а не Сачков, — закончил Миша.
— А я-то думал, твоя фамилия произошла от слова сачковать, — съязвил Тимонов…
Медом все были восхищены. Пили его кружками, и не заметили, как подоспело время вылета.
8
Дневной ветерок, часто навещающий в августе безлесные районы, не дает застаиваться фронтовому перегару. Горизонт чист. Низко опустившееся солнце светит мягко, ласково. Хорошая погода — наш союзник в наступлении.
Мы снова над Томаровкой. Там все еще отсиживается довольно значительный вражеский гарнизон. Немцы, поддерживая его с воздуха, бросают сюда большие группы бомбардировщиков.
Пока воздушного противника нет. Летаем восьмеркой фронтом, отрабатывая разворот «все вдруг». Такой маневр стали применять недавно и убедились, что он дает возможность мгновенно повернуться всей группе в любую сторону, не нарушая строя… Уже сделано несколько разворотов, а немцев не видно. От напряжения глаза застилает туманом. Начинаешь беспокоиться: не проглядеть бы.
Глазам нужен отдых от тяжелой небесной синевы. Смотрю на землю. Сплошной линии фронта сейчас нет, лопнула от ударов наших войск. Только по дымкам да красным вспышкам можно определить, где идут бои. Всполохи встают и далеко за Томаровкой, за горящим Белгородом и скрываются за багряным горизонтом на западе. С высоты трудно отличить свои войска от немецких — все перемешалось.
Углубляемся на юг, откуда всего вероятнее может появиться враг. Вокруг бесшумно начали расти черные рваные пятна разрывов зенитной артиллерии.
Делаю разворот на 180 градусов. Во время быстрого маневра глаза скользнули по какой-то тени. Подозрительная тень осталась сзади. Круто повертываю голову и замечаю компактный строй самолетов. Немедленно запрашиваю обстановку. Опять слышу тот же ответ, как и перед боем в середине дня: «Все спокойно».
Снова делаю разворот на 180 градусов. Тень в небе вырисовывается в большую черную группу двухмоторных бомбардировщиков, летящих колонной в несколько девяток. Если гитлеровцы, то почему нет их истребителей? А если наши? И наши без истребителей прикрытия над фронтом не летают. Опять запрашиваю землю.
— Наших бомбардировщиков в этом районе нет, — успокаивают меня.
— А может, дальняя авиация где-нибудь отбомбила и возвращается домой?
— Что, вы сами не можете отличить звезды от крестов? — упрекают с земли и советуют: — Подойдите поближе.
В это время бомбардировщики выпускают ракеты, подтверждающие: «Я свой самолет». Сигнал на сегодня правильный.
Мне хорошо известны силуэты всех наших бомбардировщиков, а таких не встречал. Подозрительно. Внимательно вглядываюсь. Нет, не наши. Хотят обмануть… Не выйдет!
Расходимся с бомбардировщиками по всем правилам движения — левыми бортами. Теперь сомнения не остается: это противник — «Хейнкели-111», дальние бомбардировщики. Обычно они летают ночью по нашим тылам. По фронтовым целям, да еще такими большими группами используются редко. Куда же идут? Нужно преградить им путь.
Мы сзади гитлеровцев… Видно, как на их самолетах вскинулись стволы: на каждом семь пулеметов и одна пушка. Более 300 пулеметов и пушек направлены на нас. Трудно близко подойти к врагу. Это не «Юнкерсы-87»! Чтобы рассредоточить вражеский огонь, нужно нападать с разных сторон.
Передаю Карнаухову:
— Звеном атакуй хвост колонны, а мы — ведущую девятку.
Карнаухов почему-то молчит и уводит звено далеко в сторону. Неумный маневр раздражает меня. Еще раз повторяю приказание. Опять молчание и никаких действий. Боится сильного огня неприятеля? Уже кричу Карнаухову, чтобы шел в атаку, а он полетел со звеном еще дальше.
Теперь нас осталось только четверо. А «хейнкели», словно стальная глыба, спокойно плывут, неся каждый тонны по три бомб. От холодного, черного вида ощетинившихся стволов становится жутко. Что мы можем сделать с грозной и сильной армадой? Встает в памяти дневной бой с «юнкерсами» — их было не меньше. Но сейчас другие самолеты, с более мощным вооружением.
Как лучше построить нападение? Задача облегчается тем, что противник летит без истребителей.
Решение зреет медленно Поначалу хочется атаковать заднюю девятку. Можно сбить несколько бомбардировщиков. Это хорошо. Но все остальные успешно отбомбятся. Это плохо. Принимаю решение: разбить ведущую девятку. Таким образом вернее сорвать удар по нашим объектам.
С высоты веду звено на переднюю девятку, сам пикирую прямо на флагмана. Пули и снаряды захлестали по моему «яку», что-то ударило по козырьку, сверкнуло в глазах. Сквозь паутину дымчатых трасс и огня не могу точно прицелиться. Бью длинными очередями наугад, проскакиваю под строй бомбардировщиков и занимаю позицию для атаки с другой стороны.
Колонна по-прежнему невозмутимо продолжает полет. Нас осталось трое. Где же четвертый? Не видно. Звено Карнаухова уже куда-то скрылось.
Первая атака прошла неудачно. Почему? Нас мало… Против такой силищи нужно действовать по-другому. Нападали на ведущую девятку сверху, подставляя себя под губительный огонь. Кроме того, «хейнкели» имеют очень сильную броневую защиту сзади. Любая атака с задней полусферы, когда враг в несколько раз превосходит по огню, вряд ли может принести успех. Погибнем, но удара не отразим. Фашистские летчики, собравшись в плотный строй, считают, что они неуязвимы и, очевидно, поэтому летят без истребителей.
Самоуверенность врага и раздражает, и пугает. Неужели ничего не можем сделать? Попробуем обрушиться на бомбардировщиков спереди. Боевой порядок «хейнкелей» — почти сплошная стена метров двести в ширину и, наверно, метров пятьдесят по высоте. По такой мишени и в лоб не промахнешься. К тому же спереди у них нет никакой брони, они почти беззащитны: не могут стрелять.
Пока враг находится еще над своими войсками, спешу вырваться вперед и передаю оставшимся со мной двум летчикам:
— Атакуем в лоб плотным строем, огонь по моей команде.
И вот летим навстречу врагу. Мой новый ведомый, Емельян Чернышев, словно прилип к левому крылу, справа — Георгий Колиниченко. Кроме меня, они ничего не видят. Если хорошо прицелюсь я, то и ведомые тоже найдут свою цель. А если не рассчитаю момент отворота? Врежемся в головной «хейнкель». Из-за моей ошибки погибнут все.
Бомбардировщики ложатся в прицел большим прямоугольником. Даже не видно просветов — громадная сплошная мишень. Огонь будет кучен, разителен. Любая пуля или снаряд мимо не пролетит, обязательно заденет какой-нибудь самолет. Но нам нужен не какой-нибудь, а ведущий: только уничтожение флагмана может принудить остальных сбросить бомбы раньше времени.
Держу небольшую скорость, а сближение все равно идет быстро. Ведущий «хейнкель» у меня на перекрестии прицела. Целюсь в верхний обрез кабины.
— Огонь! — Подаю команду с очень большой дистанции. Пучок сплошных красных, оранжевых и зеленых нитей протянулся ниже ведущего бомбардировщика, впиваясь в задние и пропадая в них. По мере приближения струи огня поднимаются все выше и выше. Вот трассы на какое-то мгновение упираются в головной самолет. Хорошо! «Хейнкель» как-то внезапно вырос передо мной в такого великана, что стало жутко. Я рванул ручку на себя и на миг закрыл глаза…
А что стало с другими летчиками? Чуть разомкнувшись, летят со мной. Строй бомбардировщиков позади. Лихорадочно разворачиваюсь для повторного нападения. Из первой девятки один самолет грузно пошел вниз, второй, чадя, отстал от строя и, сбросив бомбы, начал разворачиваться. Через секунду-две на место вышедших из колонны «хейнкелей» встали другие. Ведущая девятка, хотя чуть и расстроилась, снова приняла плотный порядок и продолжала полет в прежнем направлении.
Каким-то страшным, заколдованным чудовищем представилась мне черная армада, и мы снова обгоняем ее. Невольно возникла мысль, что здесь летят лучшие летчики фашистской Германии, может быть не раз бомбившие Москву, Горький, Саратов и другие наши города. Отпетых пиратов нелегко заставить повернуть назад: очень уж нас мало. К тому же на исходе боезапас и горючее.
Неужели не удастся отразить налет? Я чувствую, что весь дрожу, дрожу от собственной беспомощности.
Злость уже давно перекипела во мне и стала той силой которая упрямо заставляет управлять рассудком. Понял, что наша тройка в таких условиях может выполнить боевое задание только ценой собственной жизни. И сразу все прошлое показалось подготовительной ступенькой к тому, что предстоит сделать сейчас.
Говорят, в такие минуты человек забывает себя. Нет, это неправда! Забыть себя невозможно. В такие мгновения очень хорошо понимаешь цену жизни и потому осмысленно идешь на риск. Кто не готов отдать жизнь за победу, тот не добьется ее. В помутневшей голове никогда не может быть ясной мысли. Только светлый, четкий разум — источник разумных действий. Летчик, потерявший в бою самообладание, охваченный отчаянием, забывший себя, не способен до конца выполнить свой долг солдата.
Разворачиваемся опять навстречу врагу. Последний взгляд на ведомых. Их крылья почти сомкнулись с моими. Я знаю, они не осудят меня. Последний раз гляжу на солнце. Оно уже скрывается за горизонт… Собрав нервы в комок, весь сосредоточиваюсь на «хейнкелях», по-прежнему стройно и грозно плывущих в небе.
На этот раз не командую: «Огонь!», а просто нажимаю на кнопки вооружения. Светящаяся паутина трасс потянулась к врагу и тут же оборвалась. Боезапасы кончились. Да их сейчас и не надо. В такие мгновения оружие бессильно. «Як» направляю на верхнюю часть переднего бомбардировщика с тем расчетом, чтобы рубануть его винтом, а самому по возможности отделаться только повреждением самолета. Отделаться? Наверно, так же рассчитывали и другие летчики, погибшие при таранах. По крайней мере, летчики, совершившие таран и оставшиеся в живых, имели в виду такой малюсенький шанс. И конечно, долг долгом, но этот шанс не может не влиять на поведение человека.
«Хейнкели» быстро увеличиваются в размерах, стремительно приближаются. Весь напрягаюсь, готовясь к столкновению.
Но удара не последовало. Бомбардировщики отскочили в стороны. Первая девятка разметалась по небу. Беспорядочно посыпались бомбы с остальных.
Солнце в это мгновение, бросив нам, и только нам, приветливую улыбку, скрылось за горизонтом.
9
Есть ли труднее работа, чем бой?.. Пожалуй, нет! Как много он требует душевных и физических сил! Мне до сих пор не было понятно образное выражение, что иногда можно воевать только одними нервами. А вот сейчас, когда выключил мотор и почувствовал, как весь, словно лопнувший пузырь, обмяк, понял эту истину. Видно, некоторые жизненные явления усваиваются только на основе собственного опыта, личных переживаний.
Но вот я заметил подошедшего к самолету Карнаухова, и гнев так заклокотал во мне, что сразу вывел из состояния покоя. В такие моменты человек беспощаден и не знает жалости! А Чернышев? Могучий Емельян в своей ярости был просто страшен. Небольшие черные глаза стали красными, расширились, на лице виднелись вздувшиеся жилы.
Ведь еще в дневном бою мы чувствовали дыхание друг друга, все прошлое нас роднило — и вот на тебе: трус! На Карнаухова мы сейчас смотрели как на врага.
— Трибунал будет судить подлеца!.. Мало того, что сам сбежал, — звено увел с собой..
Хотелось сказать, что, может быть, он и Лазарева бросил в бою, как сейчас только что бросил нас, но Карнаухов, пятясь, с какой-то развязной самоуверенностью огрызнулся:
— Еще неизвестно, кого судить будут. Вы напали на своих дальних бомбардировщиков.
Эти слова не просто ошеломили меня, они испугали той неожиданностью, от которой люди становятся порой заиками. На мгновение я представил, что он прав. Что тогда? Ведь перед атакой я колебался. Что-то страшное, непоправимое надвинулось на меня. Ничего не может быть хуже, унизительнее и преступнее наших настойчивых и расчетливых действий по уничтожению своих самолетов. Ошибка?..
В глазах встала вся армада бомбардировщиков, до мельчайших подробностей припомнился ход боя. Вспомнил Ереван, наши ДБ-3. Они похожи на немецких «хейнкелей». А опознавательные знаки? Ни теперь, ни тогда я не видел их. Да и в большинстве своем при атаках на знаки не обращаешь внимания. Противника определяешь по контурам и воздушной походке. А потом бомбардировщики, как только вывалили бомбы, поспешно начали разворачиваться назад, а не пошли на нашу территорию. Все подтверждало: ошибки не могло быть! Страх начал проходить. Ко мне возвратилась уверенность.
— Почему по радио ничего не передал? — спросил Карнаухова.
— Передатчик отказал.
— Почему тогда, раз признал наших, не сделал никакой попытки предупредить об этом эволюциями самолета, а полез кверху и тут же ушел домой?
— Я боялся, чтобы мои ведомые не стали вам помогать, поэтому и увел их.
Как он логичен в суждениях. Что это — умелая маскировка трусости или глубочайшее заблуждение? Но Чернышев без всяких колебаний упорно и гневно обвинял Карнаухова в трусости, не стесняясь в выражениях.
Только тут я заметил на висках Емельяна пепельные следы седины. А ведь ему всего двадцать один год.
Как дорого достается победа в тяжелом бою!
После разбора вылета, когда ни у кого не осталось сомнения, что мы вели бой с фашистскими самолетами, Карнаухов, расстроенный и подавленный, долго сокрушался и мучился, переживая допущенную ошибку. Но никто не выразил ему ни жалости, ни сочувствия. Мне казалось, что он притворяется, и потому резко и беспощадно продолжал изобличать его: