Интересно, подумала княжна. Это что же такое? Как сказал Михаила Илларионович – кавалерист-девица? Неужто и я такая же?
Она прислушалась к своим ощущениям и не нашла в себе ни малейшего намека на желание служить в армейской кавалерии и рубиться на саблях с французскими кирасирами или, скажем, уланами. Это было вполне естественно: Мария Андреевна вовсе не считала войну женским занятием. Главное призвание женщины – дарить жизнь, а не отнимать ее...
Тут ей не ко времени вспомнился лесной разбойник, застреленный ею из пистолета буквально несколько дней назад. Воспоминание это лишь вскользь промелькнуло где-то на самом краю ее сознания и тут же пугливо спряталось, но княжна неожиданно для себя самой поймала его за скользкий хвостик и выволокла на свет божий, испытывая при этом болезненное любопытство, как раненый, который тщится заглянуть под повязки, чтобы увидеть то, на что смотреть ему вовсе не следует. Ей было интересно не само воспоминание, а собственная реакция на него. Предполагалось, что эта сцена должна повергать ее в ужас и приходить к ней в кошмарных снах; так, во всяком случае, следовало из прочитанных ею романов и той неосязаемой, но всеобъемлющей и всевластной системы общепринятых взглядов и понятий, которая именуется общественным мнением. На самом же деле, детально припомнив и всесторонне обдумав ту страшную сцену, княжна совершенно спокойно заключила, что сделала лишь то, что требовалось сделать для спасения собственной жизни – ни больше, ни меньше.
“Вы изменились”, – вспомнила она слова Аграфены Антоновны и подошла к зеркалу. Из глубины старинного венецианского стекла на нее смотрело все то же, знакомое до мельчайшей черточки лицо. Княжна не видела в себе никаких изменений, если не считать какого-то нового выражения глаз и появившихся в уголках рта едва заметных твердых складочек. Она попыталась придать лицу другое, менее сосредоточенное выражение, и складочки исчезли без следа, а глаза потеплели. Впрочем, княжне было хорошо известно, что зеркала – самые искусные лжецы в мире. Человек, глядясь в зеркало, никогда не видит своего настоящего лица; следовательно, зеркала годятся лишь на то, чтобы поправлять перед ними прическу и искать у этих оправленных в дерево и бронзу кусков стекла ответов на свои вопросы не стоит – это пустая трата времени.
Отвернувшись от зеркала, она поднесла к самому лицу свои руки и внимательно осмотрела их со всех сторон. Руки были как руки – тонкие, белые, с длинными гибкими пальцами и чистыми овальными ногтями. Они ни капельки не дрожали, когда одна из них протянулась и сняла со стены украшенный серебряной насечкой дуэльный пистолет.
Княжна провела пальцами по граненому стволу, как слепая, ощупала выполненный в виде оленьей головы курок и коснулась гладкого дерева рукояти. До сих пор она держала в руках подобное оружие только однажды, но ощущение этой уверенной, хорошо сбалансированной, красивой и смертоносной тяжести накрепко засело в кончиках ее нервов. Указательный палец сам собой лег на спусковой крючок, плавно скользнув по гладкому, маслянистому на ощупь и неожиданно теплому железу. Княжне подумалось, что еще немного, и она, наконец, поймет мужчин, полагающих войну своим призванием. В оружии была заключена сила, и оно каким-то таинственным образом переливало эту силу в руку, сжимавшую рукоять пистолета или эфес шпаги. Княжна и раньше ловила себя на этом странном ощущении – когда охотилась вместе с дедом или стреляла в цель под присмотром верного Архипыча, – но лишь теперь это чувство сделалось таким сильным, что она смогла его осознать.
Ай-яй-яй, подумала она без всякого, впрочем, раскаяния. А ведь княгиня-то права – я действительно изменилась. К лучшему ли, к худшему, но изменилась. А ведь полгода назад я, помнится, еще игрывала временами в куклы и мечтала о прекрасном принце. Ну, принц – это, положим, неплохо...
Она заметила, что за окном уже начало смеркаться, и зажгла свечи, подумав при этом, что лето как-то незаметно пролетело, хотя казалось, что ему не будет конца. Вот и дни сделались совсем короткими – не успеешь оглянуться, а на дворе уже темно...
Зажигать стоявшие по углам комнаты канделябры она не стала, ограничившись лишь небольшим, на три свечи, подсвечником на столе. Оранжевое пламя осветило комнату, заиграло отблесками на развешенном по стенам оружии, заставило шевелиться попрятавшиеся по углам мохнатые тени. Княжна вдруг с новой силой ощутила свое одиночество. Она была совсем одна в огромном, погруженном в темноту доме. Оставшиеся в людской Степан и Прохор были не в счет – княжна им не то чтобы не доверяла, но чувствовала, что полагаться на них во всем нельзя. Кроме того, лакеи князя Зеленского при всем своем желании не могли избавить ее от гнетущего чувства заброшенности. Весь мир казался ей сейчас таким же пустым и темным, как этот дом.
Она подумала, что надо бы, наверное, лечь в постель и постараться уснуть, но при одной мысли о том, чтобы встать, пройти по пустому темному коридору и улечься на кровать в такой же пустой и темной спальне, ей стало не по себе. Княжна печально улыбнулась: бояться темноты после всего, что ей пришлось пережить, было просто глупо, но она все равно боялась. Полно, сказала она себе. Ну, в чем дело? Не хочется идти в постель? А кто сказал, что нужно туда идти? Говорят, что ночью люди должны спать и что делать это лучше всего, лежа в постели. Ну, так мало ли что говорят! А вот возьму и не лягу, и кто меня за это осудит? Да никто, потому что никому теперь нет до меня никакого дела...
Она огляделась по сторонам и увидела на столе раскрытую книгу, оставленную здесь, по всей видимости, еще старым князем, когда он сидел в этой комнате в последний раз. Княжна придвинула к себе пухлый том в потрепанном коленкоровом переплете и, чтобы хоть немного рассеяться, принялась читать.
Чтиво оказалось как раз того сорта, что требовалось ей в ее перевозбужденном состоянии. Это оказался пространный трактат по экономике, написанный таким сухим, тяжеловесным и громоздким языком, что у Марии Андреевны уже на второй странице стало сводить скулы от скуки и начали неудержимо слипаться веки. Мысли ее при этом бродили где-то далеко, и она, сколько ни напрягалась, так и не смогла понять ни слова из прочитанного. Книга вроде бы была написана по-русски, но в то же самое время как будто и нет. Княжне это показалось забавным, она перевернула несколько страниц и попробовала читать снова, пытаясь вникнуть в пространные рассуждения автора. В голову ей пришла вполне здравая мысль о том, что теперь, оставшись полновластной хозяйкой и распорядительницей огромного состояния, она просто обязана одолеть экономическую премудрость, однако казавшийся бессмысленным нагромождением лишенных всякого значения слов ученый текст от этого не сделался понятнее.
Недовольно фыркнув, княжна со стуком захлопнула книгу, заставив огоньки свечей испуганно вздрогнуть и на мгновение вытянуться параллельно поверхности стола, бросила пухлый том в соседнее кресло и решительно поднялась.
– Спать так спать! – громко сказала она и уже протянула руку, чтобы взять со стола подсвечник, когда со двора вдруг послышался протяжный и весьма подозрительный скрип.
Княжна замерла в неудобной позе, не дотянувшись до подсвечника. Скрип повторился. На сей раз он был тише, короче, но исходил, несомненно, из того же источника. Мария Андреевна быстро задула свечи и на ощупь взяла в руку лежавший на столе пистолет, почти не заметив этого. Сердце у нее билось медленно и гулко, поднявшись, казалось, к самому горлу, в ушах вдруг возник тонкий комариный звон, а во рту появился неприятный медный привкус, словно она долго сосала дверную ручку.
Княжна провела в этом доме не так много времени, как в своей смоленской усадьбе, однако достаточно, чтобы знать его, как свои пять пальцев. Кроме того, раздавшийся во дворе скрип был ей отлично знаком: она слышала этот звук сотни раз, когда конюхи, получив приказ запрятать, выводили из конюшни лошадей.
На цыпочках подбежав к окну, Мария Андреевна слегка отодвинула тяжелую штору и выглянула наружу.
Глава 4
За последние три или четыре дня лошадиный барышник Емельян Маслов по прозвищу Гундосый Емеля нажился так, как в иное время не заработал бы и за полгода. Таких цен на лошадей в Москве не было давно, а если уж говорить все, как есть, то и никогда с тех самых пор, как на берегах Москвы-реки построился город. Лошадей в Москве по случаю военного времени было мало, а требовались они всем без исключения, даже тем, кто держал свои конюшни. Сколько бы скарба ни нагрузили в свои подводы бегущие из города помещики, в их просторных домах всегда оставалось хоть что-то, что взять с собой не получалось, а бросить было жаль. Чьи-то подводы не успевали подойти из дальних Деревень к назначенному сроку, а кое-кто, чьи имения уже были захвачены французами, и вовсе остался на бобах и волен был выбирать: тащить свое имущество на собственном горбу или идти к барышнику.
Люди шли к Гундосому Емеле днем и ночью, один за другим, и платили, не торгуясь, сколько бы он ни запросил. Емеля продавал заморенных крестьянских кляч со съеденными под корень зубами и торчавшими во все стороны ребрами по цене породистых чистокровных рысаков; ему даже не приходилось никого обманывать, потому что люди хватали лошадей не глядя, как только убеждались, что у их покупки имеются в наличии четыре ноги, и она может на них держаться без посторонней помощи. Под половицей в полуподвальной комнатушке Гундосого Емели скопилась огромная сумма бумажных денег. При тщательной проверке, правда, обнаружилось, что добрая треть этих денег является фальшивками, которыми французы наводнили всю Россию, но и за вычетом этих денег сумма получалась баснословная. Кроме того, в результате непрерывных коммерческих сделок за пазухой у Гундосого постоянно лежало несколько охапок банкнот. Ходить по городу с таким богатством было опасно, и Емеля, не удовлетворяясь более всегда хранившимся за голенищем сапога ножом, приобрел на черном рынке пистолет. С пистолетом этим он теперь не расставался ни днем, ни ночью, таская его за поясом под кафтаном, и боялся только одного: как бы ненароком не отстрелить чего-нибудь себе самому.
Закончив очередную операцию, которая принесла ему пятьсот рублей чистой прибыли, Гундосый Емеля заглянул в знакомый кабак на Сивцевом Вражке. Он вовсе не собирался обмывать удачную сделку: в последние дни все сделки были удачными, и шли они так густо, что, обмывая каждую из них, Емеля рисковал опиться до смерти. Так что пьянствовать у него и в мыслях не было; просто вспомнилось ему вдруг, что он маковой росинки во рту не держал со вчерашнего утра, то есть уже целые сутки.
Кабак, в котором Емеля Маслов был как дома, находился в двух шагах, сразу за углом, и удачливый барышник без раздумий направился туда, стреляя по сторонам беспокойными глазами и на ощупь отыскивая под кафтаном денежку помельче, чтобы расплатиться с кабатчиком. Рука его то и дело натыкалась на торчавший за поясом пистолет, и от этого напоминания о наступивших в городе беззаконных временах Гундосому Емеле делалось тревожно. Кто-кто, а он-то не понаслышке знал, какие люди сидели в задних комнатах московских кабаков, годами не видя солнечного света и выходя на поверхность земли только по ночам! Против этих людей пистолет был все равно, что дамская шпилька против медведя, а времена теперь наступали такие, что город, похоже, должен был вот-вот достаться им в безраздельное владение. Гундосый Емеля хорошо понимал, что ходит по самому краешку, ежеминутно рискуя остаться не только без денег, но и без головы. Пора, пора было собирать пожитки и потихонечку подаваться вон из города, чтобы пересидеть тревожные времена в каком-нибудь тихом и уютном местечке.
Шагая в сторону кабака, Емеля всесторонне обдумал эту идею и нашел ее весьма здравой и привлекательной, тем более что лошадей, которых можно было бы перепродать, в Москве практически не осталось. Он почувствовал это еще нынешней ночью, когда обежал весь город, пытаясь найти пару кляч для своего последнего покупателя. Лошади нашлись, но это стоило Гундосому таких трудов, что он не чуя под собой ног.
В кабаке, несмотря на ранний час, было людно. Спустившись по стертым каменным ступеням в сводчатый кирпичный полуподвал, Маслов окунулся в густой табачный туман, пропитанный запахами кухни, испарений множества тел и водочного перегара, – такой плотный, что его, казалось, можно было резать на куски. Коптящие масляные лампы и сальные свечи мигали от недостатка кислорода, их слабый свет с трудом пробивался сквозь смрадное сизое марево и почти ничего не освещал. Оглядываясь по сторонам и время от времени отвечая на приветствия, Гундосый пробрался за столик в самом дальнем углу и устроился там, предварительно спихнув на пол пьяного, который спал, уронив на сбитую из толстых дубовых досок столешницу лохматую и тяжелую, как камень, голову.
Подбежавший половой смахнул со стола крошки грязным полотенцем и, ни о чем не спрашивая, поставил перед Масловым запотевший графинчик с ледяной водкой и блюдечко с нарезанным соленым огурцом – привычки Гундосого Емели здесь знали хорошо. Барышник с сомнением покосился на графинчик, но, в конце концов, махнул рукой и наполнил рюмку: принятое им решение сегодня же покинуть город освобождало его от добровольно возложенного на себя обета трезвости.
Водка прошла как по маслу. Гундосый крякнул, понюхал рукав, бросил в рот ломтик огурца и, с аппетитом жуя, приказал все еще стоявшему рядом половому подать обед. Половой поклонился и исчез, напоследок отработанным залихватским жестом перебросив через согнутую руку свое грязное полотенце.
Емеля налил себе вторую рюмку и, уже никуда не торопясь, выцедил ее, смакуя каждый глоток и между делом продолжая осматриваться.
Глаза его уже успели привыкнуть к полумраку, и он разглядел за столами несколько знакомых бледных физиономий, обладатели которых раньше предпочитали не показываться в людных местах, особенно днем. Вид этих опухших, заросших нечистыми бородами лиц лучше всяких слов убедил Маслова в правильности принятого им решения. Из Москвы нужно было не просто уезжать – отсюда надо было бежать, куда глаза глядят, и как можно скорее. Надвигающиеся с запада полчища чужеземцев были не так страшны, как эти бледные люди-пауки, которые уже начали понемногу выползать из своих нор, присматривая добычу пожирнее. Гундосый Емеля внезапно почувствовал себя толстой мухой, сдуру залетевшей в густо заплетенный пыльной паутиной чулан, где в каждом углу, в каждой щели десятками притаились безжалостные мохнатые кровососы. Чтобы успокоить расходившиеся нервы, он хлопнул третью рюмку водки и перестал смотреть по сторонам.
Стало немного легче. Маслов пожевал огурец, выплюнул хвостик и задумчиво побарабанил грязными желтыми ногтями по пустой рюмке. Проходивший мимо невысокий щуплый мужичонка в извозчичьем кафтане вдруг остановился, оперся обеими руками о стол и, приблизив к Емеле длинное бритое лицо, ни с того ни с сего спросил:
– Ты есть Гундосый?
Барышник Емельян Маслов грозно нахмурил редкие брови: он не любил, когда его называли Гундосым, да еще в лицо, да еще совершенно незнакомые ему люди... Да что там незнакомые! Перед ним был явный иностранец, скорее всего, француз, каким-то чудом избежавший высылки из Москвы и для безопасности замаскировавшийся под извозчика. Гляди-ка, подумал Емельян, кафтан извозчичий напялил, а по-русски двух слов толком связать не может. А все туда же – Гундосый! Сам ты гундосый, морда твоя басурманская... А может, это вовсе не наш француз, не московский, а того... шпион?
– Ты сам-то кто такой есть? – не отвечая на вопрос, сердито поинтересовался он.
– Я есть ломовой извозчик Иван Борисов, – представился незнакомец, нимало не смущенный оказанным ему прохладным приемом. – Я иметь к тебе один дело. Гундосый Емеля. Хозяин этот заведений показать мне ты, и я пришла к тебя со своим дело.
Говорил он медленно, с трудом подбирая слова, ударения ставил как попало, в основном напирая на последний слог, так что его заявление о принадлежности к гильдии ломовых извозчиков звучало как анекдот. Гундосый Емеля начал смеяться раньше, чем “Иван Борисов” договорил до конца.
– А ну-ка, извозчик, – сказал он, закончив хохотать и утирая грязным костлявым кулаком выступившие на глазах слезы, – заворачивай оглобли и катись отседова куда подале! Эка, завернул – Иван Борисов! Где ж тебя, Иван Борисов, так по-русски говорить выучили, уж не в Париже ли? Катись, катись, не буду я с тобой никаких делов делать, даже и не мечтай! Извозчик, мать твою!..
Фальшивый извозчик, быстро оглядевшись по сторонам, без приглашения подсел к столу Маслова, ужом проскользнув между углом столешницы и сырой кирпичной стеной.
– Я платить деньги, – пообещал он.
– А нам твои деньги без надобности, – куражась, сказал Гундосый. – У нас, может, своих девать некуда! Катись отседова, я сказал, а то вот сдам в полицию, там разберутся, каков ты есть ломовой извозчик Иван Борисов!
– Полиция не есть надо, – быстро возразил незнакомец. – Полиция мне арестовать. Я есть француз, парикмахер Поль Жако. Не хотеть, чтобы мне высылали, как французский шпион. Не хотеть Бонапарт. Хотеть ехать сам. Для этот дело хотеть покупать ля шеваль... пардон, как это по-русски... лошадь! Один или два. Иметь много деньги, хорошо платить.
Гундосый медленно налил себе водки и, откинувшись на спинку скамьи, посмотрел на француза сквозь полную рюмку. Парикмахер... Что же, очень может быть, что и парикмахер. Похож, ничего не скажешь. Худой, щуплый, пальцы тонкие, гибкие, как червяки, глазенки подлые, а выбрит так, что, кажется, даже блестит маленько, будто лакированный. Лошадь ему... Или две. А сундук золота в придачу ему не требуется?
– Лошадь тебе, – сказал он вслух. – Или две... А может, ты еще скатерть-самобранку попросишь или, скажем, царевну, чтоб по ночам скучно не было? Нету у меня лошадей! Для хороших людей и то нету, а для тебя, басурмана, и подавно. Откудова я знаю: может, ты шпион?
– Я не есть шпион, – терпеливо возразил француз. – Я есть хотеть лошади.
– А я, – грозно приподнимаясь и с угрозой нависая над столом, сказал Гундосый, – есть хотеть дать тебе в рыло, если ты сей момент не унесешь отсюда ноги! Половой! Поло...
Он осекся, увидев направленный прямо ему в живот пистолет, который как-то незаметно возник в руке парикмахера Поля Жако. Откуда он его вытащил? – растерянно подумал Гундосый. Из рукава, что ли? Так не поместится он в рукаве, такой здоровенный...
– Сидеть, – тихо, но очень убедительно сказал француз, и Гундосый послушно плюхнулся на скамью. – Сидеть и слушать мне. Нужно лошади. Срочно нужно, прямо сегодня.
– Рожу я их, что ли? – буркнул Емеля. – Нет в Москве лошадей. Были, да все вышли. Где я их тебе возьму?
– Где хотеть, там и брать, – лаконично ответствовал чертов парикмахер. Он убрал руку с пистолетом под стол, но Гундосый не сомневался, что дуло по-прежнему направлено ему в живот. Он представил, что может сотворить с его кишками выпущенная почти в упор пистолетная пуля, и похолодел. – Искать, – продолжал француз. – Найти – получить награда. Не найти – сильно жалеть.
– Ишь ты, – проворчал Маслов. – Экий ты, братец, страшный... Жалеть, говоришь? А не пошел бы ты в ж...!
– Получать лошади, потом уходить, – спокойно ответил француз и замолчал, потому что прибежал запыхавшийся, с подносом на вытянутых руках, половой, решивший, как видно, что Гундосый звал его, чтобы поторопить с обслуживанием.
– Еще чего-нибудь изволите? – с поклоном спросил он, кося одним глазом на француза.
– Пошел вон, – коротко ответил Гундосый и сунул половому рубль.
Половой сложился пополам в поклоне и исчез, как не был.
– Ну, ладно, – нехотя сказал Гундосый, вяло полоща деревянную ложку в плошке со щами. – Допустим, достану я тебе лошадей... Хотя черт меня задери, ежели я знаю, где их взять! Сколько заплатишь?
– Быть довольным, – пообещал француз. – Верить мне, я не обмануть.
Гундосый криво ухмыльнулся и принялся неторопливо есть, одновременно пытаясь решить, что ему делать с этим дошлым парикмахером. Можно было, конечно, попытаться раздобыть для него лошадей, но Гундосый очень не любил, когда на него давили. Кроме того, у француза был пистолет, с которым он явно умел обращаться лучше, чем Маслов со своим. Как бы беды не вышло, подумал Емельян. Кто его, басурмана, знает... Ты ему лошадь, а он тебе – пулю, вот и в расчете...
– Деньги у тебя с собой? – не переставая хлебать щи, угрюмо спросил он.
Француз молча достал из-под полы и издали показал ему толстую пачку банкнот. Гундосый кивнул, и деньги исчезли. Э, паря, а ведь ты не такой уж и дошлый, подумал Гундосый Емеля. Кто ж тебя учил так-то дела делать? Может, у вас в Париже такие фокусы и проходят, ну, а у нас тут не Париж, у нас тут Москва первопрестольная, белокаменная... У нас на ходу подметки режут, а ты, теленок, посреди кабака при всем честном народе этакими деньжищами машешь. Тут тебе и крышка, ломовой извозчик Иван Борисов.
План созрел сам собой, подсказанный беспечным поведением покупателя. Заманить его в темный угол и, когда отвернется, пустить ему пулю в затылок или просто пырнуть ножом – тихо, мирно, без лишнего шума... Забрать деньги, смотаться домой, очистить тайник под половицей, и поминай, как звали...
– Ты иметь трудный професьон... трудный работа, – вдруг сказал француз. Гундосый в ответ лишь неопределенно пожал плечами и промычал что-то невразумительное: дескать, работа как работа, хвастать нечем, но и жаловаться грех. – Я смотреть за тобой весь вчерашний день, – продолжал парикмахер Поль Жако, – ты совсем не отдыхать. Даже не ночевать дома.
Гундосый уронил ложку в щи и медленно поднял голову, непонимающим взглядом уставившись на собеседника. Француз улыбался.
– Я приходить к тебе вчера вечером, – снова заговорил он таким безразличным тоном, словно речь шла о погоде, которая стояла прошлым летом. – Ты где-то ходить, я решал подождать... Надо иметь хороший замок в дверь, Гундосый Емеля! – наставительно воскликнул он. – Плохой замок есть плохой гард... плохой охрана! Ты знать этот вещь? Сидеть смирно! Ты знать этот вещь?
Гундосый Емеля снова опустился на лавку, с которой не помнил, как вскочил, и слепо зашарил пальцами по столу, зачем-то отыскивая ложку. Он отлично знал вещицу, которая лежала сейчас на ладони у француза, то есть там, где ей совершенно не полагалось находиться. Находиться ей полагалось совсем в другом месте, а именно в тайнике под половицей в полуподвальной каморке, которую Гундосый из экономии занимал в принадлежавшем ему четырехэтажном доходном доме. Вещица эта представляла собой золотой нательный крест с бриллиантами и рубинами, полученный Гундосым от одного проигравшегося купца за пару ломовых битюгов.
– Ты, – хватая воздух широко открытым ртом, просипел Гундосый, – ты!..
– Я не нуждаться в твои деньги, – спокойно сказал француз, убирая крест в карман. – Я хотеть получить лошади. Взамен я отдавать тебе твое богатство – все до последней копейки. Попытаться меня убить – никогда не узнать, где деньги. Попытаться от меня убежать – получить пулю в спина. Ты все хорошенько понять?
– Пропади ты пропадом, нехристь, – немного придя в себя, сказал Гундосый. – И что ты за человек? Ни стыда в тебе, ни совести... Ну, стреляй, что ли, чего тянуть! Нету у меня лошадей, и взять их негде!
– Искать, – повторил француз, замкнув тем самым разговор в идеальное кольцо, из которого Гундосый не видел никакого выхода.
Без всякого аппетита проглотив свой обед и допив водку, трезвый, невыспавшийся и злой Емельян Маслов покинул кабак в сопровождении француза, который шел с ним рядом, путаясь в чересчур длинном для него извозчичьем кафтане и поминутно поправляя сползавшую на глаза шапку.
На углу они расстались. Маслов отправился на поиски лошадей, а француз с любезной улыбкой пообещал ждать Емельяна у него на квартире – он-де нуждался в отдыхе и не хотел проситься на постой к незнакомым людям. Кроме того, сказал он, так Гундосому будет легче найти его, когда отыщутся лошади – хорошие лошади, подчеркнул он, значительно подняв кверху указательный палец.
Свернув за угол и пройдя еще с квартал, Гундосый Емеля остановился, и стал думать. Первым его побуждением было бежать без оглядки, пока француз не передумал и не вызвался сопровождать его в поисках лошадей. Это был, несомненно, самый простой выход из сложившейся ситуации – самый простой и, главное, самый безопасный. Однако, вспомнив, о какой сумме идет речь, Гундосый издал тихий страдальческий стон. Было совершенно ясно, что сбежать, вот так, за здорово живешь, оставив целое состояние в руках какого-то приблудного парикмахера, он попросту не сможет. Порешить француза тоже никак не получалось: он полностью обезопасил себя, перепрятав деньги. Как ни крути, выходило, что нужно и впрямь искать лошадей – то есть, лезть из кожи вон и нести прямые убытки ради сохранения жизни и основного капитала.
По Москве между тем с самого утра громыхали обозы. Гундосый Емеля свирепо косился на телеги, фуры, коляски и кареты, катившиеся по мостовой. Все эти экипажи – все до единого! – были запряжены лошадьми, и большинство из этих лошадей были сытыми, здоровыми, сильными животными – не чета тем полутрупам, которыми на протяжении последних двух-трех дней промышлял Гундосый. Именно такие лошади, судя по всему, требовались проклятому французу, который так неожиданно и так крепко взял Гундосого за глотку. Пропади он пропадом, этот кабак, подумал Гундосый. И на кой черт он туда поперся?
Впрочем, кабак тут был ни при чем. Француз сам признался, что следил за Масловым целые сутки и побывал у него на квартире. Значит, не в кабаке, так в каком-то другом месте, но проклятый цирюльник непременно отыскал бы его.
Мимо, подскакивая в седлах, с лязгом, звоном и топотом проскакал отряд драгун. Гундосый скривился и плюнул им вслед, стараясь, чтобы это вышло незаметно для посторонних. Драгун он не любил вообще, а сегодня вид этих самоуверенных задавак и, главное, их сытых породистых лошадей казался самым настоящим оскорблением, наподобие плевка в физиономию. А Гундосый очень не любил, когда ему плевали в физиономию... Впрочем, еще больше он не любил, когда его по этой физиономии били, а такое при его специальности случалось, увы, частенько.
Гундосый пробегал по городу все утро – как и следовало ожидать, без всякого результата. Лошадей в Москве, как всегда, было сколько угодно, но ни одна из них не продавалась. Счастливые обладатели этих столь распространенных в средней полосе России тягловых животных просто смеялись Гундосому в лицо, а некоторые обещали побить палками, если он сию минуту не уберется вон. Гундосый послушно убирался: он не любил, когда его били палками. На свете, к сожалению, было очень много вещей, которых не любил Гундосый Емеля, и все они, как на грех, собрались этим утром вокруг него, словно сговорившись загнать его в могилу.
К полудню он окончательно убедился в том, что было и так ясно с самого начала: достать лошадей законным путем не представлялось возможным. В этом была какая-то злая ирония судьбы: человек, через руки которого прошли сотни, если не тысячи лошадей, не мог раздобыть даже самой завалящей клячонки, причем именно тогда, когда от этого зависела его жизнь. Гундосый понял, что, если он хочет остаться в живых и сохранить если не свои деньги, то хотя бы надежду их вернуть, ему придется украсть лошадей.
Это тоже было не так-то просто: для начала проклятых скотов нужно было разыскать.
С этой целью несчастный барышник снова начал бегать по городу, на сей раз обращаясь со своими вопросами к людям совершенно иного сорта. У Гундосого были весьма обширные связи, далеко простиравшиеся во все стороны – как вверх, в так называемые высшие слои общества, так и вниз, на самое его дно.
Новая тактика довольно быстро дала результат: профессиональный попрошайка и наводчик по прозвищу Соколик, промышлявший в районе Ордынки, за определенную мзду сообщил ему необходимую информацию. Информация эта заключалась в том, что в конюшне дома князей Вязмитиновых до самого завтрашнего утра будут стоять как раз две неплохие лошади. При лошадях, по словам Соколика, находились только двое лакеев да еще какой-то раненый солдат. Из хозяев в доме была только барышня шестнадцати годков от роду, которую можно было смело не принимать в расчет.
Гундосый понял, что это его единственный шанс, и принялся действовать. Он полагал, что сумеет довольно легко договориться с дворовыми. Некоторые сомнения вызывал у него солдат (почему солдат?.. зачем?.. откуда взялся?..), но тут ему нежданно-негаданно повезло: как раз в тот момент, когда он приблизился к нужному дому, из ворот его вышел какой-то пехотинец с перебинтованной рукой и, поправив на голове шапку, скорым шагом двинулся прочь. За плечами у солдата висел ранец, через плечо была перекинута скатанная шинель, на боку болтался тесак в ножнах, а в руках он нес ружье со штыком – словом, сей доблестный воин явно собрался в поход, и о нем можно было забыть.
Как и ожидал Гундосый, договориться с дворовыми оказалось легко. Правда, они попробовали было хитрить и торговаться, но где им было тягаться с Емельяном Масловым! Эта парочка раскормленных холуев была ему, что называется, на один зуб, и за каких-нибудь десять минут дело было решено и оговорено во всех деталях. Гундосый сторговал лошадей за пятьсот рублей – деньги для дворовых людей невиданные и баснословные. Это была как раз та сумма, что лежала сейчас у Гундосого за пазухой – иными словами, все, что у него оставалось. Правда, чтобы забрать лошадей, нужно было дождаться темноты, но это, по мнению Гундосого, уже были мелочи.
Скрепив договор рукопожатием, он отправился к себе домой, француз, как и обещал, дожидался его там, в сапогах развалившись на хозяйской кровати и дымя сигарой. Выслушав сообщение Маслова, он молча кивнул и продолжал как ни в чем не бывало курить свою вонючую сигару, глядя при этом в черный от грязи потолок. Пистолет лежал рядом с ним на постели – так, чтобы его можно было легко достать рукой.
Тихо, чтобы не услышал француз, скрипнув зубами, Гундосый Емеля покинул свое собственное жилище и отправился на поиски местечка, где можно было бы хоть немного подремать до наступления темноты.
Далеко на западе еще горела тоненькая полоска заката, но во дворе княжеского дома уже царила непроглядная темень. Никто не потрудился зажечь на улице фонари; окна покинутых домов напротив были темны. Правда, это обстоятельство сослужило конокрадам плохую службу: чтобы не заплутать в незнакомом дворе и не переломать себе ноги, споткнувшись о какое-нибудь невидимое препятствие, им пришлось-таки засветить фонарь, и плясавший на каменных плитах круг желтоватого неяркого света послужил княжне Марии отличным ориентиром.