В выражении своих мыслей и чувств князь никогда не стеснялся, из-за чего при императоре Павле Петровиче угодил в опалу и был удален из Петербурга в свое имение под Смоленском. Император Александр Павлович звал его обратно, но старый ворчун к тому времени окончательно разочаровался в свете и отправил в столицу письменный ответ, составленный с оскорбительной вежливостью и выражавший полный и недвусмысленный отказ от участия в светской жизни.
Тем не менее, влияние, хоть и невольное, князя Вязмитинова на жизнь высшего общества до сих пор оставалось велико. Так, не желая того и ничего о том не ведая, влияет большая планета на обращение малых – не потому, что ей того надобно, а просто в силу своего существования. Состояние и связи могущественного екатерининского вельможи были столь велики и обширны, что их просто невозможно было сбросить со счетов. Многие не избегали соблазна прибегнуть к протекции старого затворника, но мало кто добивался в том успеха. Случалось, что старый князь, сохранивший в свои семьдесят с лишком лет замечательную живость ума и крепость тела, самолично потчевал гостей клюкою, на которую опирался при ходьбе – опять же, не потому, что имел нужду в подпорке, а в силу какой-то необъяснимой старческой причуды.
Чудачества старого князя вошли в поговорки, а потом вдруг в одночасье прекратились, словно их отрезало ножом. Причина тому была проста и общеизвестна: у князя появилась воспитанница, для блага которой ему поневоле пришлось несколько усмирить свою гордыню и снова начать принимать гостей.
Воспитанница эта была его внучкой. Невестка князя Вязмитинова умерла родами, а его сын, полковник Андрей Александрович Вязмитинов, пал под Шенграбеном во время наполеоновской кампании 1805 года. Получив печальное известие, старый князь обозвал убитого сына дураком, страшно накричал на своего прослезившегося камердинера Архипыча и удалился в кабинет, гулко ударив дверью. В кабинете он до самого утра в полной тишине жег свечи, наводя тем самым тревогу и страх на прислугу, а поутру велел запрягать и самолично отправился в имение сына, где под присмотром нянек и гувернантки жила его внучка Мария Андреевна, коей в ту пору едва исполнилось девять лет.
Он привез внучку к себе вместе с гувернанткой-француженкой и стал воспитывать ее (понятно, что внучку, а не гувернантку) на свой лад. Правда, гувернантке досталось тоже: с той самой минуты, как пришло известие о гибели сына, старый князь, в совершенстве владевший парижским диалектом, не сказал по-французски ни единого слова и, более того, наотрез отказывался понимать французскую речь, что сделало жизнь француженки в его доме трудно переносимой. Отныне бедняга могла общаться только с юной княжной, чему старый чудак нимало не препятствовал: он вовсе не желал, чтобы у его внучки имелись пробелы в воспитании. Он даже удвоил француженке жалованье, однако в ответ на высказанные по-французски слова благодарности лишь сердито пожал плечами и скрипучим старческим голосом проговорил:
– И что лопочет, ни слова не пойму!
Во внучке Александр Николаевич души не чаял и, как уже было сказано, занимался ее воспитанием сам. В силу какой-то своей причуды старый князь не хотел, чтобы княжна со временем превратилась в пустоголовое украшение, петербургских салонов, и тщился дать ей по возможности обширное образование. Когда пришла пора, он выписал из столицы учителя музыки и танцев, которого решительно и беспощадно удалил из дома, как только решил, что его услуги более не требуются княжне.
Княжна Мария Андреевна в свое время, как и следовало ожидать, выросла, превратившись в настоящую красавицу. Сердито кряхтя и бормоча под нос слова, которых не знала его внучка, князь начал давать приемы и балы. Недостатка в гостях на его приемах не было, поелику речь шла об одной из богатейших и завиднейших невест не только в Смоленской губернии, но, пожалуй, и во всей Российской империи. Князь почти перестал чудить на людях и даже забросил свою клюку – подальше от соблазна, как объяснил он однажды внучке, на что та звонко рассмеялась и чмокнула его в лысину. Мария Андреевна едва ли не одна в целом свете знала, что за человек скрывался под личиной старого своенравного ворчуна, и понимала его полностью – не только то, что он говорил, но и то, что оставалось невысказанным.
Нашествие Бонапарта старый князь воспринял спокойно. “Этот выскочка пытается откусить больше, чем может проглотить, – ворчливо заявил он. – С нашими генералами откусить – не фокус, а вот каково-то будет глотать? Как бы не подавился ваш хваленый корсиканец”.
Корсиканец, однако, и не думал давиться, победоносно завоевывая губернию за губернией. Когда французские войска подошли к Смоленску, князь, недовольно кряхтя и с большой неохотою, велел укладывать вещи. Отъезд был назначен на утро, а в последний вечер случилась вещь вполне естественная, но менее всего ожидаемая и пришедшаяся как нельзя более некстати в столь тревожный момент: восьмидесятилетнего старца хватил удар.
Он лежал на подушках, усохший и тихий, и правая, разбитая параличом половина лица его составляла разительный и страшный контраст с живой левой. До полуночи вокруг него суетилась заплаканная прислуга. После полуночи князь впал в тяжелое забытье. Мария Андреевна провела эту ночь у его постели, а наутро как-то вдруг оказалось, что вся прислуга в одночасье покинула дом. Исчезли не только лакеи, повара, конюхи и горничные; исчезли даже гувернантка-француженка и старый камердинер князя Архипыч. Придя в себя и узнав о случившемся, князь утешительно похлопал внучку по руке сухой и слабой ладонью левой, не затронутой параличом руки, и с трудом, невнятно пробормотал:
– Нечему тут удивляться. Верный раб есть вещь, противная натуре. А натура насилия над собой не прощает. Разбежались тараканы… А и тебе таки пора.
Княжна на это лишь улыбнулась и со спокойствием, которое дорого ей далось, отвечала, что покинет дом не ранее, чем он сумеет подняться с постели и отправиться в путь вместе с нею.
– Хвостом-то не юли, – одной половиной рта трудно выговорил князь. – Видишь ведь, что ездок из меня теперь никудышный. Отныне и присно, как в писании сказано. Видно, пришло мое время. Да и то сказать, уж девятый десяток годков небо копчу. Пора и честь знать… Ну, ну, реветь не смей! Знаешь ведь, что сырости этой не терплю! Поди, займись там чем-нибудь! Ну, ступай, ступай!
Княжна пошла бродить по опустевшему дому, безучастно отмечая в уме следы поспешного бегства прислуги. Кладовые оказались разграблены подчистую; исчезло также кое-что из фамильных драгоценностей. Мария Андреевна ничего не сказала об этом деду, с неожиданной для ее шестнадцати лет трезвостью ума рассудив, что ежели он выздоровеет, то и драгоценностей не жаль, а ежели, не дай бог, умрет, так ничего не жаль и подавно: на что ей камни и золото, коли не будет больше рядом самого родного, самого доброго и любимого человека?
Ближе к полудню неожиданно вернулся Архипыч, неся в сумке двух пойманных силками зайцев. “Говори мне после этого, что ты не браконьер”, – проворчал при виде его добычи князь, на что привычный к такому обращению Архипыч только низко поклонился.
Княжна немного поплакала над зайцами (плакать над князем она не решалась, боясь разгневать больного и тем приблизить конец), а после, несмотря на протесты Архипыча, помогла ему освежевать тушки и приготовить еду.
За работой Архипыч рассказал ей новости. Дворня, по его словам, разбежалась кто куда, что и без него было понятно. Смоленск, сказал Архипыч, сдан французу и вторые сутки горит свечою; через Вязмитиново прошло отступающее русское войско, так что селяне в чаянии бед и напастей разбрелись по окрестным лесам, забрав с собой скотину и все, что можно было унести. Округа опустела, и не сегодня-завтра следует ждать в гости Бонапарта. О том, что не худо было бы и самим унести ноги подалее от супостата, Архипыч умолчал, за что княжна была ему весьма признательна. Старик-камердинер, конечно же, понимал, что ни бросить старого князя, ни перевозить в теперешнем его состоянии просто нельзя, и принимал уготованную ему судьбу со спокойным смирением. Кроме того, лошадей из конюшни увели всех и Архипыч благодарил Господа за то, что князь уж много лет как забросил псовую охоту. Псарни были пусты, и старому камердинеру не приходилось хотя бы заботиться о пропитании собак, коих в иные времена у князя насчитывалось до двух сотен.
Слушая его, княжна грустила все более. Представлялся ей разоренный, разломанный ядрами, горящий Смоленск, хотя она не могла в полной мере вообразить степень разрушений, причиненных городу длившимся двое суток сражением двух великих армий. Она не могла не думать о том, как это будет, когда придут французы; рассказы гувернантки мадмуазель Тьери о галантности парижских кавалеров вряд ли можно было применить к военному времени. Кавалеры кавалерами, а голодные, потные и озлобленные вражеские солдаты, наверное, не станут говорить комплименты и вежливо проситься на постой. Французы представлялись княжне Марии огнедышащими чудищами, драконами с конскими хвостами на головах. Ведь недаром же по-французски “дракон” и “драгун” – одно и то же слово… Эти самые драконы семь лет назад до смерти убили ее отца, так что им стоит расправиться с дочерью?
Княжна тряхнула головкой, прогоняя тревожные мысли. Уж верно, дед отчитал бы ее за подобные рассуждения, когда бы только узнал о них. Еще, чего доброго, обругал бы “салонной мамзелью”, что на его языке означало то же, что у иных людей просто “дура”. Быть салонной мамзелью и, уж тем более, дурой княжне не хотелось. Старый князь не шутил, когда брался дать внучке разностороннее образование; главным результатом этого его образования стали умышленно взращенные им в юной княжне твердость духа и трезвость мысли, о которых сама она до поры даже не подозревала. Эти качества должны были непременно пригодиться богатой и знатной девице, оставшейся в свете без родительского попечения и надзора. Князь Александр Николаевич не предполагал жить вечно и сомневался даже, что успеет устроить брак своей внучки. Добро, коли вовремя сыщется достойный супруг; а ежели нет, тогда как?
Лежа на высоких подушках в своей спальне и с брюзгливой миной на морщинистом сухом лице наблюдая за тем, как суетится вокруг, по-стариковски шаркая подошвами, верный Архипыч, князь думал о том, что многого не успел довершить из того, что начал. Вот и внучку, Машеньку, не пристроил как полагается. Добро хоть завещание составил по всей форме, так что никакая седьмая вода на киселе не сумеет наложить на наследство свои жадные лапы; ну, да это уж давно, сразу же после смерти сына-Болезнь и предчувствие близкой смерти слегка затуманили острый разум старого князя; он и думать забыл о Наполеоне, о падении Смоленска и о том, что надобно бежать в Москву. Предательское бегство прислуги, воспринятое им с таким философским спокойствием, было им забыто спустя какой-нибудь час. В спальне то и дело мелькал Архипыч, заходила внучка, а более ничего и никого старому князю не требовалось. Спокойно, не торопясь, но и не медля, он готовился отправиться в последний путь без надежд и разочарований, как бывалый странник собирается в дальнюю дорогу.
Мысли княжны Марии Андреевны между тем самым естественным образом перешли с ужасов войны на военных и, в частности, на некоего молодого человека, который в это самое время приближался к усадьбе на гнедой гусарской кобыле, устало и несколько обиженно глядя в спину своему кузену, увлеченно беседовавшему с его недругом поручиком Синцовым.
Княжна не испытывала к молодому Огинскому той пылкой любви, которую чувствовал или думал, что чувствует, он. Она была увлечена, спору нет; но ей казалось, что настоящая любовь – такая, как бывает в романах, – имеет мало общего с теми чувствами, которые она питала в отношении молодого польского дворянина. Ей было с ним весело, легко и интересно, она любила танцевать с ним и расспрашивать его о том, что это за Польша такая и как живут в ней люди. Он был католик, а приходской священник отец Евлампий не жаловал католиков, говоря, что все они – слуги дьявола. Старый князь, впрочем, имел по сему поводу свое персональное мнение, как всегда, отличное от общепринятого. Он называл отца Евлампия старым дурнем, после чего обыкновенно крестился и просил прощения у господа с таким видом, будто говорил: прости, господи, но мы-то с тобой хорошо понимаем, что я имел в виду!
Он подробно разъяснил княжне разницу между православным и католическим вероисповеданием, поминутно глубоко забираясь то в древнюю историю, то в откровенную ересь. Княжне все это было смешно: она понимала то, что говорил ей князь, но не понимала, зачем. Вообразить себя женой и, тем паче, матерью она не умела, и сложности, которые могли возникнуть при венчании ее с молодым Огинским, были ей чужды и неинтересны.
Однако она часто вспоминала поляка и восхищалась решительностью, с которой тот встал под знамена русской армии при первом известии о нападении французов. Мария Андреевна знала, что молодой Огинский получил назначение юнкером в армейский гусарский полк, но более ей ничего не было известно. Сидя у окна в гостиной и глядя на густые кроны запущенного, ставшего более похожим на лес регулярного парка, княжна с печалью думала о том, что блестящий и милый ее сердцу молодой польский дворянин, может быть, уже убит французской пулей или картечью. “Пулей или картечью”, – прошептала она вслух со значительным выражением, прислушиваясь к этим словам, которые, по правде, очень мало были ей понятны.
За окном меж тем сгустились сумерки, небо из голубого сделалось синим, а сочная зелень деревьев потемнела до черноты. В гостиную вошел Архипыч со свечой и, шаркая подошвами, пошел вдоль стен, зажигая канделябры. Очнувшись от раздумий, Мария Андреевна спросила о самочувствии князя и получила ответ, что его сиятельство почивают.
Она встала, зябко ежась, хотя в доме было тепло, и собиралась пойти в библиотеку за книгой, чтобы хоть чем-нибудь занять одинокий и тоскливый вечер, как вдруг внизу, на подъездной аллее, забили копытами лошади, загремело железо и раздались голоса, говорившие, к великому облегчению встревоженной княжны, по-русски. Кликнув Архипыча со свечой, она стремглав бросилась по лестнице вниз, навстречу приехавшим гостям.
К дому подъехали уже в почти полной темноте. Летние сумерки обманчивы: кажется, что им конца нет, ан, глядишь, а на дворе уже такая темень, что собственной руки не рассмотреть. В полумраке проплыли мимо призрачно белеющие каменные столбы парковой ограды с цветочными вазами на верхушках. Кованые узорчатые створки ворот стояли настежь и вид имели покинутый и сиротливый. Поперек главной аллеи торчала почему-то брошенная крестьянская телега – пустая, даже без сена на дне. Эти признаки запустения и покинутости, эти следы поспешного исхода были всеми ожидаемы и всем понятны, но у корнета Огинского болезненно сжалось сердце, когда он увидел впереди, в конце аллеи, темную громаду неосвещенного дома. Смешно было бы ожидать, что дом, как в былые времена, встретит его сиянием огней, суетой услужливой дворни и радушными улыбками хозяев; и, однако, Огинский был так же поражен этими темнотой и безлюдьем, как если бы, придя к приятелю, с которым только вчера виделся на балу, застал бы за столом в кабинете его высохший скелет.
Аллея сделала последний перед кругом почета поворот, и взорам гусар представилось одиноко горящее окно во втором этаже дворца, где, как знал Огинский, помещалась малая гостиная.
– Э, братцы, – воскликнул кто-то, – а хозяева-то дома!
– Может, хозяева, а может, и постояльцы, – откликнулся другой голос. – Гляди, как бы не сам Бонапарт!
– Ти-х-ха! – властно скомандовал Синцов. – Языки за зубы, пистолеты проверить! Спешиться! Корнет! Эй, Огинский! Ты тут вроде своего, проверь-ка, что к чему.
Корнет с охотой оставил опостылевшее за день седло и, положив ладонь на рукоять пистолета, что торчал у него за поясом, двинулся, разминая затекшие ноги, к парадному крыльцу. Позади него, гремя шпорами и цепляясь саблями за седла, спешивались гусары. Проходя мимо кузена, который все еще сидел в седле, тускло поблескивая кирасой, корнет рассеянно улыбнулся ему, но его улыбка осталась незамеченной из-за темноты; к тому же, кузен в ней не нуждался.
Не дойдя двух шагов до крыльца, корнет остановился. Ему все чудилось, что старый князь и княжна Мария Андреевна до сих пор здесь. Он понимал, что это только глупые мечты, но ничего не мог с собой поделать. На крыльце никого не было, и корнет вдруг смутился: как же он войдет в дом Вязмитиновых без доклада? Старый князь был к нему добр, но он не жалует невеж и выскочек, без церемоний входящих повсюду, как к себе домой.
Никого нет, напомнил он себе. Нет князя Александра Николаевича, нет Марии Андреевны – никого, никого… А свет во втором этаже зажег, наверное, старик Архипыч или еще кто-то из прислуги, оставленных присматривать за домом в отсутствие хозяев. Да только что толку от такого присмотра? Французские уланы – это не деревенские мальчишки, их со двора хворостиной не прогонишь…
Парадная дверь вдруг распахнулась, звякнув стеклами, и на крыльце появился, нетвердо ступая на трясущихся не то от старости, не то от страха ногах, старик Архипыч. В левой руке он сжимал зажженный канделябр, а в правой – огромную, окованную черной медью, тяжелую и нелепую старинную аркебузу, явно схваченную со стенки впопыхах и потому лишь, что первой подвернулась под руку.
При виде этой комической фигуры и более всего при виде аркебузы спешившиеся гусары, несмотря на усталость и горечь недавнего поражения, разразились гоготом и забористыми шутками. Эта хриплая какофония разом смолкла, когда на крыльце рядом со старым камердинером вдруг возникла еще одна фигура в простом сером платье и наброшенной на тонкие плечи шалью. Четыре десятка обросших волосами ртов глупо разинулись при виде этого явления, коему вовсе нечего было делать в этом пустом доме, в нескольких часах езды галопом от неприятельского фронта.
Молодой Огинский не сразу понял, кого он видит пред собою, а когда, наконец, сообразил, то, не сумев сдержать порыва, пал перед крыльцом на одно колено и низко склонил обнаженную голову, взяв свой пыльный, простреленный пулей кивер на сгиб руки. Мария Андреевна с испугом посмотрела на него, тоже ничего не понимая и с большим трудом сдерживая испуганный крик. Но тут корнет поднял голову, и в ту же секунду княжна узнала его.
– Как, – воскликнула она, – неужто вы?! А я только нынче о вас думала!
Спохватившись, что сказала лишнее, она испуганно зажала рот ладонью.
В это время позади раздался смех Синцова и его охрипший голос, который произнес:
– Браво, корнет! Не зря я говорил, что у князя очаровательная дочка! Право, Огинский, ты не так глуп, как кажешься!
Услышав этот возглас, корнет вскочил и резко обернулся, безотчетным движением схватившись за эфес сабли. Он не вполне понимал, что намерен делать, но тон поручика и сами его слова звучали прямым оскорблением.
– Если кто и глуп здесь, – процедил он, совладав с собой, – так это вы, поручик, коли позволяете себе подобные замечания в присутствии княжны. Когда человек получил воспитание подле конюшни – это не беда. Беда, когда он не умеет этого скрыть.
Этот ответный удар произвел эффект неожиданной, хотя и вполне заслуженной оплеухи. Синцов даже задохнулся, не зная, что ответить. Пока он пыхтел и раздувался, схватившись за саблю в точности так же, как за минуту до того хватался за свою Огинский, княжна, женским чутьем уловив, что только ее вмешательство может предотвратить скандал, легко сбежала со ступенек, увлекая за собой хромающего камердинера.
– Господа, – прозвенела она, – полно вам! Я не дочь старого князя, а внучка, – обратилась она к красному, встопорщенному Синцову, – но это ведь не причина для ссоры!
Синцов трудно перевел дух, овладел лицом и, чувствуя, что взоры всех присутствующих обращены на него, со всей учтивостью, на которую был способен, проговорил:
– Прошу простить, княжна, за эту маленькую ошибку. Она и в самом деле не может служить поводом для чего бы то ни было, кроме веселой шутки. Но тут задета моя честь офицера и дворянина, а это дело не шуточное. Я никому не позволю безнаказанно оскорблять меня, а тем более какому-то… какому-то…
Он хотел сказать “какому-то сопливому полячишке”, но оскорбление не успело сорваться с его губ. Слабый, но властный голос, раздавшийся со стороны повозок, перебил его.
– Поручик Синцов, – сказал этот голос, – отставить! Стыдитесь! Немедля прекратите ссору! Корнет, соблаговолите принести извинения поручику!
– Но, господин полковник… – едва ли не в один голос сказали Синцов и Огинский.
– Отставить! – повторил раненый полковник Белов и мучительно закашлялся. – Под суд захотели? В солдаты, в цепь? В Сибирь? Нашли время! Стыдно, господа офицеры! Извинитесь, корнет!
– Слушаюсь, господин полковник! – после мучительно долгой паузы откликнулся Огинский и, звякнув шпорами, четко, как на плацу, повернулся к Синцову. – Господин поручик, – сухим казенным тоном продолжал он, – прошу извинить мне невольную резкость тона и неуместный намек на недостатки вашего происхождения и воспитания. Перед лицом неприятеля мы все равны, и делиться можем лишь на храбрецов и трусов, каковым вы, я знаю, не являетесь. Посему беру свои оскорбительные для вашего достоинства слова обратно, но при одном непременном условии, что с вашей стороны не будет повторения неуместных намеков.
Он козырнул, слегка наклонил голову и отступил на шаг.
– Каков?! – озираясь, словно в поисках поддержки, возмущенно сказал поручик. – И это, по-вашему, извинения?!
– Брось, Синцов, – сказал ему кто-то из офицеров, – чего тебе еще? Ты сам виноват, что нарвался, а корнет – молодчага. Бонапарт от нас в дневном переходе, а ты затеваешь ссору, как мальчишка.
– Полно, господа, – раздалось отовсюду, – надоело! Давайте, наконец, отдохнем! Синцов, неужто ты за два дня не настрелялся?
– Расположите людей на отдых, поручик, – послышался голос полковника Белова со стороны санитарной повозки.
Напоминание о командирских обязанностях, казалось, отрезвило Синцова. Звеня шпорами, он повернулся к княжне и отвесил галантный поклон.
– Еще раз прошу простить, сударыня, – сказал он. Его светский тон удивительно не вязался с хриплым сорванным голосом, встопорщенными, разной длины, по-разбойничьи торчащими усами и распространяемыми поручиком запахами гари, конского пота и кирасирского рейнвейна. – Покорнейше прошу приюта на ночь для себя и своих товарищей. Никогда бы вас не побеспокоили, да что делать, коли война!
Следующий час для Марии Андреевны был до предела заполнен суетой и заботами о том, как наилучшим образом разместить гостей. Раненых уложили в опустевших комнатах прислуги, офицеры поместились в гостиной; полковнику княжна уступила собственную постель. На заднем дворе солдаты разожгли костры, на которых, к несчастью, было нечего готовить. Ключи от винного погреба куда-то запропастились, и двое гусар под присмотром ворчащего и вздыхающего Архипыча с позволения княжны саблями взломали замок. Содержимое погреба по счастливой случайности избежало разграбления, и вскоре у костров и в гостиной уже пили – офицеры коллекционные французские и итальянские вина, а солдаты водку, которую князь держал для того, чтобы угощать по праздникам дворню. Пили, впрочем, в меру – больше, чем водки, измотанные боями и походом люди хотели сна.
Княжна без устали ходила между военными, ласково с ними заговаривая и спрашивая, удобно ли и не нужно ли чего еще. Архипыч вздыхал и горестно качал трясущейся седой головой, глядя на разорение винного погреба и на грязь, которую великое множество сапог натаскали на паркет.
Дымили во дворе костры, курились в гостиной офицерские трубки. Посреди двора стояли составленные пирамидой ружья пехотинцев; на штыках, как белые флаги, болтались вывешенные для просушки подвертки. В просторной, на полсотни стойл, конюшне переступали копытами, шумно вздыхали и хрустели овсом гусарские лошади. Мария Андреевна глядела вокруг себя расширенными глазами, жадно впитывая впечатления и на время позабыв даже о болезни старого князя. Это был новый для нее мир, незнакомый и грозный; после этого, думалось ей, ничто не может остаться по-старому.
С молодым Огинским она не успела переброситься и парой слов. По правде говоря, после сказанных ею во дворе слов и вышедшей после этого ссоры княжне было неловко снова заговорить с корнетом, и она старательно его избегала. С удивлением поняла она, что испытывает перед ним едва ли не робость. Ей запомнился стеснительный юноша с тихим голосом и преданными глазами; теперь же перед нею был боевой офицер с георгиевским крестом на мундире, с огромной саблей и с обветренным, загорелым на солнце лицом. Даже голос у него сделался совсем другим, не таким, каким запомнился он княжне Марии; этот новый голос был громким, твердым и прямым. Перемены эти сильно смущали княжну: в памяти у нее остался мальчик, но за время разлуки мальчик этот превратился в незнакомого мужчину, перед которым княжна робела и с которым, боясь себе в том признаться, очень хотела познакомиться поближе.
В перерывах между своими хозяйскими хлопотами, забившись на минутку в какой-нибудь уединенный уголок, она вспоминала, как он упал перед нею на колено и как едва не подрался на дуэли с тем грубым, похожим на ободранного драчливого кота поручиком, явным скандалистом и бретером. Ах, как было бы здорово, думала она, если бы они все-таки подрались – не до смерти, конечно, а так, понарошку, до первой крови. Она бы перевязала своему рыцарю рану носовым платком, а потом хранила бы этот кровавый платок в ящике комода вместе с другими своими сокровищами…
Опомнившись, она сердито встряхивала головкой, отгоняя глупые детские мечтания, и бежала хлопотать дальше. В заботах ее никто, по сути дела, не нуждался, но видеть ее милое раскрасневшееся личико всем было приятно, и даже раненые переставали стонать и улыбались, когда она с ними заговаривала.
Уже в десятом часу вечера она, спохватившись, поднялась в спальню старого князя. В изголовье кровати ярко горела восковая свеча, бросая круг света на высоко поднятые подушки и на утонувшее в них худое морщинистое лицо. Александр Николаевич не спал, княжна поняла это по блеску зрачков и неровному, с присвистом, дыханию.
– Что… шум? – невнятно спросил князь, когда она приблизилась к постели.
– Это гусары, дедушка, – отвечала Мария Андреевна, опускаясь в стоявшее подле кровати кресло и беря деда за руку. – Наши гусары. Попросились на ночлег, и я пустила.
– А, – искривив в презрительной улыбке здоровую половину лица, проскрипел князь, – защитники Отечества… Драпают от француза… Понятно, это не на парадах пыль в глаза пускать…
– Они герои, дедушка, – горячо возразила княжна. – Они из Смоленска последними ушли, и со знаменем, я сама видела. Их от целого полка десятка четыре осталось, не боле. Настоящие герои, – с твердым убеждением повторила она. – И ты знаешь, кто с ними? Молодой Огинский. Помнишь Вацлава?
– Огинский? – с трудом сосредоточиваясь на новой теме разговора и испытывая от чрезмерного усилия возрастающее раздражение, переспросил князь. – А, этот поляк… Недурной жених мог для тебя получиться, а теперь что же… Теперь война… Ладно, ступай.
Архипыча пришли. Да скажи ему, пусть водки этим горе-воякам даст, вина…
– Уже дал, – сказала княжна, но тут заметила, что дед снова впал в забытье.
Она сменила больному холодный компресс, послушала дыхание и даже попыталась сосчитать пульс, как это делал однажды приезжий доктор, но сбилась и махнула рукой: все равно ей было неведомо, какой пульс хорош, а какой плох. Спустившись вниз, она послала вместо себя Архипыча, строго наказав ему, чтобы ночевал при князе и глаз с него не спускал.
Внизу уже почти все спали. Утомленные офицеры вповалку лежали на диванах и креслах в гостиной; кто-то храпел прямо на ковре, подложив под голову потертое, темное от лошадиного пота седло и укрывшись содранной с окна портьерой. В воздухе слоями, как на пожаре, плавал густой табачный дым, пахло потом, порохом, вином и железом. У большого, во весь рост, венецианского зеркала черноусый офицер в одних подшитых кожей рейтузах и в перекрещенной помочами несвежей белой рубашке, насвистывая сквозь зубы, скоблил бритвой густо намыленный подбородок. Во дворе между спящих вповалку солдат похаживал часовой, а в карточной Мария Андреевна наткнулась на офицера, одетого отлично от всех остальных. На нем была блестящая, хоть и покрытая вмятинами, черная кираса и высокая каска с волосяным гребнем, похожая на греческий шлем. Офицер стоял посреди карточной, зачем-то держа на плече седельные сумки, и озирался по сторонам, словно что-то искал. Заметив стоявшую в дверях княжну, он вздрогнул и сделал странное движение, будто собираясь опрометью броситься вон, но тут же, взяв, по всей видимости, себя в руки, изобразил на красивом черноусом лице светскую улыбку и поклонился, придерживая на плече туго чем-то набитые сумки.
– Принести вам одеяло? – спросила княжна, решив, что кирасир выбрал карточную для ночлега и искал, по примеру спавшего на полу в гостиной гусарского офицера, чем бы укрыться.
– Благодарю вас, княжна, – с легким акцентом ответил кирасир, – не стоит беспокоиться. У меня есть плащ.
Не зная, что еще сказать, княжна пожелала ему спокойной ночи и вышла.
Зная, что еще долго не сможет уснуть, она снова прошла через гостиную, в которой уж больше никто не брился и где раздавался многоголосый храп усталых офицеров, и, стараясь не шуметь, выскользнула из дома.
Снаружи уже стояла совершеннейшая ночь, и молодой месяц с любопытством выглядывал из-за верхушек парковых деревьев, удивленно озирая превратившийся в военный бивуак двор. Один костер прогорел и потух, смутно краснея в темноте неясным тлеющим пятном, другой спокойно и невысоко горел, помогая месяцу освещать мощеный брусчаткой двор, похожий из-за лежавших вповалку тел на покрытое трупами поле недавнего сражения. Брошенные на землю седла, стоявшие в пирамиде ружья и распряженные повозки, из которых торчали чьи-то ноги – некоторые босые, а иные в сапогах, – вместе с дымом костра усиливали это впечатление.
Часовой, выступив из темноты, обратил к Марии Андреевне строгое, до половины скрытое тенью от кивера усатое лицо, но тут же узнал хозяйку и, козырнув, снова отступил в тень. Княжна, не удержавшись от соблазна, козырнула ему в ответ, заставив усатого ветерана многих кампаний потеплеть лицом и улыбнуться при виде ее задорной молодости.