Будто наяву, увидел он свои последние минуты перед тем, как все вокруг него погрузилось во тьму: туман над прудом, росистую траву под ногами, белый платок в руке кузена, встающее по левую руку над кронами парковых деревьев солнце и фигуру неторопливо идущего навстречу Синцова. Потом ему вспомнилось заслонившее весь мир черное жерло пистолета, глянувшее вдруг прямо в глаза и, казалось, в самую душу; вспомнился собственный испуг при виде этой черной дыры в небытие – испуг, который заставил его торопливо спустить курок.
После этого момента Вацлав не помнил ничего. Естественно было предположить, что он промахнулся, и что ответный выстрел поручика убил его на месте. Но как же, в таком случае, он мог ощущать боль? Разве мертвые могут чувствовать и думать? Если это загробный мир, то почему он ничего не видит, почему так болит голова и откуда это тепло, которое он чувствует на своем лице?
Мысли его немного прояснились – ровно настолько, сколько требовалось, чтобы признать себя живым. Вацлав предпринял осторожную попытку застонать и был неприятно поражен звуком собственного голоса – слабым, хриплым и неимоверно жалким. “Проклятье”, – попробовал сказать он, и это ему удалось, хотя пересохшие и будто склеенные чем-то губы повиновались ему весьма неохотно.
Теперь все как будто встало на свои места. Прислушавшись к своим ощущениям, он понял, что лежит на спине и чувствует под пальцами рук траву и землю. Он сжал ладони в кулаки, собрав траву и землю в горсти, и понял: да, земля и трава. Значит, жив.
Переполнившее его при этом открытии ликование тут же сменилось испугом. Если жив, то почему не может открыть глаза? Неужто ослеп? Коли так, то не лучше ли было умереть?
Забыв от испуга о боли в голове, он поднес руку к лицу и осторожно ощупал глаза. Глазницы были сплошь залиты чем-то густым, полузасохшим, и корнет, уже успевший повидать кровь и смерть с близкого расстояния, сразу понял, что ранен в голову и что веки у него просто склеены вытекшей из раны кровью.
Морщась от боли и отвращения, он отковырнул клейкую дрянь, освободив один за другим оба глаза.
“Ну и вид, должно быть, у меня”, – подумал Вацлав, моргая и ощупывая лицо. Поймав себя на этой мысли, он понял, что рана его точно не смертельна: ему как-то не приходилось слышать, чтоб умирающий заботился о собственной внешности.
Пальцы его нащупали на лбу что-то бугристое, клейкое, отзывавшееся болью на прикосновение, и он догадался, что это было место, куда попала пуля Синцова. “Повезло, – подумал он, – верно, повезло! Чуточку бы прямее, и мне уж не пришлось бы думать о том, каков я с виду”.
Прямо в лицо ему светило полуденное солнце, причиняя заметное неудобство. Чтобы избавиться от этой помехи, Вацлав сел. Голова отозвалась на это очередной вспышкой боли, но теперь, когда он понял, что жив, и вновь обрел способность видеть и трезво воспринимать окружающее, боль уже не казалась такой огромной – ее несколько приглушали иные впечатления, главным из которых была радость от заново обретенной жизни.
Вторым по величине и важности впечатлением Вацлава Огинского было удивление, все возраставшее по мере того, как он осознавал собственное положение. С удивлением обнаружил он, что по-прежнему находится на лужайке у пруда и, по всей видимости, на том самом месте, где упал, оцарапанный пулей Синцова; с еще большим удивлением обнаружил он себя раздетым до нательного белья, босиком и даже без золотого медальона с изображением святой девы Марии, который носил, не снимая, на шее всю свою жизнь. Подобное странное положение мало соотносилось с его представлением о том, как поступают с ранеными и даже убитыми на дуэли дворянами. Он меньше удивился бы, найдя себя похороненным заживо; такое положение, по крайней мере, было бы объяснимо ошибкой и вызванной военным временем поспешностью, с которой убитого похоронили раньше положенных трех дней.
Он посидел еще немного, борясь с приступом дурноты и бездумно шевеля пальцами босых ног в траве. Глядеть на эти словно сами по себе шевелящиеся белые пальцы было непривычно и странно. “Уж не сплю ли я?” – подумал Вацлав и, с усилием подняв голову, огляделся по сторонам.
Знакомая лужайка предстала перед ним во всех мельчайших подробностях, каких не бывает во сне. Зеленая трава там, где он лежал, почернела от крови; солнце ярко блестело на заросшей кувшинками поверхности пруда, и свежо зеленел мох, проросший из щелей старой каменной скамейки, что стояла над водой.
Поодаль в траве что-то ярко блестело, словно кто-то обронил здесь начищенный самовар. Слегка приподнявшись на руках и вытянув, сколько мог, шею, Вацлав увидел лежавшего в двух десятках шагов от него мертвеца в белом с красными эполетами колете и в сверкающей на солнце золоченой кирасе. Блестящая надраенной медью каска с красным волосяным гребнем валялась в стороне. Огинский сразу узнал форму французского карабинера. Положение начинало понемногу проясняться.
“Эге, – подумал Вацлав, – да тут французы! Видно, была стычка сразу же после того, как меня ранили. Оттого я и остался здесь лежать, а обмундирование, верно, ободрали мародеры. А ведь дело плохо. Что же теперь будет – плен?”
Ему вдруг показалось столь унизительным попасть в плен в одном белье, без оружия и босиком, что он застонал от предчувствия неминуемого позора. Мысль о том, что он раздетый, под конвоем будет доставлен обратно в усадьбу, где, помимо французов, его непременно увидит и княжна Мария, была столь мучительна, что Вацлав, превозмогая слабость, поднялся на ноги и сделал несколько неверных, заплетающихся шагов, еще не придумав, куда идти и что делать.
С высоты его роста видно было много лучше и больше, чем когда он сидел в траве. С полной, излишней даже ясностью Вацлав разглядел тела трех карабинеров и одного гусара, разбросанные в разных местах по лужайке. В траве поблескивало оброненное, оружие; над пятнами крови с жужжанием вились мухи. С огромной жалостью Вацлав узнал в убитом гусаре Званского. То, что убитый был именно Званский, подтверждало его мысль о том, что нападение французов произошло сразу же после дуэли.
Можно было предположить, что усадьба уже занята войсками неприятеля. То, что сюда до сих пор не пришли, объяснялось, по всей видимости, уединенностью этого глухого уголка, однако такое положение не могло сохраняться долго. При первой же перекличке отсутствие троих лежавших здесь карабинеров должно было обнаружиться, и тогда весь парк неминуемо будет подвергнут самому тщательному осмотру. Отсюда нужно было уходить, и чем скорее, тем лучше.
Шатаясь и придерживая одной рукой разламывающуюся голову, Вацлав подошел к Званскому. Венгерка Званского была прострелена на груди и вся пропиталась кровью, голова рассечена наискосок. Огинский отвел глаза, стыдясь своей слабости и в то же время зная, что ни за что не сможет во второй раз посмотреть на то, что было некогда столь знакомым и симпатичным ему черноусым лицом.
“Смогу ли? – думал он, ступая по колкой траве к лежавшему ближе всех карабинеру. – Сумею ли я, как последний мародер, раздеть мертвеца и надеть его одежду на себя?”
Однако, он чувствовал, что сумеет. Отступление от самого Немана, страшный бой в Смоленске и сегодняшняя встреча накоротке со смертью сильно изменили его. Ему грозила гибель; более того, ему грозил позор, который был хуже гибели. Скрываться в лесу босым, нагим и безоружным было не только унизительно, но и весьма неудобно. Это означало бы уподобиться загнанному, больному зверю; и что против этого была необходимость прикасаться к мертвецу и надеть на себя его одежду?
Отстегивая кирасу и снимая ее с убитого карабинера, Вацлав заметил, что карманы у бедняги все до единого вывернуты наизнанку. Здесь точно побывали мародеры, и Огинский лишь пожал плечами, подумав о том, что по странной прихоти судьбы эти негодяи раздели именно его, не тронув убитых.
Одеваться в снятую с мертвеца форму было совсем не так гадко, как он ожидал – возможно, потому, что колет оказался лишь слегка запачкан кровью у плеча и горяч от солнца, а вовсе не холоден, как предполагал Вацлав. Кирасу и каску с красным гребнем корнет оставил валяться в траве, зато, поискав, подобрал палаш, пару пистолетов и сумку с зарядами.
Закончив переодевание и поспешно уйдя с открытого места, он зарядил оба пистолета и лишь после этого, как умел, обмотал окровавленную голову найденным в сумке бинтом.
Теперь ему нужно было решить, как быть дальше. Более всего ему хотелось пробраться обратно в усадьбу, чтобы узнать, что с княжной, и в случае необходимости защитить ее от всех мыслимых опасностей. Однако, несмотря на пыл молодости и боль в голове, которая мутила мысли и толкала его поскорее делать хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть на месте, корнет хорошо понимал, что возвращаться в занятый французами дом было бы крайне неразумно. Если усадьба занята карабинерами, его маскарад будет раскрыт немедленно; княжне он ничем не сумеет помочь в любом случае, поскольку сам едва держится на ногах без посторонней помощи. И потом, Марии Андреевне, вероятнее всего, ничто не угрожает. Французы – славные вояки и, покуда могут, стараются не выходить за рамки приличного поведения. Они не воюют с женщинами и больными стариками и щепетильны в делах чести – по крайней мере, офицеры.
“Э, – подумал Вацлав, обессиленно садясь на ствол поваленного дерева и расстегивая душивший его ворот колета, – это все слова! А верно то, что, как только появлюсь в усадьбе, я буду немедля взят в плен или даже убит безо всякой пользы для княжны и, уж тем более, для войны с Наполеоном. Это все равно, что выйти к французам с поднятыми руками или прямо тут, не сходя с места, пустить себе пулю в лоб, довершив то, что начал Синцов. И верно ведь я говорил, что нет ничего глупее дуэли, когда кругом война. Из-за нас, из-за нашей ссоры убит Званский, и я вынужден хорониться в лесу, как дикий зверь…
Однако же, надо что-то решать. А вот что: французы, коли они есть в усадьбе, а они, верно, есть, не будут квартировать долго. Им надобно двигаться вперед, на Москву, и они пойдут. А когда пойдут, я загляну в дом, проверю, все ли ладно с княжною, и тоже пойду к Москве. Когда-то же русские остановятся и дадут сражение! Надобно успеть нагнать своих прежде, чем это случится. Так и сделаю”.
Приняв твердое решение, юный корнет встал и через гущу заполонивших старый парк кустов двинулся в сторону ограды, опираясь на палаш в ножнах, как на трость, и морщась от неприятного ощущения, которое вызывала засохшая по всему лицу бурой растрескавшейся коркой кровь. Вид его был страшен и дик, но корнет Огинский об этом не знал и не помнил, весь сосредоточившись на том, чтобы двигаться вперед вопреки боли и накатывавшей волнами дурноте.
Дойдя до ограды, он двигался вдоль нее еще с полверсты, прежде чем достиг места, где кто-то с неизвестной целью выломал из нее железный прут.
Протиснувшись в пролом, корнет с огромным трудом пробился сквозь последнюю, особенно густую заросль кустарника и оказался на пригорке, окруженном с трех сторон полями пшеницы и льна. Позади него стеной стоял княжеский парк, впереди, в версте примерно, на соседней горке темнел лес, щетинистой полосой уходивший к горизонту, а слева, едва различимая в знойном августовском мареве, тянулась с пригорка на пригорок дорога, над которой густым плотным облаком висела пыль. В пыли что-то двигалось – огромное, растянувшееся на несколько верст, темное, ощетиненное древками пик и знамен, сверкающее солнечными бликами на стволах ружей и медных хоботах пушек. Стоявший на пригорке корнет понял, что видит наступающую армию Бонапарта. Это величественное и грозное зрелище надолго приковало его к месту. “Полно, – подумал он внезапно, – а прав ли я был, когда присягнул на верность императору Александру? Уж больше никто в Европе не отваживается вслух назвать Бонапарта парвеню, выскочкой и самозванцем. И что за несчастная судьба у моей родины! Как узнать, под чьим сапогом будет лучше Польше – под русским или французским? Есть ли ответ на этот вопрос?”
Вацлав Огинский знал, что предугадать этот ответ ему не дано. Знал он и другое: принеся по велению сердца присягу, он будет верен ей до конца.
“Матерь Божья, – очнувшись от своих размышлений, спохватился он, – о чем я думаю? Нужно двигаться, пока меня здесь не обнаружили. Много ли будет пользы от меня России, Польше и княжне Марии Андреевне, коли я попаду в плен?”
Два раза упав по дороге, он спустился с холма, на котором стояла княжеская усадьба, и по грудь окунулся в горячее душистое море спелой пшеницы, уже начавшей заметно клониться к земле под тяжестью налитых колосьев. Корнет в белом карабинерском колете шел к синевшему в отдалении лесу, оставляя за собой петляющую извилистую дорожку среди хлебов. Солнце нещадно припекало его непокрытую голову, насекомые надоедливо липли к окровавленному потному лицу. Добравшись до леса, корнет в изнеможении повалился на прохладный мох в тени деревьев и на несколько минут впал в блаженное забытье.
Очнувшись, он подобрал палаш и двинулся дальше. В получасе ходьбы от лесной опушки он набрел на небольшую поляну, посреди которой возвышался аккуратно сметанный стожок свежего сена. Вырыв в стоге нору, Вацлав Огинский забился в нее и, завалив вход, со вздохом неимоверного облегчения закрыл глаза. Сон пришел к нему сразу же и был долгим и освежающим.
Глава 5
– Поди сюда, Машенька, – сказал молодой княжне князь Александр Николаевич, похлопав здоровой рукой по краю постели.
Речь его сегодня звучала куда более внятно, хотя правая половина лица по-прежнему оставалась неподвижной. Видимо, за сутки князь успел смириться и освоиться со своим неожиданным увечьем. Самочувствие его улучшилось настолько, что это безо всяких расспросов было заметно простым глазом: если вчера на высоко поднятых подушках лежал по неизвестной причине задержавшийся в пути между землей и небом полутруп, то нынче взгляд его выражал привычную живость, и видно было, что вынужденная неподвижность уже стесняет князя и вызывает его раздражение.
Незаменимый и бесценный Архипыч, неслышно ступая, появился в спальне, неся серебряный поднос с большой фарфоровой супницей. От супницы по комнате пошел сытный аромат куриного бульону, и княжна в первую минуту даже не сообразила, что курице как будто неоткуда было взяться. Посмотрев на Архипыча, морщинистое лицо которого выражало только заботу о том, как бы лучше услужить хозяину, Мария Андреевна решила воздержаться от расспросов: эка невидаль – курица! Курица и курица, а попалась в котел – сама виновата…
– Ступай, Архипыч, миленький, – сказала она, когда камердинер поставил поднос на ночной столик подле кровати больного. – Ступай, я сама покормлю.
– Кого это ты собираешься кормить, ваше сиятельство? – сварливо осведомился старый князь, хмуря брови или, вернее, одну бровь, так как вторая отказывалась хмуриться. – Одна-то рука у меня покуда работает!
– Тогда я тарелку только подержу, – не смея перечить, кротко сказала княжна.
Александр Николаевич подозрительно покосился на нее одним глазом, но спорить не стал и безропотно позволил внучке засунуть угол салфетки за воротник своей ночной сорочки. Вооружившись ложкой, он зачерпнул поднесенный княжной бульон и заправил ложку в рот. Половина бульона немедленно вылилась из правой, безвольно распущенной половины его, рта, замочив подбородок и салфетку. Проворчав что-то неразборчивое, старый князь оттолкнул руку княжны с салфеткой, которой та намеревалась отереть ему лицо, и повторил попытку с тем же печальным результатом.
– Позвольте мне, дедушка, – не в силах без слез смотреть на это жалкое зрелище, попросила княжна.
– А ну его к черту совсем! – в великом раздражении воскликнул Александр Николаевич и швырнул ложку прочь.
Видно было, что ему хотелось попасть ложкою как можно подальше, но сил у него почти не осталось, и ложка, глухо стукнув о ковер, упала подле самой кровати.
Отпихнув, совсем как капризный ребенок, от себя тарелку, князь сорвал с груди салфетку и в раздражении провел ею по лицу, стирая с подбородка жирный бульон.
– Оставь, княжна, – несколько совладав с собою, значительно мягче сказал он Марии Андреевне. – Не в коня корм. Что ж добро-то зря переводить? Давай-ка лучше потолкуем, пока… Одним словом, давай потолкуем.
– Надо ли, дедушка? – отставляя тарелку на поднос и поднимая с пола ложку, спросила княжна. – Лучше бы вы поберегли силы. Они вам надобны, чтоб вы скорее поправились.
– Э, матушка, не лукавь! Стар я уже, чтобы после этакого поправиться. Видно, время мое пришло. И реветь не вздумай! Все там будем в назначенный час – кто раньше, кто позже. Я свое пожил, нынче твой черед. Ты вот что, Машенька, ты скажи мне, что это за пальба у нас нынче во дворе была? С воробьями, что ли, наши гости воевали?
Княжна Мария, как могла, пересказала деду события сегодняшнего утра, добавив в конце, что один из убитых французов до сих пор лежит посреди двора, накрытый рогожей.
– Поди ж ты, – сварливо и насмешливо проскрипел князь, – уцелили-таки в одного… Ты прости, душа моя, что я тебя о таких вещах пытаю, а только скажи, как одет?
Княжна описала мундир и экипировку убитого, которые до сих пор будто наяву стояли у нее перед глазами во всех мельчайших подробностях вплоть до пуговиц на мундире и орла на каске.
– Карабинер, – сказал на это князь. – Видно, что передовой разъезд мюратова авангарда. Значит, жди гостей. Гусары-то ушли?
Княжна подтвердила, что да, гусары ушли в великой спешке, но взяв с собой раненых и знамя.
– Знамя, знамя, – проворчал князь. – Тебе-то, матушка, что за прок в их знамени, что ты о нем через слово повторяешь? Уж лучше бы они тебя с собой взяли, а знамя оставили французам на подвертки.
– Да как же, дедушка! – воскликнула княжна. – Как же вы можете так говорить! Вы сами мне объясняли, что знамя…
– Довольно уж про знамя, – устало сказал князь. – Скажи лучше, как же это твой поляк смел уехать и бросить тебя здесь на произвол судьбы? Неужто не попрощался, с собой не позвал?
– Он звал, дедушка, – потупившись и залившись алой краской, прошептала княжна, – да я не поехала. А попрощаться он, видно, не успел. Да ты не думай про него плохо! Он знаешь, каков?
И она быстро пересказала князю события вчерашнего вечера, закончившиеся вызовом на дуэль.
Александр Николаевич выслушал ее довольно невнимательно, а дослушав, сказал с нечаянной жестокостью человека, который, стоя на пороге смерти, торопится еще многое успеть и оттого не имеет сил и времени заботиться о пустяках:
– Поручик этот, душа моя, большой негодяй, а Огинский, хоть и благороден, а дурак. Верно, уж убит, коли не зашел проститься. На рассвете, как ты спала, у пруда, я слышал, стреляли. Видно, они и были. А после уж французы наскочили, и началась во дворе кутерьма.
Княжна страшно побледнела и с навернувшимися на глаза слезами посмотрела на деда. Но старый князь не заметил той раны, которую он невольно нанес любимой внучке. Глядя прямо перед собой, он продолжал говорить, торопясь сказать все нужное, пока болезнь не добила его окончательно, и зная, что добьет непременно.
– Вот что, душа моя. Дни мои, как в романах пишут, сочтены, так что надобно тебе быть ко всему готовой. Скверно, что оставляю тебя в таком отчаянном положении. Из-за меня, из-за болезни моей ты попала в этакую неприятность; ну, да теперь уж ничего не поделаешь. Состояние мое тебе остается. Состояние большое, так что, коли не будешь совершенною дурою, как-то проживешь – хватит и тебе, и доброхотам разным, которые тебя станут поначалу обкрадывать. Головка у тебя, однако, светлая, так что со временем разберешься, кто тебе друг, а кто норовит крови твоей испить. Верно, что, коли француз хотя бы до Москвы доберется, четверти твоего состояния, считай, как не бывало. Ну, да с этим ты сама как-нибудь… До тех пор еще дожить надобно.
– Ах, дедушка, что вы такое говорите! – едва сдерживая слезы, воскликнула княжна. – Вы поправитесь, господь не позволит…
– Господь меня уже заждался, – перебил ее князь. – У него ко мне бо-о-ольшой счет! И вот что, раз уж сама заговорила: позови-ка ты мне попа. Только не теперь, а потом, когда совсем худо станет. Это, чую, скоро… А коли сбежал поп вместе со всеми этими псами, то и не зови. Помолишься за меня перед иконкой, и ладно будет. Мнится мне, что твое заступничество там, наверху, скорее зачтется, чем молебны пьяницы этого, отца Евлампия. Эк не вовремя меня угораздило! Приказал бы я тебе немедля ехать, так разве ты послушаешься?
– Не послушаюсь, дедушка, – тихо, но с отчетливой твердостью в голосе проговорила княжна.
– То-то и оно, что не послушаешься. Вот она, молодежь-то нынешняя, вот воспитание… Ну, шучу, шучу. Конюшню-то, поди, всю разворовали?
Княжна кивком подтвердила верность его догадки.
– Дурень я, значит, был, что мало их, чертей, порол, – спокойно сказал князь.
– И вовсе вы никого не пороли, – возразила княжна.
– Потому и воры, что не порол. Либерте, эгалите, фратерните, – с отвращением выговорил князь лозунг французской революции. – Вольтер, опять же. Все зло оттуда, из Франции. Ты им “эгалите”, а они с тебя тем временем сапоги снимают. Ну, да бог им судья, а мне до них уж не дотянуться. Ты, Машенька, лошадь найди непременно. Нынче по округе много будет бесхозных лошадей. А только гляди в оба, потому как и людей без царя в голове сейчас в лесах объявится немеряно. Не знаю даже, что страшнее – на месте сидеть или в Москву ехать. Архипыч тебе не подмога, старый он уже. Только на себя да на бога надейся. Сейчас, сейчас бы тебе ехать, пока француз не пришел…
Речь его, поначалу вполне ясная, по мере того, как князь уставал, делалась все более невнятной и наконец окончательно превратилась в бессвязное бормотание. Глаза Александра Николаевича закрылись, и он впал в забытье. Посидев у постели еще немного, княжна тихо встала и, неслышно ступая, вышла из комнаты.
Слова деда о том, что дуэль все-таки состоялась и, вернее всего, была роковой для молодого Огинского, запали княжне в самую душу. Теперь такой ход событий представлялся ей самым вероятным и едва ли не единственно возможным. После слов князя ей вспомнилось, что сквозь утренний сладкий сон она как будто тоже слышала отдаленный звук, напоминавший щелканье пастушьего кнута. Звук этот, вмешавшийся в сон и принятый княжной за часть последнего, теперь представлялся ей в ином, зловещем свете. Сколько ни говорила она себе, что этого не может быть, сколько ни ругала себя за детские фантазии, уверенность, что Вацлав Огинский, истекая кровью, лежит где-то рядом, в парке, всеми брошенный и нуждающийся в помощи, крепла с каждой минутой.
Не зная толком, куда собирается идти и что делать, княжна вышла из дома на задний двор. Выходить с парадного крыльца она побоялась, помня о том, что там лежит мертвец, и не желая снова видеть рогожный куль, из-под, которого торчали начищенные сапоги с большими железными шпорами. Архипыч в это время как раз, потея и кряхтя, волок убитого карабинера под мышки в парк, чтобы там как-нибудь закопать от собак и прочего мелкого зверья, коего в последние годы много расплодилось в одичавшем парке и окрестных лесах. Занятый этим непосильным для него делом, старый камердинер не мог видеть, как княжна покинула дом. Впрочем, если бы и видел, то вряд ли ему удалось бы остановить полную решимости отыскать Огинского или хотя бы его тело Марию Андреевну.
Что она станет делать, найдя в парке раненого, Мария Андреевна представляла себе смутно. Поставленная ею перед собой задача была бы трудна и для вполне взрослой, крепкой женщины; хрупкая шестнадцатилетняя княжна, однако же, храбро углубилась в парк, махнув рукой на очевидную невыполнимость и даже опасность своей затеи. На худой конец, решила она, можно будет кликнуть Архипыча; сейчас важнее было убедиться в том, что догадка старого князя неверна.
Княжеский парк был обширен и, как уже упоминалось, изрядно запущен. Подальше от дома, где за ним еще сохранялся какой-то присмотр, парк более всего напоминал весьма густой смешанный лес, в чаще которого можно было бы спрятать африканское диво – слона, а не то что раненого гусарского корнета. Княжна Мария, впрочем, предполагала, что дуэли обыкновенно происходят все-таки не в чаще, а на более открытой местности, где деревья и кусты не мешают мужчинам с соблюдением всех правил этикета убивать друг друга из пистолетов и колоть острыми шпагами. Таких мест в парке было несколько, и княжна решила одно за другим обойти их все, пока не убедится в беспочвенности своих страхов.
Парк она знала превосходно, как крестьянские дети до последнего пенька знают окружающие их деревню леса. В глубине парка деревья и кусты стояли стеной, густые, кроны смыкались над аллеями, образуя сумрачные, наполненные тусклым зеленоватым светом коридоры, в которых впервые попавший сюда человек мог очень просто оробеть и почувствовать себя до крайности неуютно. Княжна Мария, однако, выросла среди этих сумрачных аллей и была здесь совершенно как дома. Покрытые зелеными и ржаво-красными пятнами мха, испещренные потеками мраморные статуи на скрытых кустами постаментах загадочно и дружелюбно улыбались ей своими пухлыми каменными губами; заброшенные, одичавшие клумбы пестрели яркими пятнами цветов. Княжна проходила мимо заполоненных кустарником, до самой крыши увитых плетями дикого винограда и вьющихся растений беседок, совсем по-взрослому радуясь изобретательности старого князя, который сумел обратить небрежность в тонкое искусство и тем придать скучному регулярному парку вид настоящего сказочного леса, полного нежданных сюрпризов и очаровательнейших уголков.
За всеми этими восторгами княжна ни на минуту не забывала о деле, которое привело ее в парк, и неустанно продолжала свои розыски, методично обходя лужайку за лужайкой и с облегчением убеждаясь, что здесь никого не было по крайней мере месяц. Непримятая трава стояла высоко и ровно, греясь на солнце и разливая вокруг горячий летний дух, а над нею, никем не потревоженные, порхали мотыльки.
Уже после полудня поиски привели ее в аллею, что выходила к дальнему пруду. Здесь княжна остановилась, увидев взрытый копытами скакавших лошадей гравий. Выбитые подковами ямки были на дне темными от влаги, потому что солнце не проникало сюда сквозь густой полог ветвей.
– Браво, – огорченно сказала княжна, увидев эти следы, такие же ясные, как и крупно напечатанные буквы в детской азбуке. – Славный из меня следопыт! Ведь можно, кажется, догадаться, что они поехали к месту верхом! Всего-то и нужно было, что посмотреть у конюшен, в какую аллею идут следы! А пока я прогуливаюсь, он, быть может, уже умер или вот-вот умрет. И ведь говорил мне дедушка, что стреляли у пруда!
Она бросилась бежать по аллее, совершенно уверив себя в том, что Вацлав Огинский лежит у пруда и что он остро нуждается в ее немедленной помощи, Сцены, коим место было скорее в рыцарском романе, нежели в реальной жизни, одна за другой возникали в ее голове; Княжне представлялось, что она непременно спасет корнета от неминуемой гибели, просто перевязав его смертельную рану своей шалью. Она торопилась изо всех сил, и вскоре в конце похожей на туннель аллеи блеснул яркий солнечный свет, означавший лужайку с прудом. Пруд этот населен был голосистыми, на всю округу знаменитыми лягушками, коих князь Александр Николаевич в минуты хорошего настроения юмористически именовал своею домашней оперой. Сейчас, однако, дневная жара заставила этих оперных артистов попрятаться до вечера, и у пруда было тихо.
Выбежав на лужайку, торопившаяся на подмогу Огинскому княжна едва не споткнулась о лежавшего прямо на ее пути мертвеца, одетого так же, как и тот, которого она видела перед парадным крыльцом. В мертвой руке французский карабинер сжимал широкий палаш, на блестящем лезвии которого ярко сверкало солнце. Испуганно отпрянув, она прижала ладонь к губам. Сердце прыгало у нее в груди, как пойманная птичка, и более всего княжне хотелось сейчас, повернувшись спиною к пруду, со всех ног бежать домой.
Немного успокоившись и отбежав на всякий случай подальше от мертвеца, она обвела лужайку внимательным взглядом, сразу заметив еще в двух местах белые колеты и сверкающие кирасы французов. Потом в глаза ей бросилось видневшееся из травы плечо зеленой, со шнурами, венгерки, в какие были одеты ночевавшие в доме гусары. Уверенность, что она видит раненого Огинского, боролась в ней с желанием бежать отсюда со всех ног. Эта лужайка была полна смертью, и княжне, впервые лицом к лицу столкнувшейся с костлявой старухой, чудилось, что мертвые французы только и ждут удобного момента, чтобы схватить ее за подол, когда она будет проходить мимо.
Преодолев страх, она двинулась по высокой траве к гусару, которого приняла за Огинского, далеко обходя мертвых французов. Вид этих разбросанных по зеленой лужайке тел смущал ее: война вдруг предстала перед ней во весь свой страшный рост, обернувшись той стороной, которая никогда не описывалась в романах. Испуганно оглядываясь на трупы, княжна думала, что это впечатление, верно, будет самым неприятным в ее короткой жизни, не зная еще, что впереди ее поджидает множество впечатлений куда более неприятных и даже опасных.
Не дойдя двух саженей до лежавшего в траве гусара, который был ею принят за Огинского, княжна остановилась в нерешительности. Остановил ее гул множества круживших над лежавшим человеком мух и тяжелый, железистый, незнакомый запах, перебивавший запах горячей спелой травы.
“Что ж это? – в страхе подумала княжна. – Не может быть, чтобы это, в траве, над чем вьются мухи, было Огинским. Не может быть, чтобы Вацлав Огинский распространял вокруг себя этот тяжкий дух, от которого делается нехорошо и мутится сознание. Да жив ли он? Необходимо подойти и посмотреть, но как же это сделать, когда я и шагу не могу ступить?”
Княжна долго стояла на месте, вспоминая все свои прежние страхи – грозы, пауков, мышей и т. п., – которые неизменно оказывались впоследствии смешными и ничего не стоящими. Однако теперешний страх был не таков – черный, ледяной, он был много реальнее зеленой травы, синего неба и солнечного блеска, которые рядом с ним казались просто сном.
Мария Андреевна смотрела на видневшийся над травой зеленый рукав венгерки, запачканный чем-то бурым, ожидая и боясь стона или малейшего шевеления, которое указывало бы на то, что лежавший впереди нее человек был еще жив. Но ничто не шевелилось, кроме метелок травы, и ничего не было слышно, кроме надоедливого, отвратительно сытого жужжания мух.