Выйдя из покоев, занятых капитаном улан, пан Кшиштоф с рассеянным и беззаботным видом принялся слоняться по дому, давая солдатам привыкнуть к своему присутствию и заодно проверяя, не следит ли кто-нибудь за его передвижениями. Он поболтал с лейтенантом, уговорившись на партию в вист, побродил, нюхая воздух, вокруг кашевара, который колдовал над большим, курящимся ароматным паром котлом, и через час уже в совершенстве знал расположение французов в доме и даже маршруты, по которым перемещались часовые. Как всякий опытный проходимец, пан Кшиштоф не мог быть спокойным, пока не подготовил все для успешного отступления.
По прошествии этого часа он столкнулся в коридоре второго этажа с княжной Марией, которая провела это время в волнениях относительно его судьбы. Как и предполагала княжна, вмешательство мужчины, желавшего проявить себя рыцарем, внесло в ее жизнь только лишние хлопоты и беспокойство. За тот час с лишком, в течение которого она не видела пана Кшиштофа, она успела нафантазировать тысячи бед, кои могли случиться с ним за это время, и была весьма приятно удивлена, встретив его целым, невредимым и как будто даже чем-то довольным.
– Пустяки, княжна, – ответил пан Кшиштоф на ее взволнованный вопрос, – вам вовсе не о чем беспокоиться. Капитан этот – весьма недалекий тип. Он проглотил рассказанную вами историю целиком, даже не поперхнувшись, а мне удалось развеять последние его сомнения, так что на протяжении доброго получаса мы с ним только и делали, что болтали о пустяках да курили его сигары. Как здоровье князя?
– Ему как будто немного лучше, – грустнея, ответила княжна, – но доктор-француз говорит, что надежды на выздоровление нет.
– Ну, так ведь это же француз, – утешил ее Огинский. – Стоит ли верить словам полкового коновала? Он более привык спасать людям жизнь, укорачивая их при помощи ланцета, чем вникать в более тонкие вопросы болезней, происходящих от иных причин, нежели ядра, пули и сабельных ударов. Надобно молиться, княжна, молиться уединенно и страстно. Я, верный, но недостойный сын католической церкви, верю, что бог един и для католиков, и для православных, и что все мы, его дети, находимся в руках его и можем уповать лишь на его безграничную милость.
Занятая своими мыслями, княжна почти целиком пропустила мимо ушей эту неискреннюю речь.
– Что же, – сказала она, когда жид Кшиштоф замолчал, – коли вы целы, так и беспокоиться не о чем. Я, с вашего позволения, вернусь к дедушке. Вы должны понять меня и простить. Мне хочется подольше побыть с ним, прежде чем…
Пан Кшиштоф склонил прилизанную голову, показывая, что понял все, чего не смогла договорить княжна, и по привычке щелкнул каблуками, что при его нынешнем одеянии показалось даже ему самому несколько неуместным.
Отделавшись, наконец, от княжны, которая мешала его сиюминутным планам, Огинский спустился на первый этаж.
Просторный, некогда уютный и без преувеличения роскошный дом князя Вязмитинова ныне жил законами временного военного бивуака, с каждой минутой превращаясь из мирной обители в простое укрытие от дождя и ветра, состоящее из четырех голых стен и крыши. Различные архитектурные красоты и удобства могли быть или не быть в этом временном жилье; до них никому не было деда. Повсюду сновали в своих красных мундирах и синих рейтузах расстегнутые, деловитые солдаты, занимаясь какими-то лагерными делами, а более всего грабежом, которому, несмотря на ясно высказанное капитану пожелание пана Кшиштофа, не видно было конца. В каждой комнате можно было наткнуться на самих французов или неоспоримые свидетельства их пребывания: грязные сапоги, брошенные сабли, пистолеты, сумки и ремни, натасканную на паркет грязь, оборванные портьеры, отсутствующую на своих местах мебель и пятна на обоях, где ранее висели снятые картины. Стоявший в гостиной мраморный фавн щеголял криво нахлобученной уланской шапкой и нарисованными углем кошачьими растопыренными усами. Через мраморное его плечо тем же, по всей видимости, шутником была перекинута перевязь со свисавшей до самого пола саблей. Одно из больших, с полукруглым верхом, оков гостиной было кем-то с неизвестной целью выбита напрочь, и острые обломки рамы торчали вкривь и вкось, усиливая и без того сильное ощущение разорения и разрухи, парившее в некогда уютной гостиной.
Посреди комнаты в золоченом кресле сидел пожилой улан с нашивками капрала, в расстегнутом мундире, из-под которого в вырезе рубашки виднелась густо заросшая кучерявым, уже сильно тронутым сединой волосам грудь. Положив скрещенные ноги в пыльных, со шпорами, сапогах на антикварной красоты инкрустированный низкий столик, сей ветеран с меланхолическим видом пощипывал струны гитары, время от времени прикладываясь к горлышку стоявшей на полу подле кресла винной бутылки. На свободном от мебели пространстве молодой лейтенант упражнялся в выпадах и отражениях с позолоченной шпагой князя Вязмитинова, очевидно будучи не в силах расстаться со своей новой игрушкой. Пан Кшиштоф с каменным лицом прошел через гостиную, всем своим видом показывая, что имеет полное право здесь находиться и передвигается не просто так, а по важнейшему делу. Старания его пропали даром, поскольку никто из французов просто не обратил на него внимания.
Толкнув высокую, на две половины раскрывающуюся дверь, Огинский вступил в карточную, оказавшись там, куда давно стремился попасть. К его огромному неудовольствию в карточной сидели пятеро французов во главе с капитаном Жюно. Офицеры играли в карты, делая ставки и азартными восклицаниями отмечая каждый ход. Увидев Огинского, капитан Жюно предложил ему принять участие в игре. Пан Кшиштоф замялся, поскольку не имел денег не только при себе, но и вообще их не имел. Ему вдруг сделалось почти смешно: впервые в своей полной приключений и интриг жизни бедного родственника, карточного шулера и авантюриста он оказался в положении, когда не имел не только денег, но и вообще ничего, что принадлежало бы ему, вплоть до нижнего белья. Все его достояние ныне заключалось в довольно дешевом перстне дутого золота с маленьким, не очень чистым рубином, сидевшем на безымянном пальце его правой руки. Пан Кшиштоф подумал, что ниже опуститься уже нельзя, и это было хорошо, потому что ему надоело падать. Судя по всему, в жизни его наступил очередной перелом, после которого его ожидал неминуемый взлет к вершинам богатства и если не славы, то хотя бы популярности в обществе, которую дают деньги и связи с сильными мира сего.
– С удовольствием составлю вам партию, – ответил он на приглашение капитана, – но вот незадача: я, как назло, без денег. Не думаю, что в столь неспокойное и сумбурное время с вашей стороны было бы разумным поверить мне в долг, вот разве что перстень поставить.
Перстень был охотно принят в качестве ставки и перекочевал с пальца пана Кшиштофа на стол, за которым шла игра. Пану Кшиштофу придвинули стул, и он уселся к столу с твердым намерением обчистить французов, невольно мешавших его делу. Глаза пана Кшиштофа между тем незаметно обшарили комнату. Седельные сумки, в которых лежало его платье, разумеется, исчезли бесследно, но кресло, которое он приставил к горке с фарфором, казалось, стояло на том же месте, хотя никакого фарфора в горке уже не осталось. В кресле сидел толстый, с большими, на немецкий манер закрученными усами лейтенант в расстегнутом мундире. Лоснящееся от пота широкое красное лицо его показалось пану Кшиштофу донельзя глупым. На столе перед лейтенантом лежала большая груда золотых и серебряных монет – очевидно, его выигрыш. Пан Кшиштоф подумал, что дуракам обыкновенно везет, и принял карту.
Толстый лейтенант метал, поглядывая на перстень пана Кшиштофа таким взглядом, словно уже примерял его к своему жирному пальцу. Взгляд этот внезапно раздражил Огинского до такой степени, что он твердо решил обыграть толстяка любым путем. Почти не отдавая себе отчета в собственных действиях, он сложил пальцы обеих рук перед собою в замок и хрустнул ими, разминая суставы.
Он отыграл два кона, ценой большой изворотливости сумев остаться при своих. Наконец, очередь сдавать дошла до него, и пан Кшиштоф получил возможность воспользоваться одним из трюков, которым обучил его в незапамятные времена проезжий шулер. Руки его действовали словно сами собой, и, поскольку репутация Огинского в этом. обществе была совершенно никому не известна, трюк сработал даже лучше, чем можно было ожидать. Собрав взятки, пан Кшиштоф под недовольным взглядом толстяка насадил перстень обратно на палец, придвинул к себе выигранные деньги и сделал ставку.
По мере того, как кучка денег перед ним увеличивалась в размерах, росла и смелость пана Кшиштофа. Пару раз ему по-настоящему повезло, в остальных случаях выручало искусство, которое, как оказалось, по-прежнему хорошо помнили его ловкие пальцы.
Постепенно игра сосредоточилась на толстяке-лейтенанте и пане Кшиштофе. Остальные довольствовались ролью статистов, с любопытством наблюдая за тем, как гость княжны Вязмитиновой потрошит своего соперника. Толстяк делался все краснее по мере того, как его деньги переходили к пану Кшиштофу, Огинский же совершенно осмелел и делал с ним, что хотел. На время он даже забыл о спрятанной за шкафом иконе, сосредоточившись на игре, а вернее, на том, что делали на виду у всех его ловкие пальцы.
Развязка, как это и бывает в таких случаях, наступила неожиданно и была весьма бурной. В одном шаге от окончательного проигрыша толстый лейтенант вдруг как будто запнулся о невидимое препятствие и, багровея прямо на глазах, замер, переводя взгляд дико вытаращенных глаз со своих карт на туза, которым пан Кшиштоф накрыл его взятку.
– Сударь, – просипел он наконец, – этот туз уже вышел из игры. Я это точно помню, сударь.
– Где, какой? – всполошился Огинский, понимая уже, что дело плохо, но все еще не в состоянии поверить в свой очередной провал. – Этого не может быть!
– Не может, – проявляя философский склад ума, согласился толстяк, – но вот есть же! И причина тому может быть только одна. Вы шулер, мсье! Извольте, господа, – обратился он к привставшим, со своих мест офицерам, – я могу доказать! Взгляните только на это…
Повторяя, что этого не может быть и что это наверняка ошибка, пан Кшиштоф забегал глазами вокруг, ища спасения, и вдруг наткнулся на твердый, насмешливый взгляд капитана Жюно. Капитан не смотрел на ворошившего на столе карты толстяка; сверля взглядом пана Кшиштофа, он нехорошо улыбался.
– Прошу меня простить, сударь, – сказал капитан, поймав взгляд Огинского, – но это тот род деятельности, помогать вам в котором меня не может заставить ни маршал, ни император, ни сам господь бог. Мне почему-то думается, что, узнав о причинах, побудивших меня отказать вам в содействии и покровительстве, маршал Мюрат вынужден будет признать их уважительными.
– Вы шулер! – бушевал меж тем толстяк. – Вы негодяй и вор! Что вы на это ответите, сударь?
Огинский понял, что дело проиграно. Поднявшись на ноги и оттолкнув стул, он холодно отчеканил, надменно глядя в переносицу толстяка:
– Я отвечу, что это незаслуженное оскорбление, которое я, как дворянин, не могу оставить безнаказанным.
Услышав это, капитан Жюно демонстративно заткнул пальцами уши и отвернулся, показывая, что его здесь нет и он ничего не слышит. Отношение его к начинающейся дуэли тем самым было высказано весьма красноречиво, и Огинский понял, что на капитана рассчитывать нечего.
– Да! – закричал толстяк. – Да, это оскорбление, если можно считать оскорблением высказанную в глаза правду! Я оскорбил вас, мсье! Я повторяю: вы вор и негодяй! Может быть, вы хотите со мной драться? Извольте, сударь, я готов!
– Вы просто не умеете проигрывать, – пожав плечами, презрительно сказал Огинский, внутри которого все тряслось мелкой дрожью, как овечий хвост. – Если угодно, я научу вас этому тонкому искусству нынче же на закате. Боюсь только, что после этого у вас уже не будет времени еще раз сесть за карты.
– Ха! – воскликнул толстяк.
Дуэль была решена. Скрипя зубами от душившей его злобы, пан Кшиштоф выскочил во двор, чтобы на свободе обдумать свои дальнейшие действия. Драться он не собирался: ему по-прежнему казалось неимоверно глупым пытать судьбу, подставляясь под пулю в десяти шагах, то есть на дистанции, с которой промахнуться зрячему человеку можно было разве что нарочно.
Во дворе близ потухшего, ненужного днем костра веселились уланы. Став в круг, они отбивали ладонями такт, в то время как двое из них отплясывали внутри круга какой-то дикий танец. Один из этих двоих, высокий и усатый улан, представлял, как видно, даму. Об этом говорили криво сидевшая на его вороных кудрях кружевная дамская шляпка и обернутый вокруг бедер кусок золотой церковной парчи, изображавший юбку. Из-под этой юбки, задирая ее сзади, торчала пристегнутая к поясу сабля, а ниже были огромные сапоги с длинными шпорами, весело звеневшими в такт прыжкам и обезьяньим ужимкам “дамы”.
Пан Кшиштоф не вдруг понял, отчего у него все похолодело внутри при виде этого парчового лоскута. Лишь справившись несколько с сердцебиением, он догадался о причине своего почти что обморока: парча была та самая, в которую он своими руками завернул чудотворную икону святого Георгия Победоносца перед тем, как спрятать ее за горку с фарфором.
Совершенно потеряв голову от этого последнего удара, Огинский вихрем ворвался в карточную. Сидевшие там и живо обсуждавшие происшествие офицеры с удивлением обернулись на его растерзанную, с дико вытаращенными глазами и стоящими дыбом волосами фигуру. Не обращая ни на кого внимания, пан Кшиштоф подскочил к горке и рывком опрокинул ее на пол. Это было сделано так стремительно и внезапно, что по-прежнему сидевший на своем месте толстяк едва успел отскочить, спасаясь от падавшей, как ему показалось, прямо на него горки.
– Сумасшедший! – крикнул толстяк, лихорадочно шаря рукой по поясу в поисках пистолета, которого там не было. – Вы видели, господа, этот сумасшедший хотел меня убить! Какая низость!
Поднялся переполох. Огинского схватили за руки, и кто-то вгорячах поднес к самому его лицу опасно поблескивающий кончик сабли. Пан Кшиштоф не сопротивлялся и даже не чувствовал того, что с ним делали: остановившимся, мертвым взглядом смотрел он на открывшееся пыльное пространство между опрокинутой горкой и стеной, где еще вчера лежала завернутая в золотую парчу чудотворная и, что было главнее всего, очень дорогая икона.
В пространстве этом, увы, ничего не было, кроме нескольких, уже упоминавшихся выше, комочков пыли и одинокого паука, который, не выдержав шума и повышенного внимания к своей персоне, поспешно улепетнул в щель под плинтусом.
Еще не успев хорошенько осознать всей глубины постигшего его несчастья, пан Кшиштоф Огинский был с позором выведен вон. Одетого в короткое и узкое, с чужого плеча платье, его швырнули на твердые камни двора. С крыльца прозвенели шпоры, и пан Кшиштоф увидел у самого своего лица блестящие сапоги.
– Дуэль отменяется, – прозвучал над ним голос капитана Жюно. – Вы слишком низки, сударь, чтобы я позволил кому-либо из моих офицеров пятнать свою честь, стреляясь с вами. Имейте в виду, что лишь находящийся при вас известный нам обоим документ удерживает меня от того, чтобы приказать своим солдатам отвести вас за гумно и там расстрелять. Но берегитесь, сударь, не попадайтесь больше мне на глаза! В противном случае, видит бог, я вас все-таки расстреляю. Убирайтесь немедленно отсюда и выполняйте свою секретную миссию где-нибудь в другом месте!
Кшиштоф Огинский поднялся и, ни разу не взглянув на капитана, побрел прочь – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, пока не перешел на бег.
Вечером того же дня у распахнутых настежь ворот усадьбы остановилась, переводя дух, небольшая, всего из трех двигавшихся пешком человек, процессия. Возглавлял это шествие более всех запыхавшийся, но при этом не перестававший нетерпеливо оглядываться по сторонам и торопить своих спутников камердинер старого князя Архипыч. Башмаки его и белые чулки посерели от дорожной пыли, лицо раскраснелось от непривычных усилий, а покрытая седым пухом, в совершенно сбившемся на одну сторону пудреном парике голова тряслась гораздо сильнее обычного.
Следом за Архипычем выступал с дароносицей в руках званый к старому князю для последнего причастия отец Евлампий. Он тоже пыхтел и отдувался после долгого подъема в гору, но смотрел много живее своего престарелого провожатого. Вид его не слишком изнуренного постами, круглого, обросшего окладистой бородою лица говорил более о владевшей батюшкой озабоченности, нежели об усталости.
Замыкал эту духовную процессию, судя по рыжей от долгого употребления рясе, диакон. Ряса была ему заметно коротка, из-за чего диакон вынужден был горбиться и прятать руки в рукавах, как в муфте. Вообще, духовное это лицо вело себя со скромностью более чем монашеской: ссутулив плечи и опустив лицо к самой земле, оно передвигалось неловкой и даже как будто не вполне твердой походкой, загребая пыль носками добротных, чуть ли не офицерских, с узкими носами сапог. Нечесаные, спутанные, торчащие во все стороны и более всего напоминавшие паклю волосы свешивались из-под головного убора, почти целиком заслоняя лицо, о котором только и можно было сказать, что на нем произрастала жидкая, неухоженная и тоже похожая на клок пакли козлиная бороденка. Бороденка эта по какой-то непонятной причине вызывала живейший интерес у разнообразных насекомых, по преимуществу пчел и мух, которые с громким жужжанием так и липли к ней, словно она была вымазана медом. Объяснить подобную странность можно было разве что тем, что диакон являлся человеком большой святости и оттого чурался мирской суеты вообще и умывания в частности. Впрочем, отгоняя от своего лица надоедливых мух, сей святой муж бормотал себе под нос такие слова, от которых отец Евлампий всякий раз испуганно вздрагивал и осенял себя крестным знамением. Испуг его был понятен, ибо произносимые диаконом выражения более приличествовали находящемуся в крайнем градусе раздражения гусару, чем смиренному служителю православной церкви.
– Черт бы подрал этих мух! – обмахиваясь рукавом рясы и по-прежнему не поднимая головы, прорычал диакон. – Неужели ничего нельзя было придумать, кроме этого растреклятого дьявольского меда?!
Отец Евлампий в очередной раз вздрогнул и поспешно, хотя и несколько уже устало, осенил крестным знамением сначала себя, а после и богохульствующего диакона. Склонный к сквернословию диакон, заметив его действия и устыдившись своего окаянства, опустил еще ниже и без того склоненную голову и сказал:
– Простите, святой отец.
– Сын мой, – с привычной кротостью опуская длинную нравоучительную речь, которая от самой деревни вертелась у него на кончике языка, промолвил отец Евлампий, – сын мой и брат во Христе, в последний раз говорю тебе: у нас, православных, приходского священника в разговоре именуют батюшкой, а вовсе не святым отцом. Хорошо, коли нехристи, коими полон дом его сиятельства, не заметят твоей ошибки, в противном же случае я предвижу неисчислимые бедствия, кои могут обрушиться на нас обоих.
– Я все понял, свя… батюшка, – сказал диакон. – А, ч-ч-ч… Виноват, – спохватился он, отбиваясь от заинтересовавшейся его бородой крупной черно-желтой осы. – Благослови тебя господь, – и придавил сбитую в пыль осу сапогом.
Отец Евлампий возвел очи горе, окончательно уверившись в том, что горбатого могила исправит, и что бедствий, о которых он только что говорил своему неуправляемому диакону, похоже, будет очень трудно избежать.
В это время Архипыч деликатно кашлянул в кулак, давая понять, что недурно было бы поспешить. Отец Евлампий спохватился и, перекрестившись, тронулся в путь, коего оставалось уже всего ничего.
На главной парковой аллее, что вела к парадному крыльцу, им повстречался конный патруль – двое улан на одинаковых рыжих лошадях. Уланы не спеша подъехали, с ленивой угрозой опустив пики. Отец Евлампий с замирающим от страха сердцем замедлил шаг, но шедший позади него диакон весьма непочтительно, хотя и незаметно для посторонних, двинул батюшку между лопаток, побуждая его продолжать движение. От этого весьма ощутимого прикосновения голова отца Евлампия сама собою гордо задралась, и он скорым шагом прошествовал мимо улан. Сгорбленный диакон из-за его спины осенил французов кривым, размашистым и в обратную сторону положенным крестом. Уланы почтительно подняли уставленные на путников пики, и один из них сказал другому:
– Это попы идут исповедовать старого принца.
Говорят, он собирается на тот свет и не нашел времени лучше нынешнего.
– Смерть не спрашивает, какое время для нас удобно, а какое нет, – откликнулся другой. – Пришел твой черед – собирайся в дорогу, вот и весь разговор. А дочка у старика, говорят, хороша. Ты видел ее?
– Не дочка, а внучка, – поправил его первый улан. – Нет, я не видел, но вот Бертье клянется, что принцесса чудо как хороша, хотя и несколько костлява.
Косматый диакон вдруг обернулся и сверкнул на улан глазами сквозь закрывавшую лицо шерсть с таким видом, будто понимал по-французски. К счастью, уланы этого не заметили: поворотив коней, они продолжали свой обход.
– Негодяи, – пробормотал диакон, щупая что-то твердое, выпиравшее у него под рясой, – вы мне еще попадетесь!
Слышавший его слова отец Евлампий механически перекрестился и вознес к небу краткую безмолвную молитву, моля всевышнего о том, чтобы он дал своему недостойному служителю пережить сегодняшний день и в здравии встретить завтрашний рассвет. Учитывая поведение диакона, отцу Евлампию казалось, что он просит у господа слишком большой милости.
В молчании они приблизились к крыльцу, на котором, дымя сигарой и сверкая стеклами очков, стоял носатый полковой лекарь – тот самый, который осматривал князя и того раненого, что был накануне сдан на попечение отца Евлампия. Из уважения к священнику лекарь вынул изо рта сигару и посторонился. Отец Евлампий, проходя мимо него, снова испуганно перекрестился, а диакон еще больше скукожился, сделавшись похожим на горбуна.
Никто не чинил им препятствий, когда, сопутствуемые уже совершенно выдохшимся Архипычем, священнослужители прошествовали через превратившуюся в казарму прихожую и по широкой мраморной лестнице, испятнанной грязными следами сапог, поднялись во второй этаж, где были покои князя. Здесь навстречу им вышла бледная, с заплаканными глазами, но пытающаяся приветливо улыбаться княжна. Архипыч с поклоном и одышливо доложил ей, что по ее приказанию доставил батюшку, и был удостоен ласковых слов благодарности в сочетании с печальной улыбкой. Старик в ответ на эту улыбку прослезился и, шмыгая носом, зашаркал прочь, от греха подальше.
Отец Евлампий благословил княжну и спросил, в каком состоянии пребывает Александр Николаевич. В ответ ему было сказано, что князь со времени второго удара не приходил в сознание, и переданы слова лекаря о том, что надежды на выздоровление нет. Мария Андреевна повторила эти слова, сумев каким-то чудом удержаться от слез – вероятно, потому, что слезы все были ею уже выплаканы. Да и то сказать: что проку плакать над словами, когда любимые тобою люди один за другим уходят из жизни?
Неизвестно с какой целью явившийся в дом вместе с отцом Евлампием дьякон во время этого разговора скромно стоял в углу, засунув кисти рук в рукава своей порыжелой короткой рясы, сгорбив плечи и непрестанно стреляя из стороны в сторону чрезвычайно живыми, смотревшими сквозь занавес спутанных волос черными глазами. Княжна Мария, не в силах удержаться, два или три раза удивленно взглянула на эту совершенно новую для нее фигуру, но спрашивать ничего не стала и через несколько минут вовсе забыла о присутствии не вполне обычного дьякона, захваченная печальной торжественностью момента.
Дьякон между тем переместился в другой, дальний от двери и затененный выступом книжного шкафа угол кабинета. Здесь он, пользуясь тем, что о нем как будто все забыли, с видимым облегчением опустился в кресло. Посидев немного в позе отдыхающего после тяжких физических нагрузок человека, дьякон вдруг спохватился и зачем-то полез под рясу. Задрав пыльный подол, под коим обнаружились высокие, армейского фасона сапоги и синие французские кавалерийские рейтузы, дьякон вытащил из-за пояса и положил в кресло подле себя большой заряженный пистолет. Бросив в сторону княжны и отца Евлампия быстрый испуганный взгляд и убедившись, что его странный маневр остался незамеченным, дьякон прикрыл пистолет полой рясы и принял прежнюю расслабленную позу, выглядевшую весьма необычно в сочетании с его одеянием и в особенности, с его прической и бородой.
Княжна пошла проводить отца Евлампия к умирающему. О дьяконе, казалось, все забыли. Оставшись в одиночестве, он тяжело поднялся из кресла и подошел к окну, больше не горбясь и держась, напротив, с той почти неестественной прямотой, которая свойственна кадровым офицерам. Стоя у окна и глядя во двор, по которому слонялись уланы, дьякон бормотал слова, которых, к счастью, не мог слышать отец Евлампий. Его небольшие, красивые и крепкие ладони с длинными нервными пальцами то и дело сжимались в кулаки, выдавая обуревавшие его чувства, испытывать которые, по всеобщему мнению, священнослужителю не пристало.
Потом дверь княжеской спальни распахнулась, и в кабинет вышла Мария Андреевна, оставившая отца Евлампия наедине с князем для свершения последнего таинства. Стоявший у окна спутник батюшки быстро обернулся на шум. Княжна заметила его и остановилась в нерешительности, не понимая, кто он и зачем пришел в дом.
– А вы… – начала она и замялась, не зная, как обратиться к этой странной косматой фигуре. – Вы… Не хотите ли воды с дороги? Больше, увы, мне нечего вам предложить.
– Не стоит беспокоиться, ваше сиятельство, – отвечал дьякон чистым, звучным голосом, в котором слышался странно знакомый княжне акцент. Только два человека, которых знала княжна, говорили с таким акцентом, но один из них был мертв, а другой необъяснимо исчез, о чем она вспомнила только сейчас, услышав знакомый акцент. – Простите, Мария Андреевна, – продолжал дьякон, делая шаг от окна по направлению к княжне, – но неужели же этот нелепый маскарад обманул вас, и вы меня совсем не узнаете?
Княжна вдруг почувствовала слабость в ногах и вынуждена была схватиться рукой за край письменного стола.
– Но это… – слабым голосом едва сумела проговорить она, – это просто не может быть!
Дьякон вздохнул и снял головной убор вместе с паклей, изображавшей волосы. За волосами последовала приклеенная на меду козлиная бороденка, и перед Марией Андреевной предстал Вацлав Огинский в порыжелой рясе с чужого плеча, с забинтованной головой, но несомненно живой вопреки имевшимся у княжны сведениям о его смерти.
– Я должен просить у вас прощения за этот глупый спектакль, разыгранный в столь тяжелое для вас время, – продолжал он, – но я не знал иного способа проникнуть в усадьбу и разузнать о вашей судьбе.
– Но вы… Как это может быть, что вы живы? – воскликнула княжна, не веря собственным глазам. – Ведь я же… Ведь мне… сказали…
Не в силах более сдерживаться, она подбежала к Огинскому и, упав к нему на грудь, разрыдалась, смачивая пыльную рясу слезами огромного облегчения. Судьба, отнявшая у нее все, что было ей знакомо и дорого, неожиданно вернула ей того, кто считался умершим. Радость была слишком нежданной, чтобы приготовившаяся стойко встретить неисчислимые беды княжна могла теперь удержаться от слез. И она плакала, вовсе не думая о том, что ее поведение может показаться неприличным, на время забыв даже о том, что происходило сейчас за закрытой дверью спальни.
– Мне сказали, – справившись с рыданиями и утирая слезы платком, – что вы убиты на дуэли.
– Почти так оно и было, – заботливо усаживая ее в кресло и садясь напротив, сказал Огинский. – Я был на волосок от смерти. Пуля попала вот сюда. – Он осторожно прикоснулся рукой к повязке, показывая, куда попала пуля. – Но кто, хотелось бы мне узнать, передал вам это известие? Мне казалось, что у свидетелей дуэли просто не было на это времени.
– Ах, это странная история, – сказала княжна, впервые сама серьезно подумав о том, что история вышла и в самом деле странная. От этой мысли она нахмурилась, и между бровей ее пролегла поперечная складочка. – Нет, право, странная, очень странная история. Уже после того, как ваши товарищи покинули усадьбу и сюда вошли французы, вчера ночью ко мне явился ваш кузен. Он совершенно определенно сообщил мне о вашей смерти. Что же, он солгал мне?
– Кузен? Кшиштоф здесь? Вот славно! – обрадовался Огинский. – Не думаю, чтобы его ложь была намеренной. В том состоянии, в каком я находился сразу после дуэли, меня легко было принять за… ну, вы понимаете, за мертвое тело. Ежели было нападение французов, то у кузена просто не оставалось времени разобраться, жив я или уже умер.
– Но он даже передал мне ваши последние слова! – воскликнула княжна, в другой раз подумав, как все это странно, будто в романе.
– Вот как? – Вацлав Огинский рассмеялся, несмотря на серьезность момента. – И какими же они были, мои последние слова?
– Он сказал, что вы велели ему позаботиться обо мне, – вдруг смутившись, ответила княжна.
Огинский тоже несколько смутился.
– Что же, – сказал он наконец, – это как раз очень может быть, хотя я ничего этого не помню. Помню лишь, как шел к барьеру, а потом ничего… Просто стало темно. Перед этим я как раз думал о вас, так что… Но что же, – воскликнул он, оборвав себя на полуслове, – значит, кузен здесь? Как же ему удалось? Где он? Ах, как славно, когда под рукой в нужную минуту оказывается верный человек!
– Право, не знаю, где он может быть, – несколько растерянно сказала княжна, не видевшая пана Кшиштофа с самого утра и почти о нем не вспоминавшая. – В последний раз я видела его утром, где-то в десятом часу. Я дала ему платье дедушки и представила его начальнику французов как своего родственника, приехавшего из Москвы мне на выручку. Казалось, этот Жюно всему поверил, но вот… Ваш кузен куда-то пропал.
– Возможно, у него есть какой-то план, – сказал Вацлав задумчиво. – Но может статься, что ваш Жюно оказался много хитрее, чем вы думали, и тогда Кшиштоф угодил в скверный переплет. Что же, это придется проверить… Ведь вы не станете возражать, если я попрошу у вас приюта на какое-то время?