Сама не зная, зачем это делает, Катя бесцельно взяла в руки свою джинсовую куртку и уже собралась бросить ее обратно на тахту, когда заметила на правом рукаве несколько пятнышек крови, похожей на засохший шоколад или кетчуп. Однако это не было кетчупом — скорее всего это была кровь приставучего очкарика, который никак не мог оставить ее в покое, несмотря на то, что каждая их встреча заканчивалась для него увечьями. При мысли о том, что она ходит с этой мерзостью на рукаве почти неделю, Катю передернуло.
«Вот срань господня, — с неудовольствием подумала Катя, исследуя рукав и находя все новые темно-бурые пятнышки. — И за что мне такое наказание? И дома от него покоя нет! А кровищи-то, кровищи... Вот так врезала! Надо застирать, пока время есть. Стоп, а это что такое?»
Перебирая пальцами мягкую, уже в значительной степени утратившую первоначальную жесткость ткань, она нащупала в плечевом шве что-то постороннее, какую-то булавку. У булавки была непривычно крупная головка, и Катя, каким-то образом перескочив через длинную цепь рассуждений, в которой при ближайшем рассмотрении наверняка обнаружился бы недостаток множества звеньев, поняла, что это такое, даже раньше, чем увидела тускло-серебристый шарик микрофона.
«Ну, и что это?» — подумала она, обессиленно опускаясь в захламленное кресло. У нее было такое ощущение, словно какой-то неумный шутник просунул ей в глотку шланг огромного пылесоса, быстро и грубо протолкнул его до самых легких и в мгновение ока высосал оттуда весь воздух, оставив внутри только звенящий вакуум, в котором метались, сталкиваясь с сухим костяным стуком и снова разлетаясь в разные стороны, осколки мыслей, среди которых не было ни одной дельной.
Катя вдруг почувствовала себя чем-то вроде инфузории, копошащейся в капле воды на предметном стекле микроскопа, — инфузории, внезапно осознавшей, что за ней наблюдают некие высшие силы, для которых ее жизнь имеет значение меньше, чем выпавший в позапрошлом году снег. «Что же это такое? — думала Катя, усилием воли сдерживая удивленный возглас и останавливая на полпути пальцы, уже готовые сомкнуться на слегка ребристом шарике микрофона, готовые выдрать эту дрянь с корнем и бросить на пол, под каблук... — Какой, к черту, каблук, я же босиком... Однако кого-то сильно интересуют подробности моей частной жизни. Вот пакость, я ведь во всей этой шпионской аппаратуре ни бельмеса не соображаю. Это, само собой, передатчик... А где же, интересно знать, приемник? Что это — простая аппаратура прослушивания или следящее устройство? И сколько времени я уже таскаю на себе этого „жучка“? И кто его на меня навесил?»
Она закурила, отложив куртку в сторону так осторожно, словно та была начинена готовым в любую секунду взорваться нитроглицерином. Бессмысленно было спрашивать у пустой квартиры, кто, когда и как накинул на Катю Скворцову электронный поводок. Ответы были очевидны: это мог сделать кто угодно, как угодно и когда угодно. Не вызывало особенных сомнений и то, для чего это было сделано: кто-то очень хотел, оставаясь незамеченным, наблюдать за всеми перемещениями Кати Скворцовой, чтобы, когда наступит нужный момент, накрыть ее большой ласковой ладонью, как букашку-таракашку, и сказать ласковым голосом что-нибудь наподобие: «Ага, попалась...»
Кате вдруг стало невыносимо жарко и захотелось снять даже то немногое, что было на ней надето. Жар шел изнутри неприятными мягкими толчками, но выступивший на лбу пот был ледяным. Она сделала длинную нервную затяжку, настороженно косясь в сторону своей куртки, словно навешанный на нее микрофон мог передавать не только звуковой сигнал, но и изображение. В принципе, в этом не было ничего невозможного, и Катя обвела квартиру внимательным взглядом, словно видела ее впервые. Любопытный глаз телекамеры мог скрываться буквально в любом углу.
"Паранойя, вот как это называется, — подумала она. — Наш век просто создан для паранойи: разгул промышленного и военного шпионажа, миниатюрные устройства для подслушивания и подглядывания, всевозможные дефензивы, гестапо и КГБ, прослушивание телефонов, перлюстрация писем — от всего этого поедет крыша у кого угодно, из чего, между прочим, следует неутешительный вывод: миром правят маньяки... и кто-то из них всерьез заинтересовался такой мелкой сошкой, как Катя Скворцова, она же Е. И. Воробей.
Ха, — сказала она себе, — кто-то! Ясно же, кто... Этого «кто-то» зовут Голова, и он решил подстраховаться, не вполне, как видно, доверяя этой не совсем понятной Е. Воробей. Тоже мне, задачка... Есть еще вариант, — уже спокойно подумала она, подбирая под себя голые ноги и поудобнее устраиваясь в кресле, чтобы со вкусом докурить сигарету. — Вариант такой: Е. Воробей чем-то сильно не понравилась своему шефу — например, своим самодеятельным расследованием, касавшимся голубых «Жигулей» седьмой модели, — и шеф решил аккуратно убрать ее, заодно списав с себя какие-нибудь старые долги. Нормальная подстава, — решила Катя, — и она вполне могла бы сработать, не подвернись под руку этот дурак со своими кровавыми соплями.
Однако, что же делать? — с растущей тревогой подумала она, взглянув на часы. — Не ехать нельзя, а ехать с этой хреновиной — смерти себе искать. Оставить ее здесь? Голова сразу поймет, в чем дело, и может с перепугу отдать какой-нибудь слишком радикальный приказ. И потом, если эта дрянь обнаружилась у меня в куртке, то в машине их может быть десять или сто — при том, как я разбираюсь во всей этой технике, мне их за год не отыскать".
Катя сосредоточенно курила, решая эту головоломку со многими неизвестными. Это было тяжело и неприятно, но Катя даже в мыслях была далека от того, чтобы жаловаться на судьбу: она давно привыкла принимать жизнь во всех ее проявлениях такой, какова она есть на самом деле. Опыт и здравый смысл в один голос твердили, что от патетических восклицаний и воздетых к равнодушному небу рук в любой по-настоящему острой ситуации гораздо больше вреда, чем пользы. Когда на вас, скользя по гололеду, несется грузовик, вы либо отпрыгиваете в сторону и остаетесь в живых, либо стоите на месте и попадаете под колеса. Катя, несмотря ни на что, не чувствовала себя настолько уставшей от жизни, чтобы совершать самоубийство столь сложным и утомительным способом. Она собиралась отпрыгнуть и сейчас была занята вычислением траектории этого прыжка.
Ее работа сильно упрощалась тем, что найденный в плечевом шве куртки микрофон разом снял с нее все моральные обязательства перед Щукиным. Понимать, что твой хозяин — не тот, за кого себя выдает, это одно, а получить прямые доказательства того, что он злоумышляет против тебя, — это совсем другое.
Катя снова взглянула на часы и затушила окурок о стеклянную поверхность журнального столика. Время на раздумья вышло — следовало начинать действовать, причем, если она хотела выиграть эту гонку на выживание, то действовать нужно было быстро.
Она торопливо натянула джинсы, надела кроссовки и кожаную куртку. «Стечкин» с глушителем висел в кобуре под мышкой, а «Макаров» лежал в сумке поверх небрежно сложенных вещей. Набросив на плечо ремень сумки, Катя осторожно вынула из джинсовой куртки булавку с головкой-микрофоном, вколола ее в отворот кожанки и спустилась во двор. Здесь она вывела из гаража машину, не переставая осторожно оглядываться по сторонам в поисках наблюдателя, притаившегося на сиденье одной из припаркованных во дворе машин с приемным устройством на коленях. Поверхностный осмотр не дал ожидаемых результатов, и Катя, заглушив двигатель, предприняла неторопливую прогулку вокруг двора, заглядывая в окна всех без исключения машин. Она отлично сознавала, насколько нелепым и подозрительным кажется со стороны ее поведение, но предпочитала не оставлять в тылу ничего, что вызывало бы сомнения. Булавка-микрофон в это время уже торчала в обивке салона Катиного «Форда», надежно укрытая от посторонних глаз под приборной доской.
Не обнаружив ни в одном из припаркованных во дворе автомобилей замаскированного соглядатая, Катя вернулась за руль своей машины, завела двигатель и направила «Скорпио» к месту, где она должна была получить груз.
По случаю дождя парк пустовал. Катя загнала машину в одну из дальних аллей, с грустью заметив, что мокрый черный асфальт уже почти полностью скрылся под слоем золотой листвы... «Почему золотой, — подумала она, закуривая сигарету, — она же просто желтая, желтая и мокрая, а скоро окончательно раскиснет, почернеет и превратится просто в разновидность грязи... Ах, не умничай, Скворцова, — оборвала она себя, — не строй из себя дерьмового агента 007. Осень красива независимо от той грязи, в которой по уши увязла ты или кто-нибудь другой, — она красива сама по себе и сама для себя. Это только мы, чертовы сапиенсы, вот уже сколько тысяч лет только тем и заняты, что изобретаем хитроумнейшие способы, с помощью которых осложняем себе жизнь».
Она посмотрела на часы, и немедленно, словно повинуясь посланному ей телепатическому сигналу, в дальнем конце аллеи появился старый коричневый «Опель» и, коротко мигнув фарами, покатился навстречу, похожий на ржавый призрак красивой импортной жизни образца восьмидесятых годов. Катя бросила сигарету на мокрый асфальт аллеи, вынула ключ из замка зажигания и вышла из машины, чтобы поговорить с водителем «Опеля» вне пределов досягаемости микрофона — она по-прежнему не знала, был ли это простой радиомаяк или устройство, способное транслировать ее разговоры. Она помахала человеку в «Опеле» рукой, и тот послушно остановился. Среди персонала «Омикрона» Катя пользовалась достаточно большим авторитетом, да и инструкции, данные Катиному напарнику Головой, были вполне четкими: Птица — главная, что скажет, то и делай... Но и свою голову, само собой, на плечах имей. Голова возлагал большие надежды на Катины рефлексы и чутье, поскольку уже успел повидать ее в деле.
— Привет, Сундук, — сказала Катя, облокачиваясь о тронутую ржавчиной дверцу «Опеля».
— Привет, Птица, — отозвался тот, поворачивая к Кате белесое лицо, расширяющееся книзу, и улыбнулся, демонстрируя отсутствие одного из передних зубов.
— Э, — удивилась Катя, — где это тебя так отрихтовали?
Сундук небрежно махнул рукой.
— В поликлинике, — ответил он. — Флюс, понимаешь, замучил. Не поверишь, за ночь две упаковки анальгина сожрал, как наркоман.
— С ума сошел, — сказала Катя. — Так же можно ласты склеить.
— Вот и я так подумал, — согласился Сундук. — Пошел в поликлинику, поймал там какого-то за халат... Ну, сунул ему, ясное дело... Он чего-то все орал, что он ортодонт... хрен его знает, что это значит, но зубы он рвет так себе.
— Да, — с улыбкой сказала Катя, — история. Надо бы вставить зуб-то.
— Тю, — усмехнулся Сундук, — успеется. Баб не зубы интересуют, и даже не это дело, — он неопределенно кивнул куда-то вниз на тот случай, если Катя не поняла, какое дело он имел в виду. — У них первый вопрос: а что у тебя, мил-дорогой друг, в лопатнике?
— Обижаешь, — спокойно заметила Катя, ничуть, впрочем, не обидевшись. Так же, как и Сундук, она давно перестала причислять себя к женскому полу, и бывали моменты, когда она начинала сомневаться в своем человеческом происхождении. Охранник — существо без пола, без рода и без племени, особенно хороший охранник и особенно в рабочее время.
— Вот черт, — спохватился Сундук, — и правда... Ну, про тебя базара нет. Ты же свой человек.
— Ладно, свой человек, — меняя тему разговора, сказала Катя. — Груз с тобой?
— А как же, — ответил Сундук. — У нас тебе не база горплодоовощторга, у нас все схвачено. Груз, ксивы — все туточки. Будем перегружать?
Катя окинула аллею скучающим взглядом. В поле зрения по-прежнему никого не было — ни омоновцев с дубинками, ни старушек с умирающими от ожирения злобными дворняжками на поводках, ни капитанов Прониных с портативными пеленгаторами, залегших в кучах палой листвы и за мусорными урнами, — совершенно никого, кроме пролетевшей на пределе видимости вороны, трудно махавшей тяжелыми от пропитавшей их влаги крыльями.
— Беспокойно мне как-то, Сундучище, — сказала она. — Как-то мне... не так.
— Месячные, что ли? — сочувственно спросил приземленный Сундук.
— Нет, — спокойно покачала головой Катя, решив не тратить время на привитие Сундуку хороших манер: тот все равно не понял бы, что с ним такое делают, и мучился бы безвинно, как Муму, — не то. Просто чую что-то. Я всегда чую, — не удержавшись, процитировала она любимого артиста.
— А, — не уловив цитаты, понимающе покивал Сундук и потянулся за пистолетом. — Где?
— Люблю я тебя, Сундучок, — сказала Катя. — Деловой ты мужик. Да ты спрячь, спрячь пушку-то.
Некого здесь пугать. В общем, давай так. Перегружать ничего не будем, а просто поменяемся тачками, и ты пойдешь не сзади, а впереди... ну, так, как будто мы все перегрузили и ты — это я.
— Ни хрена не понял, — честно признался Сундук. — Подставляешь, Птица?
— Чуть-чуть, — сказала Катя. — Но ведь для пользы дела, разве не так? Твоя работа — охранять меня и груз, так?
— Да ладно, — отмахнулся Сундук, — не засоряй мне мозги. Ты начальник, я дурак, как скажешь, так и будет, с Головой разбираться тебе. Главное, машину мне не поцарапай.
Рассмеявшись вместе с Катей собственной шутке, он вылез из кабины ржавого «Опеля» и направился к стоявшему поодаль Катиному «Форду». Помахав друг другу руками, они разъехались в разные стороны, чтобы снова встретиться через несколько минут и продолжить путь, образовав некое подобие колонны.
Так уж вышло, что в эту минуту Катя видела Сундука в последний раз.
Глава 16
Майор Гаврилин знал о готовящейся операции ровно столько же, сколько и все остальные сотрудники отдела полковника Соболевского за исключением разработавшего операцию капитана и самого полковника — то есть, ровным счетом ничего. Знай он об этом, и эта информация заставила бы его всерьез задуматься о том, чтобы смазать лыжи, наплевав на деньги, планы мести и возможные преследования со стороны как Головы, так и собственного шефа, который, несмотря на демократичность поведения и кажущуюся мягкость характера, тоже умел быть весьма злопамятным.
Но, как уже было сказано, майор ничего не знал о готовящейся операции и потому спокойно и целенаправленно готовил свою собственную. Для этого ему не требовалось прибегать к услугам следящих устройств и прочей хитрой аппаратуры — он сам был своего рода шпионским устройством, великолепно справлявшимся со сбором и обработкой информации, особенно в тех случаях, когда дело касалось его личных интересов.
О предстоящем вояже интересующего его объекта майор узнал за два дня от самого Головы. Тот просил, как обычно, прощупать обстановку в отделе. Обстановка в отделе оставалась прежней и по-прежнему активно не нравилась майору: полковник Соболевский сохранял все такую же ласковость в обращении с подчиненными и был задумчив, чтобы не сказать мечтателен, в те минуты, когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает. Это были верные признаки того, что полковник задумал что-то из ряда вон выходящее, но проникнуть в его планы майору не удалось, как он ни пытался.
Кроме всего прочего, не следовало забывать о проблеме, возникшей в непосредственной близости от домашнего очага майора Гаврилина: драгоценная супруга майора Наркисса Даниловна продолжала молча громыхать кастрюлями на кухне и читать лекции своим несчастным студентам-филологам, и вряд ли даже сам дьявол, в существование которого майор Гаврилин по укоренившейся привычке отказывался верить, мог догадаться, что в это время творится в ограниченном пространстве у нее между ушами — какие ужасные замыслы роятся там, какие коварные планы и жуткие видения. Майору Гаврилину знать этого было не дано, да и не слишком хотелось: так или иначе, роковые слова были произнесены, сметя ветхую дамбу и проложив новое русло их взаимоотношений, и теперь следовало жить именно в этом русле и, повинуясь его законам, пошевеливаться, поскольку бездействие грозило ему гибелью.
Сидя вечером перед телевизором, майор перебрал множество возможностей — от тривиального выстрела в затылок до некоторых экзотических веществ, которые можно было тайком раздобыть в химической лаборатории его родного учреждения. Во время этого занятия ему в голову несколько раз приходила мысль о том, что он, возможно, не вполне нормален, но он прогнал эту предательскую мыслишку к чертовой бабушке — в конце концов, если даже у него и начиналось психическое расстройство, то это было его личное, персональное расстройство, и кому, как не ему, было знать, каким образом с этим бороться! Уже много лет подряд врачи всего мира твердили о том, что бороться следует не с симптомами болезни, а с ее причинами, и майор Гаврилин именно так и собирался поступить. Причинами его начинающегося сдвига по фазе, существование которого он и не думал отрицать, послужили две бабы, совокупная ценность которых, по мнению майора, составляла никак не более трех копеек, да и то вместе с их тряпками. Он устранит причины нервного расстройства, и все вернется на круги своя, и плевать он хотел на то, что эта самая Птица, судя по всему, играет в колоде Головы роль джокера. Нечего ставить на всякое дерьмо — не придется проигрывать. Как бы то ни было, спускать этой девчонке того, как она обошлась с ним, майором ФСБ, два раза подряд, было просто нельзя — это стало бы нехорошим прецедентом.
Усилием воли Гаврилин отогнал от себя мысли общего характера, а также все, что касалось этой чертовой Птицы. Сейчас надлежало думать о том, как замазать рот дражайшей половине. В конце концов, это было задачей первостепенной важности после того, что он наговорил ей за завтраком. «Интересно, — подумал майор, — как много она обо мне знает? Что она знает и о чем догадывается, и что еще может присочинить, если примется петь там, где ее песни согласятся слушать... Забавно. Мы вместе уже больше десяти лет, каждый час из которых можно смело считать за два, а то и за все четыре, а я, к примеру, про нее толком так ничего и не знаю. Кто она, что, откуда и почему — это ясно, это все анкета, а вот чем она живет, с кем общается на своей высокоинтеллектуальной работе — убей, не скажу. Эх ты, служба безопасности... Бомбу ей, что ли, в машину подложить? Террористический акт в одном из спальных районов Москвы... Преступники, метившие в сотрудника российских спецслужб, по своей природной тупости все перепутали и подложили взрывное устройство вместо вишневых „Жигулей“ своей предполагаемой жертвы в темно-синий „Фольксваген“, принадлежавший его супруге, запустив упомянутую супругу по баллистической траектории прямиком на небеса... Чертово дерьмо. Никуда не годится. Даже такой старый маразматический осел, как тесть-генерал, с первого взгляда понял бы, откуда дует ветер, и вызвал бы кавалерию, чтобы та изрубила майора Гаврилина в лапшу, а то, что осталось бы после этого, посадила догнивать в колонию усиленного режима».
Майор порылся в карманах вязаной домашней куртки, нашаривая сигареты, и закурил, зябко кутаясь и мечтая о глотке спиртного. Как на зло, его заначка иссякла, а выходить на улицу не хотелось. За окном размеренно лило, и ровный шум падавшего в темноте осеннего дождя, доносившийся даже сквозь плотно закрытые двойные рамы, навевал мысли не о прогулках, а о теплой постели, а еще лучше — о придвинутом вплотную к пылающему камину кресле...
Гаврилин встрепенулся и сел прямо, совершенно перестав слышать голос хорошенькой дикторши, которая с серьезным видом пересказывала слова какого-то высокопоставленного осла, прогнозировавшего скорый подъем российской экономики. Судя по тому, что звучало с экрана, осла можно было арестовывать прямо сейчас, пока он не сбежал за границу вместе с наворованным. Впрочем, в данный момент эти проблемы мало занимали майора Гаврилина. Его внезапно осенило, и теперь он с лихорадочной скоростью продумывал детали... Да, черт возьми, это должно было сработать, поскольку было просто, как кремневое ружье! Просто и безотказно-Конечно, кое-чем придется пожертвовать, не без этого. Как говорится, все, что нажито непосильным трудом... Да черт с ними, с тряпками, мебелью и японской техникой! Главное, что все получается красиво и наверняка...
Он покосился на жену, смотревшую телевизор, сидя в своем любимом кресле с очередной идиотской книгой на коленях. Кажется, на этот раз у нее в руках был Тургенев. Впрочем, очень даже могло оказаться, что и Достоевский или Мопассан — майору на это было начхать. Ему даже захотелось принести ей плед или даже предложить заварить чаю, только не кофе, иначе она долго не заснет. «В конце концов, — рассуждал он, — приговоренный к смерти имеет право на последнее желание...» Но, конечно же, он не стал ничего предлагать Наркиссе Даниловне — в ее чертовых романах было описано множество подобных ситуаций, а поскольку она так и жила наполовину во всей этой белиберде, то запросто могла догадаться о причинах непривычной заботливости супруга. Она все время представляла себя героиней какого-нибудь романа или пьесы. Во всяком случае, такое впечатление возникало уже после получасового общения с нею.
Трясущейся от волнения рукой майор раздавил в пепельнице окурок и немедленно прикурил новую сигарету. Наркисса Даниловна бросила на него испепеляющий взгляд поверх книги, но промолчала, решив, как видно, страдать в презрительной тишине. Майора это вполне устраивало. Ему следовало еще раз все хорошенько обдумать и принять окончательное решение. "А может быть, не стоит, — думал он, невидящими глазами уставившись в экран, — может быть, подождать хотя бы до завтра?
Куда, в самом деле, торопиться? Шалишь, брат, — сказал он себе. — Ваньку валяете, гражданин. Решение уже принято давным-давно... обдумано, обсосано со всех сторон и признано единственно верным. Какой смысл откладывать то, чего в любом случае не миновать? Или я ее, или она меня, причем ей-то не надо ничего сочинять — достаточно просто позвонить Соболевскому и накапать на меня. Соболевский не дурак, он давно ищет того, кто стучит на него Голове, и быстро сложит два и два... Это будет с ее стороны такой же верняк, как с моей то, что я задумал. Так что нападение — лучший способ защиты, тут и говорить нечего".
...В эту ночь Гаврилин долго не мог уснуть — давало себя знать возбуждение. Он осторожно вертелся на диване в большой комнате, с нетерпением дожидаясь, когда жена устанет наконец шелестеть страницами книги и погасит свет в спальне. Он совсем извертелся, жгутом скрутив под собой простыню, да вдобавок еще кошка, черт бы ее побрал, вдруг совершенно бесшумно обрушилась откуда-то из темноты всей своей раскормленной тушей и попыталась устроиться на ночлег у него на ногах. Это здорово напоминало старорежимные ножные кандалы с прикованным к ним ядром, и Гаврилин, рассвирепев, так пнул наглую тварь ногой, что та с придушенным мявом бомбой шарахнулась в темноту. Жена в спальне беспокойно зашевелилась, он услышал, как заныли пружины потревоженного матраца, и поклялся свернуть чертовой кошке шею и выколоть глаза. Так, в тревоге и волнениях, обуреваемый отрицательными эмоциями, майор Гаврилин незаметно для себя погрузился в беспокойный сон. Снилась ему какая-то белиберда про кольца с рубинами и отрубленные пальцы. Проснулся он, как от толчка, весь покрытый холодным потом, с продолжающим отдаваться в ушах медным басом, сказавшим в глубине его путаного сна одно-единственное слово: «Время!» Именно это слово и разбудило майора.
Он рывком сел на диване, тараща в темноту ничего не видящие спросонья глаза. Постепенно в окутавшей его тьме появился тусклый свет уличного фонаря, сочившийся через неплотно задернутые шторы, затем проступили очертания знакомых предметов. Ну да, это была его чертова мебель, которую он менял раз в три года по настоянию жены, и он понял, кто он и где находится.
Еще Гаврилин понял, что едва не проспал все на свете, и шепотом обругал себя последними словами. Именно из-за таких, как он, по мнению майора Гаврилина, в свое время погиб легендарный комдив Чапаев. Бесшумно откинув в сторону тощее байковое одеяло, он встал с дивана и, прихватив на всякий случай с собой подушку, направился в спальню. То, что Наркисса Даниловна крепко спала, было очевидно — утонченность натуры нисколько не мешала ей дико храпеть по ночам, и майор тихо двигался по слабо освещенной светом уличного фонаря квартире, под доносившиеся из спальни громовые раскаты думая о том, что мог бы смело рубить строевым — проклятая стерва все равно не проснулась бы, хоть из пушки пали.
Дверь в спальню была приоткрыта, и майор бесшумной тенью проскользнул в щель, ухитрившись ни разу не скрипнуть. Дверь была с норовом, как и его жена, а может быть, майор просто опять забыл ее смазать... «Как и жену», — подумал он и с трудом сдержал нервный смешок. Крадучись он подошел к постели, вдыхая раздувающимися ноздрями неприятные запахи, исходившие от спящей женщины, пора расцвета которой уже осталась позади, почти оглохнув от храпа, — Наркисса Даниловна, как истинная страдалица, не желала лечиться, хотя ее проблемы с аденоидами доставляли неприятности скорее окружающим, чем ей. Майор подумал, что с определенной точки зрения то, что он собирался сделать, можно было бы рассматривать как акт высшего гуманизма и милосердия: что может быть прекраснее, чем избавление страдальца разом от всех его недугов и забот? Это было сродни тем фокусам, которые проделывал в свое время тот парень из Назарета — по крайней мере, в данный момент Гаврилину казалось, что это именно так.
Здесь было совсем темно. Наркисса Даниловна всегда задергивала шторы в спальне тщательнейшим образом. Гаврилин нашарил на стене провод ночника. Легко пробежав пальцами по шнуру, он нашел клавишу выключателя и нажал ее с легким щелчком. Загоревшийся мягкий красноватый свет мог разбудить жену, но майор сознательно шел на риск — коль скоро он решился на такое отчаянное дело, то следовало извлечь из него хотя бы минимум удовольствия, а получать удовольствие в темноте майор не умел. Свет был не красным, как, к примеру, в фотолаборатории, а именно красноватым. При таком свете в самый раз упражняться в постели с умелой и горячей бабой, и Гаврилин в который раз подивился тому, для чего его фригидной спутнице жизни понадобилось такое освещение в спальне. «А может быть, это она со мной фригидная», — подумалось ему вдруг. Не то чтобы у нее был любовник или, тем более, любовники — она, похоже, всю жизнь мерила одним аршином всех без исключения мужиков, — но себя-то она, вне всякого сомнения, любила без памяти. Так, может?.. Долгими зимними вечерами, так сказать, когда муж не то на службе, не то просто шляется по кабакам с бабами... а? Могло такое быть?
Майор подумал, что могло, и с удивлением поймал себя на том, что испытывает смутное, глухое, но, несомненно, сексуальное возбуждение. Это и впрямь было диво дивное — ничего подобного жена не вызывала в нем уже очень давно, и он привык считать ее абсолютно бесполым существом, наподобие улитки или устрицы... Говоря попросту, по-русски, это был чертов слизняк, которого следовало поскорее раздавить, пока не оказалось, что он смертельно ядовит.
Гаврилин медленно, осторожно приподнял принесенную с собой подушку обеими руками, пытаясь отогнать от себя отвратительные и вместе с тем странно будоражащие видения того, как это чересчур сухощавое тело с усохшей грудью, сильными икрами и выступающими буграми коленных чашечек извивается на постели в сладкой истоме, сминая простыни, с зажатой между ног рукой, издавая хриплые стоны и закатывая глаза с размазавшейся вокруг них тушью... забавы стареющей женщины, призванные скрасить добровольное одиночество... Отвратительно, конечно, но возбуждение майора Гаврилина совершенно необъяснимым образом продолжало усиливаться. Он чувствовал, что еще немного, и он сделает с женой то, чего не делал уже давненько. Вряд ли она будет этому рада, и вряд ли дело тогда обойдется без синяков, ссадин и иных телесных повреждений. Нет, решил майор, надо кончать, и кончать поскорее, пока она и в самом деле не проснулась.
Он быстро шагнул вперед и одним точным движением накрыл голову жены подушкой, нажимая изо всех сил, вдавливая, втискивая, перекрывая малейший доступ кислорода. Храп оборвался, словно отсеченный ударом топора, руки Наркиссы Даниловны — чересчур сухие руки с начавшей уже дрябнуть кожей и любовно отполированными длинными ногтями, покрытыми вишневым лаком, — взметнулись вверх, как две испуганные птицы, и бестолково замолотили по воздуху, иногда задевая майора по плечам и голой груди. Она сильно забила ногами, всем телом выгибаясь вверх в безнадежной попытке сделать вдох. Отброшенное одеяло сползло на пол, ночная рубашка высоко задралась, обнажая то, чего Виктор Николаевич не видел уже, как минимум, лет пять, а то и все шесть, и он почувствовал, что его возбуждение приближается к критической точке. Она боролась за жизнь с такой яростью, которой он даже не предполагал встретить в этом измученном мнимыми болезнями, иссушенном идиотскими диетами теле, но результат был известен заранее, и в конце концов она уступила. Выгнувшееся вверх непристойной дугой тело содрогнулось, обмякло и опустилось на смятую постель, широко раздвинутые ноги в последний раз слабо взбрыкнули, со стуком ударив желтыми пятками в деревянную спинку кровати, и майор Гаврилин Виктор Николаевич из женатого человека превратился во вдовца.
Он разогнулся и посмотрел на часы, все это время продолжавшие мирно тикать на ночном столике. Было самое начало пятого. У него оставалось сколько угодно времени на то, чтобы довести начатое дело до конца и сделать все, как полагается. В этот момент до него вдруг дошло, что он только что убил собственную жену, но эмоции, если они и были, оказались совершенно заслоненными ошеломляющим осознанием того факта, что его возбуждение вовсе не прошло... Черт, он хотел ее, хотел именно теперь, когда она была мертва и ничего не могла возразить и пока... Ну да, пока она была еще теплая.
— Совсем охренел, — вслух сказал Виктор Николаевич и вздрогнул от хриплого звука собственного голоса. — Некрофил долбаный.
Все это было, конечно, именно так — майор и не думал с этим спорить, так же, как и с тем, что у него скорее всего были не все дома, когда он задумал это убийство, но он был один, и он был дома, и кто же, скажите на милость, позаботится о Викторе Николаевиче Гаврилине, если не он сам, находясь у себя дома, в редкие минуты уединения? Никто, и майор, отбросив сомнения, сделал то, чего ему хотелось.