Наконец ее чуткое ухо уловило знакомый, чуть охрипший голос царя. В черных глазах Олимпиады загорелись огни, будто факелы празднества. Она любила Филиппа с первой же их встречи, любила и тогда, когда он был нежен к ней, и теперь, когда в непонятном охлаждении он отстранился от нее. Или в походе. Или пирует со своими полководцами и этерами. Или принимает гостей: каких-нибудь эллинских ученых, актеров, поэтов… Филипп всегда занят, у него множество дел, и на все у него находится время. Только нет времени заглянуть к ней, в ее нарядный и такой печальный гинекей.
И все-таки Олимпиада ждала его. Может быть, нынче, когда родился сын, ледяное сердце Филиппа согреется и растает?
Но минуты протекали, а в гинекее по-прежнему стояла напряженная тишина. Не придет даже теперь навестить ее? Не придет и сегодня?
Нет. Этого не может быть. Этого не может быть. Только не надо терять терпение…
Как могло случиться, что она, прекрасная, гордая Олимпиада, лежит здесь одна, больная, беспомощная, а Филипп будто и забыл, что она есть на свете?..
«…Гиэс-аттес! Аттес-гиэс!»[3]
Исступленные женские голоса, самозабвенно славящие богов среди черной хмельной ночи. Олимпиада ясно слышит их сейчас. Память неотвратимо уносит ее в прошлое, в дни ее юности.
Она была тогда совсем девочкой, когда встретила Филиппа на празднествах в честь богов плодородия Кабиров.
Эллины смеялись над этими сумрачными пузатыми Кабирами. Но фракийцы чтили их. Олимпиада, юная племянница эпирского царя Аррибы, страстно любила колдовские ночи таинственных мистерий. На острове Самофракии, где справлялись эти варварские торжества, она вместе с фракийскими девушками и женщинами, неистово размахивая факелом, бегала по горам и долинам. Под дикий вой тимпанов, под звон кимвалов и жесткий шум трещоток она выкрикивала славу богам, славу Сабазию – богу, передавшему им таинства Диониса.
– Гиэс-аттес! Аттес-гиэс!
Во время торжественных шествий она носила священную корзину и тирс – жезл, украшенный плющом. Под листьями плюща – Олимпиаде показалось, что она и сейчас чувствует его горький, терпкий запах, – в ее корзине таились ручные змеи – горланы. Часто они выползали из корзины и обвивали тирс. И тогда Олимпиада в диком восторге пугала ими мужчин, которые приходили смотреть на священные шествия женщин.
В одну из таких черных жарких ночей религиозного исступления она встретила Филиппа, который тоже явился на празднества Кабиров. Красный свет факела внезапно озарил его юное светлоглазое лицо под густой зеленью праздничного венка.
Олимпиада бросилась было к нему со своей страшной змеей.
– Гиэс-аттес!
Но Филипп не заслонился, не убежал. Он улыбнулся, и Олимпиада, сразу смутившись, беспомощно опустила тирс…
Счастливое видение счастливых лет!
Олимпиада лежала в своем одиноком покое и ждала. Ждала, прислушиваясь, не загремят ли по звонким каменным плитам портика шаги ее веселого и грозного мужа.
В купальне зашумела вода. Это слуги готовят ванну царю.
Значит, он придет, когда смоет с себя походную пыль и грязь. Терпение. Терпение.
…Филипп тогда тоже не смог отказаться от нее. Не смог. Поклялся, что возьмет ее к себе в Македонию.
А пока, после окончания празднеств, ей надо было вернуться домой. Нагромождение суровых серых скал сумрачного Эпира, глубокие узкие долины, в которых рано угасает день, потому что горы заслоняют солнце. На вершинах почти всегда снег. В горах часто грохочет гром и блещут синие молнии. Бешеные ледяные ветры завывают в диких горных ущельях… Эпир, ее печальная родина…
Как тосковала юная Олимпиада, вернувшись из Самофракии! Будто проснулась после счастливой ночи, полной прекрасных сновидений.
Ни отца, ни матери не было у нее. Кому рассказать о своем счастье? С кем разделить свою тоску? Ее дяде и опекуну Аррибе важно только одно – выгодно выдать ее замуж.
Олимпиада подолгу сидела на склоне горы, откуда видна была большая дорога, идущая от Эгейского моря через их страну к Адриатике. Идущая оттуда, где лежит волшебная земля – Македония.
Шли путники, ведя на поводу навьюченных лошадей. Шли богомольцы к оракулу Зевса Додонского принести жертву и попросить совета. Олимпиада была там, видела это святилище, окруженное столетними дубами. Додонская долина так мрачна, а жрецы так суровы… Что радостного может предсказать этот оракул?
Прошло не слишком много времени. А Олимпиаде казалось, что прошло полжизни. Но вот наконец к царскому дому в Эпире приехали послы из Македонии просить ее в жены македонскому царю.
Арриба отказал. Филипп еще слишком молод, еще только-только вступил на царство. Пусть повзрослеет, оглядится в жизни. А Олимпиаде объявил, что не только молод, но и беден, а его Македония – маленькая слабая страна и Арриба не видит никакого расчета отдавать туда племянницу.
Олимпиада чуть не умерла от горя. И умерла бы, не смогла бы вынести этого.
Но Филипп был не из тех, кто спокойно принимает отказ. Как он добился согласия Аррибы? Олимпиада тогда не знала – как. Теперь-то она знает. Кто в силах противиться, если Филипп захочет очаровать человека? Чего он не пообещает? Он может обещать все. И даже то, что не в его возможностях выполнить. И даже то, что и не собирается выполнять.
Как весело, как красиво праздновали их свадьбу!
Выше кровлю поднимите —
О, Гименей![4]
Выше, выше, плотники, —
О, Гименей!
Как Арес, жених идет, —
О, Гименей!
Выше он всех самых рослых —
О, Гименей!
Она, под густым покрывалом, сидела в роскошной колеснице рядом с Филиппом, почти не дыша от счастья. Целое шествие сопровождало их, когда Филипп вез ее из Эпира в свою Пеллу. Олимпиада и сейчас слышит веселые, звенящие голоса флейт и свадебной песни…
Все внезапно умолкло – в покои вошла кормилица с ребенком на руках. Олимпиада подняла ресницы, праздничные огни в ее глазах погасли. Она поняла – Филипп не придет.
Филипп старательно мылся в купальне, в ванне из обожженной глины. Горячая вода смывала все – и пот, и усталость, и кровь погибших под его мечом врагов, и его собственную кровь… Вода бурно плескалась из ванны на каменный пол и сбегала ручейком по желобу в подземную трубу, куда уходила вода со всех дворов обширного царского дома.
Чистая одежда обняла тело свежестью и прохладой. Филипп вышел из купальни. Усталости как не бывало. Переступив порог, он с наслажденьем вдохнул текущий с гор запах леса, запах цветущей липы и разогретой солнцем смолистой сосны.
Справа, за колоннами портика, наполненного прямыми лучами солнца, виднелся продомос, вход в самый дальний, уединенный покой дворца – гинекей, комнаты его жены, дочерей и служанок. Там сейчас его светлоглазый сын. Захотелось еще раз взглянуть на него, потрогать его, увидеть его улыбку…
Надо пойти. К тому же и Олимпиада давно ждет его, он это знает. Да, он сейчас пойдет к ней, ведь она его жена, мать его сына.
Филипп решительно направился в гинекей. Но вошел в продомос, и шаг его замедлился, застыл.
Это не приснилось ему, нет, это видели его глаза, его собственные глаза. Он зашел как-то утром к своей жене, открыл дверь. Олимпиада спала. А рядом с ней, на ее широкой постели, лежала большая змея!
Филипп тогда тихо затворил покои и ушел. С тех пор он никак не мог подавить в себе отвращения к жене. Он был убежден, что жена его – колдунья.
Вот и сейчас он остановился, борясь с этим отвратительным воспоминанием.
– Нет, – наконец прошептал он, – клянусь Зевсом, я не могу ее видеть!
Он повернулся и крупным твердым шагом ушел на свою мужскую половину – в мегарон.
Здесь, в большом зале, уже дымился очаг, поднимая копоть к самому потолку. Пахло жареной бараниной, что-то подгорало. Слуги торопливо готовили обед. Филипп одобрительно окинул сверкнувшим взглядом накрытые столы, горы зелени и фруктов, чеканные чаши и кратеры, полные вина… Его друзья, этеры и полководцы, скоро соберутся сюда – Филипп не любил сидеть за столом в одиночестве. Он будет пировать и веселиться весь день и всю ночь. Столько дней и столько ночей, сколько захочет его душа.
А пока что его одолевали думы и заботы. Филипп вышел на широкий, мощенный каменными плитами двор, окруженный службами, жилищами рабов, амбарами и кладовыми. Слуги пробегали с какими-то припасами из кладовых во дворец. Посреди двора, растянувшись на солнце, спали собаки…
Дворец стоял на самом высоком месте города. Отсюда видна была вся Пелла – узкие улицы, четко очерченные синевой тени, черепичные и камышовые крыши, залитые желтым светом горячего солнца, тихий, медленно текущий Лудий, осененный деревьями.
А вдали, за городской стеной, широкая равнина и горы, замыкающие горизонт. И на горных уступах лес – богатый, полный птиц и зверей лес. Лес поднимается по склонам, спускается в долины и ущелья. Леса так много и такой он могучий, что персам во времена войны с Элладой приходилось прорубать просеки, чтобы войска могли перевалить через Македонские горы. Ель, клены, дубняк, ширококронные липы, орех, каштан, озаряющий долины факелами своих бело-розовых цветов… И главное – сосна, высокая, ровная, медноствольная, с густой вершиной, глядящей в небо. Афины и многие другие государства покупают у него сосну для постройки кораблей. Пусть покупают, Филиппу нужны деньги. Деньги ему нужны, потому что ему нужно сильное, хорошо вооруженное войско. Македонии необходимо получить доступ к морю. По всему берегу Евксинского Понта расселились эллинские колонии; они вцепились в этот берег, всюду выросли их города – Аполлония, Мессембрия, Дионисополь… И дальше, по берегу Фракии, до самых скифских земель.
Деньги нужны Филиппу, потому что ему нужен также и флот. Он пробьет своими фалангами эту эллинскую прибрежную броню и выйдет к морю. По великому морскому пути пойдут его торговые суда, и длинные черные корабли встанут мощной защитой у берегов Македонии.
А кроме того, деньги нужны и на подкупы: для Филиппа все средства хороши, лишь бы добиться успеха.
«Все крепости могут быть взяты, – не раз, цинично усмехаясь, говорил Филипп, – в которые может вступить осел, нагруженный золотом!»
Но деньги будут. В недрах горы Пангей, которую он захватил, в ее окрестностях и по берегам реки Стримона обильно залегают золотые и серебряные руды. Настолько обильно, что землевладельцы своей деревянной сохой нередко выпахивают целые куски золота.
– Теперь я буду выпускать не только медные и серебряные деньги, – пробормотал Филипп, пряча в усах торжествующую усмешку, – но и золотые. Золотые «филиппики» – вот как будут называться мои деньги! Что-то скажут на это Афины?..
Варвар!
Филипп скрипнул зубами. Варвар! Так не говорят вслух, но так думают. Посмотрим, как-то назовут они Филиппа, когда он не добром, так силой вступит на афинскую землю и продиктует им свою волю!
А для этого опять-таки нужно войско, еще более могучее, чем теперь, еще крепче вооруженное, еще лучше обученное. Не просто войско, а войско завоевателя, не знающее ни снисхождения, ни пощады!
Но хватит забот. Столы накрыты, гости собрались. Музыкантов сюда, певцов, плясунов, актеров!
Переливчатые трели флейт, звон кифар, неистовые пьяные голоса, хохот, выкрики до утра сотрясали стены мегарона. Лишь на рассвете разбрелись по своим домам царские этеры. А кто не мог уйти, уснул здесь же, за столом. Были и такие, что свалились на каменный пол, приняв за восточный ковер цветную, красно-синюю мозаику около очага.
КТО ТАКОЙ ДЕМОСФЕН
Детство Александра проходило в тяжелой атмосфере семейного разлада.
Олимпиада любила сына со всем пылом своей яростной души. И мать, и кормилица старались сделать все, чтобы он был счастлив в их теплом женском окружении и чтобы он не очень тянулся к отцу.
Олимпиада рассказывала мальчику разные истории о победах македонских царей и царей эпирских. Особенно эпирских. Ее не очень заботило, все ли понимает Александр в этих рассказах. Ей доставляло какое-то горькое удовольствие повторять, что род царей эпирских из племени воинственных, всегда независимых молоссов нисколько не хуже и не ниже царей македонских.
– Македонские цари – и твой отец – происходят от Геракла. А мы, цари Эпира, – а через меня и ты тоже – ведем свой род от Ахиллеса, сына Пелея. Ахиллес – великий герой, прославленный на все века.
Она могла без конца рассказывать о своих знаменитых предках. О том, как богоравный Ахиллес воевал под Троей, какие были на нем доспехи, какое копье было у него, какой щит… А мальчик не уставал слушать рассказы о войнах и битвах.
Филипп, занятый военными походами, обуянный дерзкими замыслами покорить все соседние народы, редко бывал дома.
Но иногда перед светлоглазым мальчиком являлся бородатый человек, от которого крепко пахло потом и железом, громогласный, веселый, – его отец. Несмотря на ревнивое неудовольствие матери, Александр тянулся к нему, хватался за его кудрявую бороду, пытался вытащить из ножен кинжал, висевший у пояса…
Однажды Филипп вернулся из похода с черной повязкой, закрывавшей правый глаз. Трехлетний Александр с любопытством разглядывал его повязку, а потом захотел посмотреть на тот глаз, что спрятан под ней.
– А там нет глаза, – спокойно сказал отец, – выбило стрелой. Но что глаз? Я осадил большой город Мефону, понимаешь? Осадил и взял. Жители не хотели сдаваться, защищались. Вот и выбили мне глаз. Стрелой со стены. Однако я все-таки Мефону осадил и взял.
– Осадил и взял, – повторил мальчик.
– Да! Взял! – подтвердил отец. И добавил с жестокой усмешкой: – А за мой глаз я с ними сполна расплатился. Немало их там осталось лежать на земле.
– Ты их убивал?
– Убивал. А что же еще с ними делать, если они не сдаются?
Александр замолк, наморщив светлые бровки. Он старался освоить урок завоевателя: если не сдаются – убивай!
Филипп упорно и последовательно осаждал и захватывал города эллинских колоний. Закончив одну битву, он бросался в другую. Разграбив один город, он захватывал и грабил другой. Сила его росла, войско крепло, сокровищница наполнялась золотом.
И только с Афинами Филипп старался сохранить мир. Афины по-прежнему стояли перед ним со всей своей мощью, со своим спокойствием и презрением. Филипп ненавидел афинян, этих надменных людей.
И он любил их, любил с того самого времени, когда еще юношей жил у фиванцев. Сильны и могущественны были Фивы. Но Афины – это город мудрецов и поэтов, ваятелей и художников, город ораторов и ученых: какой высокой славой он увенчан! И как хотел бы Филипп войти в этот город афинским гражданином, равным каждому из афинян!
Правда, теперь они признали Филиппа эллином, он вынудил их к этому. Но признали лишь потому, что стали опасаться его военной силы. Все равно он для них варвар. Македонянин. Они даже над языком македонским смеются: «Что-то вроде эллинского, но какое грубое варварское наречие! И еще называют себя эллинами!»
Филипп сохранял с Афинами мир. Но никогда не оставлял мысли победить Афины. К этому он готовился исподтишка. Захватывая афинские колонии, всякими хитростями ссорил между собой их союзников, вносил разлад через своих тайных соглядатаев даже во внутренние дела Афин. Однако затевать открытую войну опасался: у афинян еще достаточно сильное войско и самый большой флот.
Поэтому пока лучше давать клятвы дружбы и верности, самой горячей дружбы и самой неизменной верности!
Но в Афинах уже поселилось беспокойство. Какая-то маленькая, незначительная Македония захватывает эллинские города один за другим, и эллины все время проигрывают битвы. Что происходит? Может быть, Афины уже потеряли и свою силу, и свое влияние? Может быть, Филиппа уже нельзя победить, нельзя остановить его наступление на их земли? Или и вправду его войска непобедимы?
В эти дни тревоги и дурных предчувствий пританы[5] созвали Народное собрание, высший орган их демократической власти.
Народ собрался на Пниксе, на холме в юго-западном районе города, где почти всегда проходили Народные собрания. Тяжелые стены из огромных камней полукругом охватывали Пникс. На каменных скамьях сидели афинские граждане, шумя, толкаясь, споря… Сегодня глашатаям не пришлось уговаривать их прийти на Собрание или притаскивать насильно, охватывая толпу окрашенной киноварью веревкой, как нередко случалось в последнее время. Опасность стала угрожающей.
На высокую трибуну, с которой была видна дальняя синева моря, взошел афинский оратор Демосфен. В скромной одежде, с обнаженным правым плечом, как ходили тогда эллины, он встал перед народом, стараясь справиться со своим волненьем. Ему нередко приходилось выступать на Пниксе, и все-таки он каждый раз мучительно волновался. Он знал, что некрасив, что его худые руки, напряженно сжатый тонкогубый рот, сдвинутые брови с глубокой морщиной между ними не производят на людей пленяющего впечатления, необходимого оратору. Бывало все: издевательства над его картавостью, свистки… Случалось, что его сгоняли с трибуны из-за слабости его голоса.
Все это преодолено. Однако отголосок страха перед неудачей таился в глубине души, и Демосфену каждый раз приходилось переживать трудное мгновение, прежде чем начать свою речь. Так было и сейчас. И толпа, чувствуя это, слегка зашумела.
– Граждане афинские!..
Мощный чистый голос прокатился над площадью. Площадь затихла. Речь Демосфена зазвучала над ней.
– Прежде всего не следует, граждане афинские, падать духом, глядя на теперешнее положение, как бы плохо оно ни представлялось!
Народ слушал с жадностью. Это было то, что он хотел услышать.
– Вы сами, граждане афинские, довели свои дела до такого плохого состояния, так как не сделали ничего, что было нужно. Вот если бы вы сделали все, что могли, и дела наши все-таки оказались бы в этом тяжелом положении, тогда и надежды на их улучшение не было бы.
Демосфен горько упрекал афинян в бездеятельности по отношению к Филиппу, в том, что они на горе себе верят ему. Это было не очень приятно слушать. Но Демосфен не лишал их надежды справиться с македонской угрозой, и они слушали его затаив дыхание.
– Если же кто-нибудь из вас, граждане афинские, думает, что с Филиппом трудно вести войну, потому что силы его велики и потому что наше государство потеряло все укрепленные места, тот человек судит, конечно, правильно. Но все-таки пусть он примет в расчет то, что мы, граждане афинские, когда-то владели Пидной, Потидеей и Мефоной и всей этой областью с окрестностями. И пусть он вспомнит, что нынешние союзники Филиппа раньше предпочитали поддерживать дружественные отношения с нами, а не с ним. Если бы Филипп испугался и решил, что с афинянами воевать ему будет трудно – ведь у нас столько крепостей, угрожающих его стране! – если бы он заколебался тогда, то ничего не добился бы и не приобрел такой силы.
Демосфен говорил долго, но афиняне все так же внимательно и жадно слушали его. Его речь поднимала дух афинских граждан, а это было сейчас необходимо им.
– Не думайте же в самом деле, что у него, как у бога, теперешнее положение упрочено навеки! Что же надо делать Афинам? Снарядить войско и положить конец разбоям Филиппа…
Филиппу очень скоро стало известно о выступлении Демосфена.
У македонского царя по всем окрестным странам были свои люди – «подслушиватели» и «подглядыватели». Вот и теперь один из них прибыл к нему из Афин и подробно рассказал, о чем говорил Демосфен.
Филипп усмехнулся:
– И он думает, что Афины станут воевать по его слову! Напрасно старается: афинян на войну не поднимешь. Они изнеженны и ленивы, они привыкли к тому, что все труды несут за них рабы и наемники, а война – слишком тяжелый и опасный труд. Выступать на площади, щеголять красноречием – вот их занятие. Крыша еще не горит у них над головой! – И добавил про себя с угрозой: «Но уже тлеет!»
Александру было всего пять лет, когда Демосфен произнес свою первую речь против его отца.
– Кто такой этот Демосфен? – спросила Олимпиада у Ланики. – Еще один афинский крикун?
О Демосфене уже слышали во дворце, о нем говорили, над ним смеялись. Брат Ланики, Черный Клит, был одним из молодых этеров Филиппа, поэтому Ланика знала, кто такой Демосфен.
Демосфен, сын Демосфена, – из семьи богатых афинских граждан. У его отца был дом в городе и две мастерских – мебельная и оружейная, в которых работали рабы. Отец Демосфена был человек достойный уважения. Это признает даже его противник, оратор Эсхин. Но вот со стороны матери у Демосфена, как считалось тогда в Элладе, не все благополучно. Его дед Гилон был изгнан из Афин за измену. Он жил на берегу Понта Евксинского, там женился на скифянке. Так что мать Демосфена Клеобула была наполовину скифской крови. Потому-то Эсхин и называет его варваром, говорящим на эллинском языке.
Отец и мать Демосфена умерли рано, ему в то время было всего семь лет. Отец оставил ему и его сестре хорошее наследство. Но опекуны их богатство растратили.
В детстве Демосфен был таким слабым и болезненным, что даже не ходил тренироваться в палестру, как это делали все афинские мальчики. За то над ним и смеялись, прозвали его Батталом – неженкой и заикой. А Баттал – это был один флейтист из Эфеса. Он наряжался в женский наряд и выступал на сцене в женских ролях. Так вот Демосфена и прозвали Батталом за то, что он был изнеженный и слабый, как женщина.
В детстве ему удалось побывать на одном судебном процессе. К Демосфену был приставлен раб, который смотрел за ним. И он упросил этого раба отпустить его послушать знаменитого в то время афинского оратора. Раб отпустил его. И когда Демосфен послушал этого оратора, то уже забыть его не мог. С этих пор осталась у него неотступная мечта – научиться ораторскому искусству.
Когда Демосфен подрос, то пригласил к себе учителем опытного оратора Исса. А как только стал совершеннолетним, предъявил иск своим нечестным опекунам, и сам выступил против них в суде. Судьи признали, что его требования законны и справедливы. И велели опекунам вернуть ему наследство.
Опекуны и не отказывались вернуть Демосфену его богатство. Но как вернешь, если все растрачено?
– Одно время, – рассказывала Ланика, – чтобы как-то прожить самому и сестре, Демосфен произносил судебные речи и этим зарабатывал. А нынче он стал политиком, вмешивается во все государственные дела Афин и пытается всем навязать свою волю.
– А не про него ли это говорили, что он картавый?
– Про него.
– Но как же он может произносить речи в Народном собрании? Такого оратора в Афинах никто не будет слушать, его тотчас прогонят!
– А его и прогоняли. Со свистом. Как начнет картавить – букву «р» не мог выговорить, – да еще как начнет дергать плечом, тут его и гонят долой с трибуны!
– Но почему же слушают теперь? Или только потому, что он выступает против Филиппа?
– Теперь он больше не картавит. Рассказывают, что он ходил по берегу моря и, набрав в рот камушков, декламировал стихи. Добивался, чтобы даже и с камнями во рту речь его была чистой. И так усиливал голос, что даже морской прибой не мог его заглушить. Потом произносил речи перед зеркалом, смотрел, красивы ли его жесты. А чтобы не дергать плечом – люди очень смеялись, когда он дергался на трибуне, – так он подвесил над плечом меч, как дернется, так и уколется об острие!
Александр внимательно слушал рассказ Ланики, опершись локтями на ее колени.
– А Демосфен кто? – спросил он. – Демосфен – царь?
– Ну что ты? – засмеялась Ланика. – Какой там царь! Простой афинянин. Демократ.
– А кто такой демократ?
– Это человек, который думает, что все надо делать так, как хочет народ. А царей он ненавидит.
– И моего отца?
– А твоего отца ненавидит больше всех.
Маленький сын царя, наморщив округлые брови, задумался. Он не очень уяснил себе, о каком народе идет речь и чего добивается Демосфен, научившись хорошо говорить.
Но что Демосфен ненавидит царей и ненавидит его отца, это он понял. И запомнил на всю жизнь.
АЛЕКСАНДР УХОДИТ В МЕГАРОН
Когда Александру исполнилось семь лет, его, по обычаю эллинов, увели от матери на мужскую половину дома.
Олимпиада была расстроена. Она расчесывала мальчику его тугие кудри, прихорашивала его. А сама все заглядывала в его большие светлые глаза – не блестят ли в них слезы, не таится ли печаль?
Но Александр не плакал, и печали в его глазах не было. Он нетерпеливо вырывался из рук матери, отмахивался от ее золотого гребня. Чтобы не расплакаться самой, Олимпиада пыталась шутить:
– Вот как ты собираешься в мегарон! Так же как Ахиллес, Пелеев сын, на бой собирался. Помнишь? От щита его свет достигал до эфира. А шлем сиял, как звезда. И волосы были золотые у него, как у тебя…
Но Александр, уже знавший наизусть всё об Ахиллесе, Пелеевом сыне, на этот раз не слушал, что говорит мать. И Олимпиада с горечью поняла, что ребенок уходит из ее рук и просто не может дождаться той минуты, когда вступит, как взрослый мужчина, в отцовский мегарон.
За ним пришел Леонид, родственник Олимпиады. Она добилась, чтобы его взяли педагогом-воспитателем к сыну. Все-таки свой человек, через него Олимпиада будет знать, как живется в мегароне Александру.
– Прошу тебя, не мучьте его слишком в гимнасиях,[6] – сказала она Леониду, и тот взглянул на нее с удивлением – так зазвенел ее голос от сдерживаемых слез, – он еще маленький. Вот возьми корзинку, тут сладости. Давай ему, когда он захочет полакомиться.
– Не могу ничего этого сделать, – ответил Леонид, – мне сказано: никаких уступок, никаких поблажек.
– Но ты спрячь, будешь потихоньку давать!
– А разве я один буду около него? Целая толпа воспитателей-педагогов. В тот же миг донесут царю. Нет, я буду воспитывать его, как подобает эллину, – чем суровей, тем лучше.
– Ну идем же! – Александр схватил за руку Леонида и потянул его к выходу. – Идем же!
Ланика, не выдержав, отвернулась и в слезах закрыла лицо покрывалом. Мать проводила мальчика до порога. И потом долго стояла под ливнем солнечных лучей, падавших сквозь отверстие в потолке.
Александр, не оглянувшись, ушел со своим воспитателем. Они пересекли солнечный двор и скрылись в синем проеме дверей мегарона.
Олимпиада знала, что этот день наступит, она с тайной тоской ждала его. И вот этот день наступил. Филипп отнял у нее сына, как отнял свою любовь. Но не наступит ли и такой день, когда она за все рассчитается с Филиппом?
Мрачная, со сдвинутыми бровями, Олимпиада вернулась в гинекей. Комнаты показались ей слишком тихими и совсем пустыми.
Служанки и рабыни затрепетали, когда она вошла к ним. Суровый блеск ее глаз не сулил добра. Разговор, которым они скрашивали время за работой, замер на устах. Только звенящий шелест веретен и постукивание набивок ткацкого стана слышались в большом низком помещении, полном людей.
Олимпиада придирчиво присматривалась к работам.
– Это что – нитка или веревка у тебя на веретене?.. А у тебя почему столько узлов? Что будет из такой пряжи – сукно или дерюга? Клянусь Герой, я была все время к вам чересчур добра!
Пощечина налево, пощечина направо, пинок, рывок… Олимпиада срывала свое горе на служанках, как могла. Приказав отхлестать розгами молодую рабыню, которая показалась ей слишком заносчивой, Олимпиада немного успокоилась. Она позвала дочерей, игравших в мяч во дворе, и велела сесть за пряжу. Какими же хозяйками они будут в свое время и как могут спросить работу со своих рабынь, если сами ничему не научатся?
Вернувшись в спальню, Олимпиада уселась за пяльцы и принялась вышивать черную кайму на розовом пеплосе.[7] Теперь ее жизнь, ее заботы, ее мечты только в одном: давать работу служанкам, следить, чтобы они хорошенько ее выполняли, да и самой сесть за стан и выткать для мужа шерстяной плащ или, как сейчас, заняться своим нарядом, который уже никого не радует…
А мальчик, заполнявший собой все ее дни и ночи, ушел к отцу.
Александр и раньше не раз прибегал в мегарон. Но отец не хотел, чтобы мальчик видел его пьяные пиры, и приказывал тотчас увести ребенка обратно.
Теперь Александр вошел сюда по праву. Он шел, выпрямив спину, чтобы казаться повыше. Замедлял шаг, разглядывая грубые, покрытые копотью росписи на стенах. Подзывал собак, которые, войдя со двора, свободно бродили по залу в поисках какой-нибудь еды – после пира под столом всегда можно было найти хорошую кость или недоеденный кусок.
В мегароне Александра ждали педагоги-воспитатели, обязанные смотреть за ним, обучать правилам поведения, тренировать его в гимнасиях. Каждый из них приветствовал Александра, каждый хотел понравиться ему. Особенно старался акарнанец Лисимах.
– Какой красавчик! Да какой крепкий! Ахиллес, да и только. Скоро, пожалуй, отправится в поход с отцом. Но если ты, Александр, Ахиллес, то я – твой старый Феникс. Ведь я так же приставлен к тебе – учить тебя и воспитывать. Знаешь, как великий Гомер написал в «Илиаде»?
…Там и тебя воспитал я таким, о бессмертным подобный!
Нежно тебя я любил; и с другими никогда не хотел ты
Ни на пирушку пойти, ни откушать чего-нибудь дома
Прежде, чем я, на колени к себе посадив, не нарежу
Мяса тебе на кусочки и кубка к губам не приставлю![8]
Так и я, как Феникс, готов служить моему богоравному Ахиллесу!
Другие воспитатели тоже хвалили Александра, стараясь незаметно утвердить свое влияние. Но никто не был так ловок в похвалах, как этот акарнанец, который, хотя и был грубым невеждой во всех остальных науках, знал Гомера и ловко играл на этом.
Александру все это льстило. Но он слушал их с невозмутимым лицом и с горделивой осанкой. Он сын царя. Его восхваляют, но это так и должно быть.