А. Воронов-Оренбургский
Глава 1
О родовом имении Панчиных под Москвой был наслышан весь свет столицы. За главой этого почтенного семейства – графом Иваном Евсеевичем Панчиным – издавна тянулся длинный и пышный хвостище всяких шутливых и невероятных историй, но более другого он был известен устройством своих «гастро-столов» и званых обедов.
Многие в тайниках души так рассуждали: служба государева не волк – в лес не убежит, а у славного Панчина пропустить тушеного чугинского зайца! – это, брат ты мой, преступление...
– О-ох, и затейник он на сей счет господа! Зело, зело...
– Чертяка, черт его дери! Лучше Ивана Евсеича, вот крест, дорогие мои, никто на Москве не заворачивает ни телятины, ни рябчиков с брусникой, ни холодца с «тещиным» хреном, ни суточных щец с кашей. Уж право дело, краше застрелиться, нежли отказаться от его щедрот!..
Сам Иван Евсеевич, тертый калач, в гастрономических изысках уступавший разве царским ассамблеям[1] да еще десятку знатнейших фамилий на Москве, заслышав в свой адрес хвалебные оды, спешил накинуть на себя маску человека искушенного, якобы неприступного к лести и мало говорящего...
Он как-то значительно поджимал губы, выпирал живот, при этом не забывал улыбаться голым – по моде – лицом, кому-то кивал и раскланивался... и все это было полно такого таинственного благородства, достоинства и значения. Ладно, мол, все хорошо до поры до времени! Est modus in rebus[2], так-с сказать. А ежели возьмете меня за бока всерьез, со всей своей похвальбой да признательностью, – честное слово, сами не рады будете! Глядишь, загордею в чванстве своем, и выйдет для всех несусветный конфуз... Перестанет граф Панчин закатывать столы с вином да заедками, что тогда?
Впрочем, попытка «шантажа» важных гостей подобным конфузом не шла дальше забавных штрихов к портрету: поджатых губ и дерганья бровями. Граф гордился и дорожил золотым списком своих именитых персон. Знающие люди с благоговением и завистью шептались: что-де под Рождество прощелыгу и выскочку Панчина осчастливил своим заездом сам государь Петр Алексеевич со своей видной свитой. Были при царе и его верные учителя, прославленные в чудесных делах Петра под Азовом: генералы-победители Алексей Семенович Шеин, Патрикий Гордон, Франц Лефорт и Артамон Головин! В отряде последнего, при взятии турецкого Азова, были царские Потешные, уже сформированные к тому году[3] и называвшиеся полками – Преображенским и Семеновским[4].
То-то, сказывают, было веселье! Иван Евсеевич превзошел сам себя: зная пристрастия пылкого молодого царя, его большую охоту до кораблей и фейерверков, – устроил шутихи на всю усадьбу, да так лихо, что едва не спалил собственный особняк со всеми домочадцами! Однако государь был растроган и доволен заботами и устройствами графа. Петр сверкал очами, хлопал по плечу хозяина и, поднимая пенный кубок, говорил: «Ей-Бо, удружил, Иван Евсеич! Удружил, чаровник! Не забуду...»
А потом по просьбе гостей царь послал гонца за своими музыкантами, и хотя он был не большой почитатель до музыки – дудок и скрипок, но в тот вечер выдавал коленца будь здоров и плясал «камаринскую»[5] с душой, вместе со всеми. И диковинно, и весело было видеть, как государь, будучи высотой как пожарная каланча, то целовал, то щипал семерых расфуфыренных в пух и прах уродцев своей «музыкантской» свиты; а потом вдруг на радостях поднял за голову вверх одну карлицу – Аргиопу – и подбросил чуть не до потолка... ловко поймав ее, визжащую благим матом, на руки, чем немало потешил хмельных гостей и до смерти перепугал несчастную, у которой после сего «кульбита» непоправимо испортился головной убор, увенчанный двухмачтовой бригантиной из парчи и атласа с раздутыми парусами.
Однако Петр Алексеевич и в ус не дул на все причитания Аргиопы; подмигнул ей котом, вместе с другими сотрясая раскатистым смехом стены; а чуть погодя, дергая пунцовой щекой, приказал ливрейному холопу Степке поднести «гречецкой царевне» полную чарку вина и выпить за его здоровье и русский флот. Что силком и было проделано под клики восторга и гром аплодисментов.
* * *
– О-о-осип! Черт тебя носит! Где ты, бес тебя возьми?! – Иван Евсеевич залпом опрокинул рюмку смородиновой наливки; душевно крякнул, утер платком серебряные усы и тут же наполнил из пузатого графинчика новую.
– Я-у! – В белых с позолотой дверях покоев графа появился дворецкий.
– Следует сразу как штык возникать, Осип, когда тебя барин кличет.
– Я-с тут. – Осип пригнул виновато голову.
– Ты, право, остолоп, Осип. Ну-т, чего рожу свою козлину воротишь? Небось, пьян, каналья? Экий ты голиаф[6] водку жрать!
– Никак невозможно-с, ваше сиятельство. Мы-с меру знаем. Мы-с в ожидании ваших распоряжении.
– Кто это «мы-с»? – Граф вновь, не церемонясь, опрокинул рюмку. – Уж не себя ли ты, шельма, называешь «мы»?
– Никак нет-с, государь мой. – Дворецкий шибче прогнулся в поясе. – «Мы-с» – это вся ваша, стало быть, челядь. Чаво изволите, барин?
– Шампанское завезли для чествования голландского жанру?
– Так ить... еще за три дня-с как... до великого торжества, стало быть, идут приготовления. Все под дозором, батюшка. Артельщики из Москвы, с Сусанинских складов доставили даве горы всякой всячины. Тимоха и Федька Кочан в разделке телятину со свининой рубють... и поварские все при делах... Вся, так сказать, каруатида под ружье... гы-гы-ы!.. поставлена...
– Дурак! Причем тут кариатида? Ты хоть знаешь, что это? Ни ухом, ни рылом, тьфу, благословенное семейство! Вот тебе и «гы-гы-ы», – передразнил граф. – Слышал звон, да не знаешь, где он, бестолочь... Я не о том тебя спрашиваю. Шампанское завезли?
– А то! Не сумлевайтесь, батюшка, три по три дюжины коробов, как приказали, стал быть, понимаешь...
– Да я-то понимаю, Осип. Ладно, сгинь, нечистый. Развели тут! Да гляди в оба! У-ух! Все волоса лично повыдергаю, ежли что... У вас сутки на все про все!
Дворецкий, кланяясь и поправляя полу расшитой серебряными галунами ливреи, исчез. А отставной полковник Панчин, с досадой посмотрев на молчаливый графин, ухватил его за журавлиное горло и щедро плеснул себе с верхом третью рюмку. Мрачно глядя на черную, с огненной зарницей, наливку, граф взбугрил желваки под кожей:
– Спаси Господи!.. Только б войны со шведом не было.
* * *
...А «за окном», как выражался отставной полковник Панчин, и впрямь день ото дня сгущались черные тучи. Россия новая, молодая – петровская Россия – стояла на рубеже великих испытаний и крови...
Прекрасная мысль сделать Россию похожею на просвещенные государства европейские светлела в гениальном уме Петра еще в то время, когда он с детской радостью смотрел на первое военное учение своих Потешных. Она крепче заблистала потом с веяньем парусов, в первый раз развившихся на его новом флоте; она ярче возгорелась наконец в ту минуту, когда знаменитый Азов[7] упал к ногам своих победителей! С тех пор она была уже не мечтательною мыслью пылкого ребенка, но постоянным предметом размышлений человека совершенного, единственною целью его надежд, желаний, действий! И потому восторг молодого, двадцативосьмилетнего Петра был невыразим при взятии турецкого Азова. Владение этим городом-крепостью открывало подданным его новое – Черное море, кое соединяется проливом с Азовским; а Петр почитал мореплавание лучшим средством к просвещению народов. И подлинно, не через моря ли и корабли самые отдаленные государства могут сообщаться и передавать друг другу свои познания и культуру? Подле владений Петра было еще одно море – Белое. Но и оно, увы, представляло так же мало выгод, как и Черное. По причине близости своей к ледовитым водам оно каждый год столь долго покрыто непроходимыми торосами, что немного оставалось теплого времени для прихода кораблей. Где ж было искать самой близкой дороги к образованным царствам Европы? С этим вопросом дальние взоры Петра Петра остановились на море Балтийском. «Эх, как славно да хорошо было бы для России моей, – думал он, – иметь на сем гордом море гавань, куда бы способны были приходить иностранные корабли! Как близко оно и к Германии, и к Дании, и к Голландии, и к Англии – царице морей!»
...Однако берега Балтийского моря и заливы Финский и Рижский, все фиорды[8] тех мест, где удобнее всего возможно было заложить обширную гавань, в те времена России не принадлежали: царь Михаил Федорович[9] принужден был по Столбовскому миру[10] отдать Ингерманландию и Карелию шведам, которым принадлежала также и Лифляндия. Но шведы храбры и стойки – трудная задача отнять у них заветные земли! Ан Петр не был бы Петром Великим! – не убоялся он трудностей, чувствуя сердцем и душой справедливость своего требования и понимая всю пользу, все величие прекрасной цели своей: на берегах Балтийского моря Россия будет иметь порт, который соединит судьбу ее с судьбой Европы и передаст переимчивым обитателям ее все науки и искусства другой части света.
Однако Петр, хотя и без остатку преданный этой мысли, возжелал прежде собственными глазами и во всех подробностях узреть то просвещение, об оном он так много наслышался и начитался. В архиважном деле – преобразовании целого царства! – он не мог поступить легкомысленно, переменив необдуманно нравы и обычаи своего народа; шатко и безрассудно полагаться лишь на одни слова иностранцев, хотя многие из них заслуживали всей доверенности, потому что первое место между ними занимают его учителя-наставники – Лефорт[11] и Тиммерман[12], уже так много раз доказавшие верность и привязанность свою к России. Нет! Он увидит все сам; он собственным суждением оценит все pro и contra[13] и уж тогда собственными руками перенесет их в родное Отечество. Для счастья подданных своих он не пожалеет ничего, он подвергнется не только всяким трудам, но и опасностям!.. И он решился – то было началом славных дел!
* * *
«...За спиной молодого царя остались: Митава, Кенигсберг, Берлин, Ганновер... В городах немецких, особенно в Берлине, он внимчиво занимался военным искусством; там было много взято ценного и толкового, современного. Что говорить, коли уж в четырнадцать лет юный Петр показал боярам изъяны прежнего “Ратного устава”, где крайне возмущен был излишними словами в команде. “Внимайте, – рубил с плеча горячий юноша окружавшим его насупленным бородачам, – способно ли офицеру скоро скомандовать все сие: «Подыми мушкет ко рту, содми с полки, возьми пороховой зарядец, опусти мушкет долу, посыпь порох на полку, поколоти немного о мушкет, закрой полку, стряхни, содми, положи пульку в мушкет, заложи пыж на пульку; вынь забойник, добей свинец и пыж до пороху, приложися, целься, стреляй!»?! Ан не лучше, – продолжал Петр, – вместо всего этого: «Слушай! Заряди мушкет! Целься! Огонь!»?” Что тут было! Поднялся сыр-бор! – бояре с пеной у рта защищали дедовский устав; не верили, чтобы можно было здраво понять и исполнить это “куцее” приказание, но когда Петр отчеканил при них команду и солдаты так же исправно все сделали, как и прежде, упрямые приверженцы старины прикусили языки и вынуждены были согласиться с юным Петром.
...За Берлином и Ганновером показались флюгеры и черепичные крыши голландского городка Саандама. Здесь Петр, думая исключительно о пользе подданных своих, забыв совершенно величие царя, в одежде простого плотника учился любимой науке своей – кораблестроению!
Затем был Амстердам – и там тоже напряженный труд: ни дня без цели! В славном городе сем работа его не ограничивалась корабельной верфью: почти все ремесленники и фабриканты города видели Петра в своих мастерских, едва ли не все ученые и артисты давали ему уроки в любимых науках его. Из последних история называет математиков Дама и Гартцоккера, корабельных мастеров Вейсслера, Кардинала, Реенена, Петра Поля и корабельного рисовальщика Адама Сило.
И, право, непостижима была для современников неутомимость этого гения! Они едва верили глазам своим, видев русского царя в один день и за станком ткача, и с циркулем математика, и с молотом кузнеца, и с листом самой тонкой бумаги, собственными руками выделанной им на бумажной фабрике! Быстрый, цепкий ум Петра с легкостью схватывал и вбирал все важное, ценное, первостепенное. Переимчивый Peter Baas[14], мастер всех художеств и искусств, являлся со своей свитой[15] почти в то же самое время в университетах и академиях, где слушал лекции лучших профессоров, на площадях и рынках, где покупал припасы для своей скромной трапезы, и, наконец, в тесной кухне, где порою в отсутствие кухарки сам был за “стряпуху” и готовил обед! Казалось, это был дух, везде носившийся, или чародей, для чудесной силы которого не было ничего невозможного, ничего слишком великого или слишком малого»[16].
«Покончив» с Голландией (где он провел несколько месяцев!), объездив в ней всё и вся, напитавшись знаниями, как губка водой, Петр в январе 1698 года стремительно отправляется в страну еще более примечательную своим просвещением – в Англию. Здесь тот же «убойный» ритм жизни, то же удивление народа к «чудесному», «неотразимому» царю отдаленной, «варварской» России, которую образованные европейцы привыкли считать непременно страной «полудикою»!
В Англии это удивление было еще заметнее: англичане, начиная с короля Вильгельма III и до последнего работника в Адмиралтействе, помогавшего «плотнику Петру» носить бревна и строгать до кровавых мозолей корабельные доски, – все выказывали к знаменитому гостю не только уважение, но даже глубокое, трепетное благоговение. Английский король, часто дружески посещавший русского царя, старался угадать его малейшие желания; купцы, художники, фабриканты, офицеры британского флота восхищались, если хоть чем-то могли быть полезными для него, и многие из них охотно следовали примеру голландцев, немцев и соглашались вступать в службу того, кого Европа почитала непостижимым гением своего века.
Петр, со своей стороны, точно так же восхищался англичанами и всем, что видел в Англии. Часто проводя целые дни в лондонском Адмиралтействе, он говорил своим новым друзьям – адмиралам Кармартэну и Митчеллу: «Без Англии я был бы худой мастер!» А когда эти адмиралы вздумали однажды показать морские маневры, то Петр был так восхищен совершенством британского флота, что от души воскликнул: «Если бы я не был царем в России, то желал бы быть адмиралом в Англии!»
...Возвращаясь в апреле в Голландию, царь был в большой опасности: дикая буря задержала его в море на четыре дня. С ужасом глядя на гремящие стены волн, бросавшие во все стороны царскую яхту, свита Петра уже была на грани отчаянья, но герой, не боявшийся никаких опасностей, сохранил присутствие духа и, ободряя испуганных улыбкой, шутливо бросил: «К черту страх! Что приуныли? Слыханное ли это дело, чтобы царь русский да утонул в немецком море?!»
...Из Голландии Петр намерен был колесить в Италию через Вену. В этом городе ему надобно было переговорить с императором Леопольдом о турках, с которыми русские все еще вели удачную войну, между тем как обескровленные австрийцы желали мира.
Дружеское расположение императора Леопольда к Петру было заметно во все время переговоров их о делах турецких, и, соглашаясь на мир с султаном, он желал того же, что и Петр: чтобы все места, завоеванные русскими, остались в их владении. Заручившись крепкой надеждой на этот мир, Петр со спокойной душой думал о своем скором путешествии в Италию. Уже все распоряжения к отъезду посольства были сделаны, как вдруг – беда! Гонец от князя Ромодановского привез известие о новом ужасном бунте стрельцов! Ромодановский, которого Петр оставил в Москве на своем месте, коего называл князем-кесарем, вице-царем и даже царским величеством, писал донесение свое в столь отчаянном состоянии духа, что государь ясно узрел смертельную опасность, угрожавшую его престолу. Забыв о прославленных красотах древней Италии, он срочно устремился в Отечество.
* * *
...Причины нового и последнего бунта стрельцов были все те же: непримиримость к новым порядкам в войсках; предпочтение государя к полкам, образованным по европейскому образцу, и суеверный страх, что царь Петр, возвратясь из чужих краев, начнет коренное преобразование армии, которое они ненавидели всей душой.
Ненависть эта глубоко уходила корнями в почву раскола[17]: большинство было убеждено в мысли, что просвещение опасно и вредит благочестию и что люди, занимающиеся учением, забывают о Боге.
Почти все начальники стрельцов, преданные царевне Софье, старались в своих полках уверить своих «молодцов», что Петр «есть зло от дьявола» и с ним следует немедля покончить. Такими уверениями и впрямь немудрено было внушить стрельцам самые отчаянные намерения. Сознание, что не только царевна Софья (сестра Петра), но даже и супруга государя – царица Евдокия Федоровна, так же, как и стрельцы, ненавидевшая новые обычаи и просвещение, – была всецело на их стороне, еще более подкрепило дерзость бунтовщиков. Они положили сделать Софью правительницею государства до совершеннолетия царевича Алексея (восьмилетнего сына Петра) и выкорчевать все новшества, введенные Петром в правление, войско, а также европейские нравы.
...С такими намерениями стрелецкие полки, расположенные по разным городам, хлынули к Москве, чтобы соединиться там со своими главными вожаками-зачинщиками, но храбрость и присутствие духа генералов Шеина и Гордона спасли столицу и усмирили бунтовщиков накануне возвращения государя.
* * *
Гнев и ярость Петра были ужасны! Следствие – пыточные дознания о преступлениях изменников – началось уже при нем; вскрываемые подробности, «зерна бунта» были столь вероломны, коварны и дики, что государь, сорвав все маски благопристойности, христианской милости, показал заговорщикам свой львиный оскал.
Раскаленные на огне щипцы и крючья, испанские сапоги, дыба и колесование[18] – все было пущено в ход!.. Виновные были наказаны с беспощадной суровостью, равно как заслуживали их намерения. В бешенстве на преступников (столь хладнокровно сговорившихся убить его – помазанника Божьего, и предать огню и анафеме[19] все драгоценные плоды его тяжких трудов и беспрестанных пожертвований), Петр жаждал покарать смертью всех до единого из ненавистных стрельцов... Однако достойный наставник и друг его Лефорт образумил и склонил к милосердию опаленное сердце Великого, и казнены были только самые отъявленные... Но и их было сполна, как блох на собаке... Петр лично руководил казнью. В грозном взоре его сверкали молнии, ноздри дрожали, как на пружине дергалась пунцовая щека: кровь стрелецкая текла рекой! «Остальные стрельцы были разосланы по разным городам Руси, записаны в иные полки, и таким образом имя стрельцов – громкое и грозное сначала, бесславное впоследствии, сохранялось еще около двух-трех лет в четырех полках, оставшихся верными государю, но позже, получив иные названья и новое устройство, исчезли навечно в нашем Отечестве.
Что ж касается царицы Евдокии Федоровны, найденной по следствию виновной в умышлении на жизнь мужа, Петр не желал более называть “змею подколодную” своей супругою; царица была навечно сослана в суздальский Покровский монастырь, пострижена в монахини, и звалась она отныне Еленою»[20].
* * *
Показательная казнь была лишь первым шагом на пути решительных преобразований молодого царя. После кровавых ужасов враги Петра затихли, прижали хвосты: страшно было противиться его безрассудному гневу, гибельно было не исполнять его повелений. А Петр, опираясь на этот страх, как на меч, начал вершить разные перемены и улучшения в «ветхозаветных» учреждениях; взялся вводить новый порядок железной рукой, да не только в части устройства государства Российского, но даже в нравах и обычаях своего народа.
...Лес рубят – щепки летят. В лихорадке «дел дерзких, невиданных» допущено было немало оплошностей страшных, но многократно больше сделано было достойного, верного, славного – столь судьбоносного и необходимого для новой России. Зная не понаслышке, как много «наружность вещей» имеет влияния на людей дремучих и темных, «загрубевших в болванстве своем», Петр прежде всего обратил свое внимание на «наружный фасад».
«Предки наши в привычках, обыкновениях и даже одежде своей имели изрядно сходства с соседями-азиатами: золотые кафтаны, богатые шубы, собольи, медвежьи да куньи шапки, длинные бороды до пупа делали их похожими на персов, турок и татар, разделяя глубокой и резкой межою с соседями-европейцами. От ликвидации этой “межи” зависело очень многое: в одежде человека цивилизованного, казалось, легче и проще было приступить к образованию и культуре! К тому же была еще причина, по коей европейское платье стало необходимо для русских: они так ненавидели иностранцев, что эти несчастные люди, с такими препонами выписываемые Петром из “чужедальних краев”, порою подвергались опасности, выходя на улицу в своих нарядах и платьях»[21].
...И вот, вскоре после казни стрельцов был объявлен царский указ: дворяне, бояре и все военные люди обязаны бороды брить и носить новое платье, оное походило на платье голландцев, французов и немцев. Ох, сколько шуму, тревоги и страху наделал этот указ! Сколько горячечных чувств произвел он в сердцах жителей патриархальной Московии!
Иностранцы, понятно, согрелись душой: вспыхнула в их сердцах надежда, что можно будет теперь избегать гнева народного в толпе русских, одетых одинаково с ними; зато русские были по первым годам едва ли не в отчаяньи от сего указа. Угроза и гибель грозила их бородам и одеждам! Рушилось мироздание! Забвению и поруганию предавался уклад их благословенных отцов и дедов!
– Гибель!
– Закат России пришел, православные!
– Видано ли? Россию-матушку в панталоны и букли одеть басурманские!
– Край наш настал, братья! Уж дале некуда потешаться над Русью!
...Верно и то: многие набожные люди искренне полагали, что сбрить бороду – значит опорочить образ Божий, и многие готовы были последнее отдать, лишь бы только сохранить эту драгоценность!
Но Петр был неумолим, тверд как кремень. Точно прорвавшая плотину вешняя вода, хлынули из Кремля приказы государя.
И вот уж лихо и зло защелкали, залязгали ножницы исправников царских. Петр в горячке дел своих сам был примером во всем. Лично срывал с плеч долгополые кафтаны и лисьи шубы, резал бороды и клещами день за днем искоренял дикость и варварство на Руси. Прямо на улицах, у хозяйских ворот отхватывались дремучие бороды, обрезались полы кафтанов у упрямцев; с тех, кто «медведем в берлоге» решил отсидеться в родовых теремах, не желая расстаться со своим сокровищем – бородой, взимались оглашенные штрафы... и вскоре плакали бороды... приказали долго жить дедовские кафтаны...
Дальше – больше: аппетит приходит во время еды, а аппетиты Петра воистину были великими! И вот на головы вельмож, оторопевших от града ударов судьбы, обрушился новый указ. По царскому повелению он был нацелен в самое сердце, в святая святых Домостроя старой Руси. «Какую жизнь вели прежде русские женщины? То была наискушнейшая жизнь. Не смея никуда показаться без покрывала, они проводили все свое время, как затворницы монастырские, и не имели своей воли даже и в самом важном деле жизни – в своем замужестве. Их отдавали за того человека, которого выбирали родители, без всякого согласия со стороны невесты и даже прежде, нежели молодые могли друг друга узреть. После этого можно судить о счастьи этой четы, еще не знакомой между собою, но уже навек соединенной! В этом “пасьянсе двух сердец” женщина была еще более достойна жалости, нежели мужчина. Последний хоть мог забыть неудачный выбор своих родителей в шуме света и общества; он мог заниматься службою, охотою, живыми беседами в кругу умных людей... Но женщина дело другое; она – та же невольница в доме мужа, как прежде в доме отца; лишь перешла из своей светелки-темницы девичьей в глухие покои супруга, где развлеченье все: вышивка да кот с клубками; здесь не было даже того развлеченья, которое доставляет хозяйство: негоже было в старину боярыне русской заниматься “трудом”, да и не приучены они к сему были с младых ногтей»[22]. Оно и понятно: во всяком доме, где водился достаток, были и ключница, и казначея, и несколько кухарок с прислугою. Вот и томились они, прели в тоске да безделье. Хозяйкам оставалось только потчевать за каждым обедом по десять блюд да «пуды телес» набирать, сидя на пуховых софах своих; мять и тискать котов-баюнов да скучать нестерпимо в тоске и лени!
...Такая участь женщин не могла не задеть внимания деятельного Петра. Он всегда думал, что общество премного теряло от затворничества женщин, а побывав в чужих краях и собственными глазами увидев, сколько счастья и радости может просвещенная женщина пролить на семейство свое и сколько пользы принесет обществу ее присутствие в нем!.. Словом, взялся Петр наводить порядки и на сем поприще. Решительно приступил он к исполнению своего намерения и строго-настрого приказал, чтобы ни один священник не венчал никакой пары без собственного согласия ее; чтобы каждый жених и невеста непременно знали друг друга по крайней мере около шести недель до свадьбы, а чтобы доставить им случай «быти знакомыми», приказал мужьям и отцам «приезжати на все праздники при дворе, во все публичные собрания» и на все обеды вместе со своими женами и дочерьми, одетыми так, как иностранки!
Громом среди ясного неба прогрохотала эта весть по всей Москве! Бояре дивились, задыхались от злобы и гнева: «Не царь-государь, а шут гороховый! Грех и позор на весь свет! Да и нас, столбовых дворян, курам на смех выставить хочет, злец! Так нет же! Не быть по сему! Содом и Гоморра![23]».
...Зато екнули, задрожали сердца от неслыханной прежде новости у молодых барынь... А уж как веселилась и звенела в предвкушении знакомств кровь в жилах у незамужних девиц!.. Радовались они новому закону, как средству освободиться от скучной неволи да каторги; старые сожалели, что не родились позже на несколько десятков лет: «Эх, кабы нынче быть молодицами! Пользоваться новым правом, оным веселый да просвещенный государь наш с ума ли, с дурости... одарил бабье царство».
Много, безмерно много делалось Петром Великим во внутренней и внешней политике молодой России. И вот очередной итог: с началом 1700 года сделан новый важный шаг к совершенному слиянию России с Европой. «Предки наши до сего времени праздновали начало года не с 1 января, как делают все христиане, но с 1 сентября. Разумеется, эти четыре месяца разницы причиняли большие беспорядки в сношениях русских с европейцами, и вот Петр 19 декабря 1699 года объявил народу, что-де это темное, родимое пятно на теле России он убирает... и с 1 января начнется Новый год!»
Приверженцы старины подняли было опять бучу против сей важной новости, но громкий шум праздников и торжественное моление по всем церквам в самую минуту начала его заглушили все возмущенные голоса староверов-раскольников.
...Наступивший 1700-й год памятен был для русских заключенным 3 июля тридцатилетним выгодным миром с Турцией, однако черная весть с запада омрачила народные гулянья.