На аэродромах, пока еще покрытых предрассветным мраком, все шестьсот советских самолетов готовились к подъему в воздух. Выстроившись возле своих боевых машин, летчики, штурманы, воздушные стрелки, инженеры, техники и мотористы в глубоком молчании слушали приказ.
Час возмездия настал!
Ни один советский человек не мог помянуть добром японских милитаристов. С первых же лет Советской власти они оккупировали Советское Приморье. У всех нас свежи были в памяти события у озера Хасан. Не раз наши границы подвергались вооруженным нападениям, переходившим в ожесточенные бои. Здесь, на Дальнем Востоке, мы вынуждены были постоянно держать войска в боевой готовности, начеку.
Захват Маньчжурии, война в Китае и, наконец, вторжение в пределы МНР, как начало осуществления плана японской военщины по захвату Сибири, — все это возбуждало естественное желание покарать врага и установить длительный мир на Дальнем Востоке.
Вот почему мы с таким вниманием вслушивались в слова приказа, выражавшего наши чувства, наши кровные желания.
Сразу же возник митинг. Выступления были короткими. В них звучала торжественная клятва разгромить захватчиков. Звучала с той глубокой внутренней убежденностью, которая может быть только у воинов, испытавших свои силы в боях.
Когда расходились по самолетам, на небе занималась заря; бледная, она стала быстро розоветь и вскоре заиграла всей своей утренней красой.
Никогда, пожалуй, не ждали мы восхода солнца, как в это утро. Многие уже знали, что начало разгрому японцев должна положить авиация, вслед за ней в дело вступит артиллерия.
Перед нашей эскадрильей не было более важной задачи, чем вести разведку. По опыту мы уже знали, что без нас не проходит ни один воздушный бой. Поэтому все были готовы к выполнению любого задания. Летчику Шинкаренко и мне поручили просмотреть, какие произошли за ночь изменения у противника, нет ли на подходе резервов. Строго предупредили, чтобы мы действовали осторожно — ни в коем случае не появлялись над районом боевых действий прежде, чем туда выйдут первые эшелоны нашей авиации.
Поджидая сообщение о начале взлета бомбардировщиков, мы сидели в кабинах. Кругом стояла тишина. Поседевшая от обильной росы степь и безоблачное чистое небо казались спокойными, величавыми, и не верилось, что скоро закружится ураган беспощадной, сеющей смерть войны.
Поступила команда, мы взлетели.
Ночные туманы над землей разошлись, и поле предстоящей битвы было видно с воздуха как на ладони. В нескольких местах наведенные переправы тонкими нитями перерезали реку. На сизых берегах Халхин-Гола привычный глаз без труда различал паутину окопов и ходов сообщения, но войск и техники не было видно. Восточный берег, к которому три месяца ожесточенно рвались японские захватчики, был изрезан и перерыт особенно сильно: там на узкой полосе в 3 — 5 километров разместились переправившиеся за последние две ночи советско-монгольские полки. Они сжались, как пружина, готовые по первому сигналу начать стремительное движение.
На стороне японцев никаких особых изменений я не заметил.
В небе появилась пушечная эскадрилья лейтенанта Трубаченко. Рядом летели небольшие группы СБ, сопровождаемые истребителями полка майора Кравченко.
Японцы не догадались, что все эти самолеты специально выделены для подавления огня зенитной артиллерии. Враг яростно стал обстреливать их и тем полностью раскрыл всю систему своего зенитного огня. Бомбы, снаряды артиллерии и штурмующие пушечные истребители заставили вражеские зенитки замолчать.
Тогда-то в южной стороне неба и появились главные силы советской бомбардировочной авиации — более 150 машин. Окаймленные истребителями непосредственного сопровождения из полка майора Забалуева, они плыли колоннами девяток. Над ними, красуясь в золотистом блеске разгоревшегося утра, шли девятки «чаек». Такой массированный удар с одновременным участием около четырехсот самолетов явился по тому времени выдающимся событием в военном искусстве, не имевшим еще прецедента в истории.
Наступление началось с воздуха.
Земля, занятая врагом, содрогнулась от сброшенных бомб. Сверху казалось, что какая-то черно-серая лава вырвалась из ее глубин и, расплываясь, поглощает окопы, а вместе с ними и людей, и технику. Пожары в разных местах полыхали, подобно факелам.
Не успели рассеяться дым и пыль, вызванные бомбардировкой, как начала работу артиллерия.
Этот удар был для противника настолько неожиданным, что в первые полтора часа он не мог послать ни одного ответного снаряда, ни одной бомбы.
Японское командование не предполагало, что его опередят. При всех мерах маскировки, применявшихся с нашей стороны, японцы знали о сосредоточении против них больших сил и тоже форсировали подготовку к наступлению. Они думали начать его 24 августа и просчитались. Сказалась недооценка технической мощи Советского Союза, и в частности современных транспортных средств. Наши войска сумели Сосредоточиться, преодолев 750-километровое расстояние по пустынной степи от станции Борзя, гораздо быстрее, чем японские, хотя у них от станции Халун-Аршан и Хайлар до района боевых действий расстояние исчислялось всего 60 и 180 километрами.
— Ох, и силища же теперь у нас! — сказал я Васильеву, вылезая из кабины после полета.
К моему удивлению, техник не высказал особенной восторженности, не без достоинства, правда, сказав:
— Мы тоже видели! Бомбардировщики почти над нами проходили.
Вопреки обыкновению, он даже не спросил меня о работе мотора… И тут я заметил, что сам он располагает новостью, которая кажется ему наиважнейшей… От доброго предчувствия у меня больно и сладко екнуло внутри…
Да, это было письмо! Первое за три месяца…
Васильев вообще отличался медлительностью, а на этот раз, когда должен был всего-навсего опустить руку в наколенный карман комбинезона и достать конверт, он, казалось, вовсе одеревенел… Я выхватил письмо из рук техника, не дожидаясь, когда по всем правилам исполнится церемония вручения… Ничего, кроме исписанного женским почерком тетрадного листа бумаги, я больше не видел. Пробежав строчки, как будто поговорил с женой, и это было для меня важнее всего на свете. Как иногда немного надо человеку, чтобы он почувствовал себя счастливым!..
«…Твоя Валя»… Образ любимой, возникнув перед глазами, наполнил меня бодростью, легкостью, удивительной свежестью…
А жизнь на аэродроме шла своим чередом.
Васильев, сняв капоты, осматривал мотор. Мастер по вооружению, взглянув на пулеметы, не сделавшие ни одного выстрела, пошел осматривать другой самолет. Шинкаренко, который видел, как много радости доставило мне письмо, стоял в задумчивости и, может быть, вспоминал свою жену Лизу… Я упрятал письмо в карман, и мы с Женей пошли на командный пункт.
Начальник штаба эскадрильи капитан Борзяк передал по телефону результаты разведки в штаб группы и получил оттуда приказание: ни одному летчику никуда не вылетать без особого разрешения.
— Вот это новость! — воскликнул Гринев и, посмотрев на меня, тут же рассмеялся: — А если нас будут штурмовать?.. Тогда тоже сидеть будем?
— Подожди тревожиться, давай послушаем Борзяка…
Капитан Борзяк — самый старший в эскадрилье по возрасту — пользовался общим почтительным уважением. С невозмутимым спокойствием он сказал:
— Взлетать ни при каких условиях нельзя, товарищ командир и товарищ комиссар…
— Как же так? — перебил Гринев.
Его веселое лицо, прокопченное степными ветрами, стало серьезным. Взгляд озорных глаз приобрел осуждающее выражение, будто рассудительный Борзяк в чем-то перед ним провинился.
— Предупредили не вылетать, даже и на зрячего, — твердо повторил Борзяк.
— Значит, нас законсервировали и решили выпустить, когда другим будет туго, — высказал догадку командир. — Начальству видней.
Закурив, он тотчас успокоился и уже приятельским тоном обратился к Шинкаренко:
— Ну как, Женя, здорово дают наши СБ?
— Кровавую кашу из самураев сделали!
Коренастый, спокойный, кажущийся на первый взгляд неуклюжим, а на самом деле прекрасный спортсмен, — Шинкаренко отличался отменным здоровьем. Я невольно сравнивал его с несколько тщедушным командиром эскадрильи. Противоположные по своей комплекции, эти два человека были на редкость схожи в характерах: оба веселые, увлекающиеся, с открытой душой, а главное, храбрецы и прекрасные летчики. Кто их знал, не мог не восхищаться.
Подошли Павел Кулаков и Василий Терентьев.
— Зачем пожаловали? Надоело ждать? — спросил командир.
— Узнать обстановку.
И как раз на КП в этот момент поступила сводка о том, что начались напряженные воздушные бои.
Японцы, очухавшись от внезапного удара, подняли много истребителей. Начала действовать и их бомбардировочная авиация. Гринев приказал летчикам разойтись по самолетам.
2
Моторные чехлы были единственным, что уцелело от самолета, под которым я едва не погиб 4 июля. Теперь эти брезентовые полотнища, сбереженные заботами хозяйственного Васильева и пропитанные маслом, пропахшие бензином, совсем не годились для подстилки…
Я раскинул на траве реглан и лег, чтобы перечитать письмо вторично. И еще раз. И еще…
Это чтение было каким-то настойчивым, все углублявшимся проникновением в далекую от меня и близкую мне жизнь, причем строчки, выведенные чернилами, служили как бы сигналами для воображения, развивавшего из них целые картины… «Вещи, видно, иногда хранят черты своих хозяев и вызывают такие мысли, что делается страшно: когда я подняла с пола брошенные тобой перчатки и унты, то мне показалось, что перчатки — живые, вот-вот их пальцы зашевелятся, как это бывало, когда ты их натягивал на руки. Ведь я не успела даже пожелать тебе счастливого пути и хороших успехов в твоих боевых делах!..»
Не тоской — болью веяло от этих строк. Для молодой, впечатлительной женщины, только что осознавшей притягательную силу и прелесть семьи, внезапно остаться одной, да неизвестно еще, надолго ли, может быть, навсегда — это настоящее горе… Осознает ли она, отдает ли себе отчет в причинах, делающих наши чувства крепкими, нашу любовь — радостной? Вряд ли!
Ведь и я тоже не Все понимаю… но только думаю, что если бы мы поспешили, если бы не дали нашим чувствам вполне оформиться, то и не было бы между нами такой вот любви, как не может быть вкусным яблоко, сорванное до спелости…
Но зачем, зачем возле Вали эта маленькая, гибкая, как ящерица, вкрадчивая Шура?! Не искренний, льстивый, расчетливый человек эта Шура.
«Я так плакала по своему, говорила Шура, думала, что изойду слезами. И сейчас еще туман в глазах, а сердце так и разрывается от горя… Она все это выговаривает, а я слушаю и думаю…»
Да уж, действительно, плакать Шура умела артистически! Такого рева наш авиационный городок не слыхал, наверно, за всю свою историю. Я думаю, стекла в окнах вздрагивали, а где-нибудь на задворках псы подняли морды кверху и отозвались, так она голосила, сопровождая своего мужа к машинам, на которых мы уезжали на станцию… Когда же ей шепнули, что надо бы все-таки немного сдержать себя, ведь не покойника провожает, то Шура, прекратив мгновенно причитания, твердо и громко сказала: «Он у меня один!» И, гневно сверкнув на своих сверстниц иссиня-черными цыганскими глазами, заголосила пуще прежнего, повиснув на руке супруга и семеня красивыми ножками до самой машины… Ее оторвали от мужа силой и, взяв под руки, отвели.
Но эта последняя сценка лишь усилила мою глухую неприязнь к ней. Корни были глубже. Я слышал однажды, как она рассуждала, стоя внизу, под нашим окном, просвещая Валю:
— Только похоронила ребенка и снова мечтаешь погрузиться в пеленки? Ты что? С умом ли? Надо же хоть немного пожить для себя! Жизни-то как следует не видели, а с детьми свяжешься — и не заметишь, как годы промелькнут… Мы еще молоды, Валечка, мамашами успеем стать… А потом, представь, допусти на секунду… Ах, я боюсь даже говорить об этом!.. Но представляешь: вдруг остаться одной… С детьми на руках!.. Ну кому тогда мы будем нужны? Посуди, Валя, кому? Старым холостякам для коллекции да женатым развратникам?! У нас все говорят: дети — цветы жизни, радость, наше будущее… Нет, друг мой, цветы-то пока еще мы, молодые женщины! Мы сами должны полностью и на свободе отцвести, а потом уже думать о семенах…
…Когда в письме уже не оставалось ни одной запятой, в которую бы я не вчитался, и острое, освежающее чувство, испытанное в момент получения помятого конверта, сделавшись спокойным, завладело всем моим существом, я выделил несколько строк, внушавших тревогу. Это были строчки, посвященные Шуре, ее приходам, ее рассуждениям.
Здесь, на фронте, я вдруг ощутил эту Шуру иначе, чем там, в нашем авиационном гарнизоне. Она — не просто неверный человек. Напевая Вале свои песенки, она подтачивает и мои силы, поступает как предательница, ведь слова-то ее диктуются не верой, а сомнением, а правды в них — никакой!
И тут же под крылом самолета я написал Вале письмо, настойчиво советуя ей не встречаться, не дружить с этой женщиной.
3
Растянувшись на куче свежего сена, Гринев отдыхал. Сюда был вынесен и телефонный аппарат. Я пристроился рядом.
— Ты, наверно, для меня ни газеты, ни листовки не оставил, все роздал? — спросил командир.
Он знал, что ночью были привезены листовки и пачка нашей газеты «Героическая красноармейская».
Я подал ему и то и другое.
Гринев развернул листовку и с выражением начал чтение.
«…На границе Монгольской Народной Республики, — говорилось в листовке, — мы защищаем свою советскую землю от Байкала до Владивостока и выполняем договор дружбы с монгольским народом. Разгром японских самураев на Халхин-Голе — это борьба за мирный труд рабочих и крестьян СССР, борьба за мир для трудящихся всего мира. Бойцы! Наша Родина и командование сделали все необходимое для полного разгрома и уничтожения врага. Выполним наш священный долг — воинскую присягу… Вперед, славные герои-летчики, танкисты и доблестные пехотинцы. Могучим и дружным ударом всех родов войск, ворошиловскими залпами меткой артиллерии, всесокрушающим ударом героической пехоты, авиации, танков сотрем с лица земли одуревшую самурайскую нечисть…»
Отложив листовку, Гринев вопросительно взглянул на меня.
— Как думает комиссар — когда мы покончим здесь с самураями?
— Я готов хоть сегодня, не знаю, как японцы… А ты как думаешь?
— Я полагаю… — растягивая слова, начал Гринев… А потом вдруг спросил: — Что тебе женушка пишет? Я рассказал. Он нехорошо рассмеялся.
— Ты что ржешь?
— Да как не смеяться! Она тебе не написала, кто ее приголубил, одинокую?
— Такие разговоры брось, — сказал я.
— Ух ты какой!.. Все женатики почему-то уверены в честности своих жен.
На него нельзя было обижаться. Он шутил беззлобно.
— Не знаю, как другие, я в свою верю.
Гринев усмехнулся:
— Золотое правило мужа: все жены изменяют, кроме моей. На этом стоит и будет стоять семья.
— Тебе двадцать восемь? Да? А за тебя пока еще ни одна девушка замуж не пошла. Пора бы!
— Зачем мне жениться, когда у товарищей жены есть? — он даже сам не рассмеялся этой давней шутке пошляков и вдруг задумался, стал серьезен. — А вообще ты прав, жениться мне пора. Надоело бобылем ходить. Как кончится эта заваруха — женюсь… Эх, и дивчина же меня ждет!..
На ветру тихо перешептывались желтеющие травы, высоко в небе парил орел, а за ним, обучаясь у родителя, уступом шли два орленка. Еще ниже резвились молодые жаворонки… Пахло свежим сеном.
Фронтовики, когда не в бою, куда больше думают и говорят о любимых, родных, о доме, чем о предстоящих сражениях. В минуты перед наступлением тянет говорить не о войне, а о том, что связано с миром.
4
Со стороны Халхин-Гола уже второй раз сегодня проходили девятки СБ, сбросившие свой груз на противника. Стремительно проносились группы истребителей… А нас все еще не поднимали в воздух.
Гринев, охваченный нетерпением, звонил в штаб, опасаясь, как бы эскадрилье не забыли поставить задачу. Из штаба рассерженно отвечали: «Знаем и без напоминаний. Ждите!» И Гринев, бросив трубку, начинал так же сердито урезонивать нетерпеливых летчиков.
А затем началось изнуряющее ожидание в кабинах самолетов. В один из моментов на наших глазах, совсем близко от аэродрома, вдруг разыгрался воздушный бой. Своей грозной, суховатой музыкой, в которой рев моторов прерывался треском пулеметных очередей, своим быстрым, жгучим сверканием трасс и дымами, протянувшимися в разные стороны, он мгновенно нас захватил. Наэлектризованный ожиданием, я едва удерживался, чтобы не взлететь. Порой казалось, что вражеские самолеты, клубком вертевшиеся над самой стоянкой, бросаются в пикировании прямо на тебя, что пулеметные очереди вот-вот хлестнут по аэродрому. Васильев, стоя у крыла, готов был ежесекундно подать команду «Запускай!», а моя рука непроизвольно тянулась к «лапкам» зажигания…
Наконец бой утих, и я почувствовал такую усталость, как будто был его участником. Хотелось вылезти из кабины, размяться…
И вдруг — немедленный взлет!
В боевом строю эскадрильи я шел на привычном своем месте, справа от командира. Линия фронта, обозначенная сплошной полосой дыма и огня, с воздуха была заметна далеко, виделась вся панорама 70-километрового сражения. Двенадцать советско-монгольских дивизий и бригад пехоты, кавалерии, танков и бронемашин с артиллерийскими и инженерными частями поднялись из своих укрытий в земле и грозной лавиной устремились на японцев.
Монгольские кавалерийские дивизии, действуя на флангах, растекаясь, сметали отряды прикрытия баргутской конницы, насильно привлеченной японцами для войны. Наши механизированные бригады вместе с пехотой и артиллерией взламывали оборону противника и охватывали в кольцо всю окопавшуюся 6-ю японск\ю армию.
Наведение истребителей осуществлялось с помощью двадцатиметровой стрелы, которая выкладывалась у горы Хамар-Даба. Сейчас острие стрелы указывало эскадрилье направление на большую группу японских бомбардировщиков, приближавшихся к Халхин-Голу под охраной истребителей.
«Как много их!» — Я даже вздрогнул и невольно посмотрел назад, надеясь увидеть там свои самолеты. Но, увы, горизонт за хвостом был чист, а в стороне уже клубился бой — японцы напали на наших истребителей, патрулировавших в воздухе. «Придется драться одним. Справимся ли?» Едва успев осознать опасность, нависшую над наземными войсками, я заметил японских истребителей, уже мчавшихся наперерез нашей эскадрилье.
Началась лобовая атака. Самолеты, замыкавшие наш строй, были отрезаны. Чудом вырвавшись из возникшей карусели, мы с Гриневым направились на бомбардировщиков, но тут же со стороны солнца высыпало еще с десяток японских истребителей. «Все! И нас скуют боем!» Враг настигал сзади, сбоку, вот-вот начнет расстреливать в упор! А Гринев, не сворачивая, шел на бомбардировщиков, и я, держась рядом, видел, как готовится он к встрече с японскими пулями: втянул голову в плечи, утопил свое длинное тело в кабине, прячась за бронестенку… Весь устремился вперед, сосредоточился, чтобы лучше прицелиться… Нет сомнения: он погибнет, но не свернет с курса. Сколько настойчивости у этого человека!
Что делать?
…Воссоздавая картину минувшего боя, мы никогда не бываем исчерпывающе полны. В лучшем случае удается раскрыть содержание двух — трех ярких мгновений, а в целом-то каждый бой, даже самый быстротечный и «легкий», конечно, намного богаче… И все же выбор моментов, на которых останавливается внимание, не случаен: они врезаются в память не только своей напряженностью и драматизмом, но, должно быть, благодаря новизне, благодаря тонкому, порой неуловимому, а вместе с тем весьма существенному отличию от всего, что им предшествовало в других боях. Чем дальше совершенствуется воздушный боец, чем увереннее становятся его профессиональные навыки в технике пилотирования и воздушной стрельбе, тем большее значение в этом процессе, не имеющем пределов, приобретают именно человеческие моральные факторы…
Что было делать в тот момент, когда Гринев, презрев смерть, рвался навстречу вражеским бомбардировщикам. Не оставляя своего места, я шел справа от командира, а сверху на нас валился десяток японских истребителей. Русский человек по природе упрям и за жизнь свою бьется упорно. Но, коль случилось попасть в переплет, где решается судьба других людей, он забывает себя, становится до предела смел и ради спасения товарищей может не задумываясь отдать свою жизнь. Так поступал сейчас мой командир Гринев. А я следовал за ним, в порыве отчаянной, непреклонной решимости…
Какие-то доли секунды еще были в моем запасе. Осматривая хвост, я оглянулся… О счастье! На помощь нам спешили еще несколько групп истребителей… Но они не успеют, нет! Японцы, я это вижу точно, успеют отбомбиться прежде, чем их настигнет наш могучий истребительный кулак…
Ближнее звено противника, вырвавшись вперед, уже ловило нас с Гриневым в прицел. Броситься на них, принять бой одному? Но при таком численном превосходстве противник безо всякого труда изолирует меня, а идущею в атаку Гринева, сзади беззащитного, тут же уничтожит. А с другой стороны, чего я добьюсь, прикрывая командира своим телом? Такое самопожертвование будет просто бесполезным, значит, нужна расчетливая активность.
При всем трагизме ситуации рассудок мой работал с холодной ясностью. Я трезво оценивал обстановку, контролируя каждое свое действие. И решение пришло сразу: не теряя больше ни мгновения, я бросился в лоб на ближайшее звено, ударил по второму, развернулся в хвост на третье… И расчет, и надежда состояли в том, чтобы оттянуть нападение японцев на Гринева. Короткое замешательство среди вражеских истребителей, на которое я, собственно, и рассчитывал, произошло: одни стали тут же разворачиваться, чтобы зайти в хвост мне, другие, напротив, уклонились от атаки, изменяя направление полета. Я взглянул в ту сторону, где должен был находиться командир, и успел заметить только, как он нырнул под строй бомбардировщиков. В следующий момент в воздухе раздался сильный взрыв, вспыхнуло пламя, посыпались бомбы — это подорвался от пуль Гринева ведущий японских бомбардировщиков, разметав весь строй и принудив подчиненных поспешно освободиться от опасного груза…
Задача была выполнена. Но где же Коля? Не попали ли в него осколки? Не вцепились ли в него истребители?
Оторвавшись от японцев, я огляделся.
За какие-то секунды картина боя резко изменилась. Свежие силы наших истребителей навалились на колонну бомбардировщиков со всех сторон. Окончательно разрушив свои боевые порядки, японские бомбовозы, неуклюжие, большие, спешили скорее развернуться, чтобы спастись бегством, но, зажатые юркими И-16, метались, как блудливые коровы в чужом огороде. Несколько таких махин, пачкая небо сизо-бело-черным дымом, свалились на землю. Три бомбардировщика взорвались, подобно пороховым бочкам, и разлетелись красно-пестрыми брызгами…
А японские истребители, как только численное превосходство перешло на нашу сторону, бросили своих подзащитных и — наутек. Однако в лучшем положении они не оказались: И-16 догоняли их на прямой и уничтожали.
Трассирующие пули молниями полосовали небо, фейерверками раскрашивали синеву падающие самолеты противника. Беспомощно и слабо качались в воздухе парашютисты. Зенитная артиллерия на этот раз не пятнала небо: трудно было разобрать, где свои, где чужие. Наши бойцы и командиры на земле ликовали при виде такою потрясающего зрелища, кидали в воздух каски и пилотки.
Разгром врага — полный…
У самой земли я заметил одиночный И-16. Тройка японских истребителей подбиралась к нему сзади, а он, ничего не предпринимая, все летел и летел по прямой. Не Коля ли? Нет, Гринев так не зазевается. «У меня в полете шея, как на шарнирах, и я постоянно вижу сзади себя даже костыль», — любил говорить он. А может, подбит? Ранен?..
Отвесно бросаюсь вниз.
Один И-97 быстро приближается к нашему истребителю. Мы уже знали, что японцы выделяют специальные звенья для охоты за оторвавшимися от группы или же подбитыми одиночными самолетами. Такие охотники — асы не промахнутся. Только бы не опоздать! Я спешил, пикируя на полном газу. Мотор ревел, скорость бешено нарастала. Зная, что мне нельзя резко выводить самолет из пикирования, плавно уменьшаю угол снижения и ловлю противника, уже засевшего в хвосте И-16. «Ну, хоть чуть, да отвернись!» — думаю я, понимая, что с ним сейчас произойдет. Мимо меня, отставая, промелькнул какой-то японский истребитель. Не обращаю внимания — мне не до него. И-16 делает неуклюжий поворот. Теперь ясно: с ним что-то случилось, на исправной машине так в бою не маневрируют. Японский охотник расчетливо подворачивается за ним.
У меня предельная скорость, на рули падает большое давление. Напрягаю все свои мышцы — и вот уже враг на прицеле… В следующее мгновение одновременно произошло вот что: японец брызнул огнем по И-16, я ударил по японцу, по мне дал очередь противник, зашедший в хвост. Я резко рванулся в сторону и вверх, успев оглянуться. Вот так чудо: один вражеский истребитель сзади меня, окутанный дымом и огнем, висел в воздухе, задрав нос, второй уходил, а ко мне пристраивался вовремя подоспевший на помощь еще один И-16. По номеру самолета я узнал Женю Шинкаренко. Третий японец, получивший очередь от меня, клюнул в землю неподалеку от того места, куда уже заходил на вынужденную посадку наш подбитый истребитель…
Я отчетливо представил себе картину этого боя: в цепочку выстроились шесть самолетов и все, кроме «ведущего», старались, словно на соревнованиях, опередить друг друга, стреляя по впереди летящим… выручая своих и рискуя собой. В результате двое японцев разом были сбиты, третий вышел из боя…
Мы несколько секунд летели с Женей рядом, гляди друг на друга и улыбаясь… Наши улыбки может понять лишь тот, кто сам пережил такое.
Повторяю, это длилось всего несколько секунд. Потом, взглянув на приземлившегося И-16, мы погнались за третьим японцем…
В преследовании участвовали еще несколько наших истребителей, также успевших заметить на вражеском самолете антенну, свидетельство того, что это командир группы. Его окружили, принуждая сдаться, сесть. Японец огрызался, как затравленный волк, и вдруг резко уменьшил скорость. Все наши истребители проскочили мимо. Обманным маневром враг хотел оторваться и ускользнуть в Маньчжурию. Но мы его опять настигли и предупредили уже по-настоящему, полоснув очередью. Убедившись в бессмысленности сопротивления, он взмыл кверху и отвесно направил свой самолет к земле. Все расступились, предоставляя кусочек монгольской степи для могилы непрошеному гостю. Но самурай с собой не покончил: выхватив самолет у самой земли, он свечкой взмыл вверх и выпрыгнул на парашюте.
В том месте, где приземлился парашютист, росла высокая трава и поблизости не было ни души. Государственная граница проходила рядом. Ясно было, что под покровом ночи японец мог без труда перебраться в Маньчжурию. Мы с Шинкаренко начали было «профилактический» заход, как вдруг один И-16 выпустил колеса и пошел на посадку. Порыв этого летчика был понятен — не дать врагу улизнуть, взять его живым. По номеру самолета я узнал смельчака — это был Иван Иванович Красноюрченко.
На земле разыгрался поединок.
Японец, отцепив от себя парашют, не медля ни секунды, направился к границе. Красноюрченко, не выключая мотора, выскочил из кабины и побежал за ним. Сблизившись метров на сто, он вскинул пистолет и выстрелил в небо: дескать, стой, иначе хуже будет.
Японец остановился, покрутил головой и поднял полусогнутые в локтях руки, показывая, что не сопротивляется, сдается в плен.
Над головой Красноюрченко кружились наши истребители, с фронта доносилась канонада начавшегося наступления… Красноюрченко решительно двинулся вперед, готовый в любой момент применить оружие. За время двухмесячных боев летчик хорошо изучил коварство врага и теперь, сближаясь с вооруженным японцем, был очень внимателен. «Не может быть, чтобы такой сильный и хитрый в воздухе, оробел на земле и сложил оружие». И точно в подтверждение этих мыслей, японец вдруг сделал быстрый взмах рукой, раздался выстрел, другой… Красноюрченко, метнувшись в сторону, скользнул в траву.
«Все равно живьем возьму!» — закипая ненавистью, решил летчик, передвигаясь по-пластунски. Японец бросился наутек. Красноюрченко прыжками, припадая к земле и стараясь ни на секунду не упускать его из виду, начал преследование… И вдруг прозвучал выстрел, вслед за которым тело японца рухнуло на землю. Иван Иванович оглянулся, отыскивая, кто бы это мог выстрелить. Степь была пустынна… «Вон что!» — догадался Красноюрченко, не без осторожности все же приближаясь к японцу. Тот лежал навзничь с простреленным навылет виском, тело подергивалось в предсмертных судорогах, пистолет дымился…
Обезображенное смертью лицо самоубийцы пробудило у Ивана Ивановича неожиданную для него самого жалость. «Но ведь эта пуля могла быть и в моей голове», — подумал летчик. Да, видно, противник и с поднятыми руками остается противником. Враг опасен до той минуты, пока он не лишен оружия и средств для борьбы. Иван Иванович, взяв документы и оружие японского офицера, снова сел в кабину и полетел на свой аэродром… А мы с Шинкаренко попытались разыскать И-16, сбитый на наших глазах.
Попытка удалась. Мы увидели его на высохшем соляном озере глубоко зарывшимся носом в вязкий грунт Я сумел разглядеть голову летчика, безжизненно опущенную на козырек кабины. «Мертв?»
Определить номер залепленного грязью самолета было невозможно. Я начал высматривать, где можно было бы сесть, но вокруг желтели такие же болотистые озера… В это время невдалеке проходила наша танковая колонна. От нее отделился танк и направился к самолету. В воздухе, кроме возвращающихся после боя наших истребителей, никого не было, а часы показывал», что полет продолжался всего тридцать пять минут. Время, чтобы проследить за действиями танкистов, еще было…
Танк, очевидно проседая, с большой осторожностью, приблизился к самолету. Выскочили три человека. Они извлекли из кабины летчика и положили его на броню машины. Желая, очевидно, что-то передать беспокойно летавшим над их головами истребителям, танкисты размахивали руками, но понять их сигналы было невозможно.