Пан Кшиштоф испуганно закрыл глаза и стал шептать слова молитвы, обращенной к святой деве Марии, матери и заступнице всех христиан. Слова казались сухими, мертвыми и не шли с языка. Пан Кшиштоф подумал, что так и должно быть: в таком месте, как это, дева Мария не имела никакой власти – просто потому, что сюда попадали только те, от кого она уже отвернулась, или те, кто отвернулся от нее.
Забыв от страха и отчаяния о боли в разбитой голове, пан Кшиштоф открыл глаза и сел, опершись руками о грязный каменный пол. Глаза его мало-помалу привыкли к темноте. Светившееся красноватыми отблесками огня полукруглое отверстие в стене, принятое им поначалу за топку одного из адских котлов, оказалось окном, сквозь которое в холодную проникал свет горевшего снаружи костра. Пан Кшиштоф различил ступени, дверь, ворох гнилой соломы в углу и лежавшего рядом с собой человека с залитым кровью, но странно знакомым лицом.
Вид привычных, земных, хотя и незнакомых предметов несколько успокоил пана Кшиштофа, заставив его почти поверить в то, что он жив. Однако, вглядевшись в лицо лежавшего рядом человека, пан Кшиштоф снова похолодел. Этот человек с простреленной, окровавленной головой был его кузен, третьего дня убитый на дуэли поручиком Синцовым, который действовал по наущению пана Кшиштофа. С тех пор, казалось, минула целая тысяча лет; однако же, и трех дней достаточно было для мертвеца, чтобы перестать разгуливать по свету и быть либо преданным земле, либо объеденным до костей лесным зверьем. Вацлав же выглядел так, словно был убит только что, сию минуту. К тому же, присмотревшись, пан Кшиштоф узнал на нем карабинерский мундир, неизвестно как на нем оказавшийся и по вполне понятным причинам вызывавший у старшего из кузенов самые неприятные воспоминания.
Это была уже самая настоящая чертовщина. Пан Кшиштоф перекрестился, но наваждение не развеялось, а, наоборот, даже усилилось: ему показалось, что лежащий рядом с ним труп дышит. Все-таки это был ад, или чистилище, или что угодно, но только не земля, на которой все сущее, помимо законов божьих, подчинено строгому порядку вещей и где мертвые остаются мертвыми, а не разгуливают по округе в поисках тех, кто их убил.
Мистический ужас, еще более сильный, чем вначале, обуял пана Кшиштофа. Лязгая зубами и бормоча имена всех святых, какие помнил, он пополз прочь от страшного соседа. В этот момент, словно нарочно желая перепугать пана Кшиштофа до смерти, Вацлав Огинский застонал, открыл глаза и поднес руку к голове.
Пан Кшиштоф тихо взвизгнул и отпрянул в сторону, как испуганная лошадь. Ему казалось, что оживший мертвец сию минуту встанет и, протянув к нему окровавленную руку, вцепится ему в горло холодными пальцами. Остатки мужества покинули его, и, вжавшись в угол, он расширенными глазами наблюдал за своим кузеном, который вернулся с того света, наверняка горя жаждой мести.
Покойник тем временем сел, подтянув под себя ноги в сапогах, и, по-прежнему прижимая руку к простреленной, как казалось пану Кшиштофу, голове, пробормотал по-польски:
– Дьявол, я все-таки попался! До чего же глупо. Где это я? И ни оружия, ничего.
Только тут пану Кшиштофу вспомнилось, что за секунду до того, как потерять сознание, он как будто видел рядом с собой какого-то человека, вместе с ним отражавшего атаки улан. Пан Кшиштоф напряг память и припомнил, что на его неизвестном союзнике как будто был белый колет, выделявшийся в темноте отчетливым пятном.
Уверившись в том, что память его не подводит, пан Кшиштоф приободрился настолько, что даже перестал стучать зубами и начал рассуждать более или менее здраво. Живой или мертвый, но кузен действовал на его стороне, а это означало, что ему ничего не было известно о роли пана Кшиштофа в дуэли с Синцовым. Того, кто был уже единожды обманут, ничего не стоило обмануть во второй раз, а это был как раз тот род человеческой деятельности, в котором пан Кшиштоф чувствовал себя как рыба в воде. По инерции перекрестившись еще раз, пан Кшиштоф выбрался из своего угла и осторожно приблизился к кузену.
– Матка боска! – воскликнул он вполголоса и всплеснул руками. – Кузен, Вацлав, ты ли это?!
Вацлав быстро повернул к нему голову, но, узнав, неожиданно для пана Кшиштофа успокоился. Казалось, появление рядом с ним в подвале его кузена было для него в порядке вещей.
– Кшиштоф, – сказал он с ноткой разочарования в голосе. – Тебе тоже не удалось уйти…
– Ну, по крайней мере, сеча получилась славная, – осторожно сказал пан Кшиштоф, желая для начала взять самую нейтральную тему разговора.
– Да уж, – откликнулся Вацлав, и в его голосе пан Кшиштоф явственно расслышал горькую насмешку, – славная… Кстати, кузен, ты не объяснишь мне, каким образом оказался здесь и зачем затеял эту свалку? Если бы не ты… А, да что теперь об этом говорить!
– Но ведь надобно же делать хоть что-то, – рассудительно заметил пан Кшиштоф. – Почему бы нам и не поговорить? Но только рассказывай ты первый. Уж коли я появился неожиданно для тебя, то вообрази, каково мне было увидеть тебя живым после той злосчастной дуэли! Ведь я сам объявил всем, что ты убит!
– Да? – вяло удивился Вацлав. – А зачем?
– Но как же, – сделав вид, что растерян, горячо воскликнул пан Кшиштоф, – как же иначе! Ведь ты и был убит… вернее, казался убитым. А потом вдруг налетели французские карабинеры, и нам пришлось с боем отступить. Двоих я убил своей рукой, – прибавил он, зная, что ничем не рискует, произнося эту ложь.
– Да, – с тем же странным отсутствием интереса к рассказу кузена повторил Вацлав. – Да, я так и думал… Но зачем ты вернулся? Я говорил с княжной, и она сказала мне, что ты сослался на мою просьбу позаботиться о ней. Но, сколько я ни ломал голову, я так и не смог вспомнить, чтобы мы с тобой говорили после дуэли. Да и сам ты только что сказал, что счел меня убитым наповал.
– Гм, – смущенно откашлялся пан Кшиштоф. В вопросе Вацлава не было обвинения, но пан Кшиштоф, будучи на самом деле виноватым, решил, что ему непременно надо оправдаться. – Понимаешь ли, кузен, – продолжал он, – я не могу всего сказать тебе. Тут замешаны государственные интересы, и притом весьма высокие…
– Победоносец, – тоном полной убежденности в правоте своей догадки перебил его Вацлав.
Пан Кшиштоф внутренне оледенел. Такого поворота он никак не мог ожидать, и теперь просто не знал, что сказать.
– Не понял, как ты сказал? – от души надеясь, что чего-то не расслышал, осторожно проговорил он.
– Чудотворная икона святого Георгия Победоносца из Московского Кремля, – повторил Вацлав. – Та, которую везли к армии, но так и не довезли. Она здесь, и ты пришел за ней. Я верно тебя понял?
Минуту пан Кшиштоф боролся с острым желанием задушить своего чересчур догадливого кузена голыми руками. Затем многолетняя привычка действовать прежде всего хитростью, и только потом силой, взяла в нем верх. Несмотря на свой ум, Вацлав казался ему простодушным, как всегда кажутся подлецам недалекими и простодушными честные люди. Его еще можно было обмануть и использовать в своих собственных целях. Будучи уверенным, что творит благое дело, он действовал бы самоотверженно и бескорыстно, а это было именно то, чего так не хватало пану Кшиштофу. О помощнике, который рисковал бы собственной жизнью ради наполнения его кошелька и ничего при этом не желал для себя лично, можно было только мечтать.
– Верно, – сказал он. – Я вернулся сюда за иконой. Я был в том отряде, который конвоировал икону, и один из всех уцелел после стычки с уланами. Мне удалось уйти от погони, и я следил за иконой до самой встречи с вами. Ежели бы то, что ты называешь своим полком, в действительности напоминало полк, я бы уговорил командира остаться и, дав бой уланам, отбить икону, за которую считаю себя по сию пору ответственным, Но в таком деде сорок человек хуже, чем один. Я выследил, где прячут икону, и был уже на расстоянии протянутой руки от нее, но в повозке оказался этот скотина-денщик, из-за которого пропало все дело.
– Ты поторопился, – устало сказал Вацлав. – Нужно было лучше следить за повозками. Тогда бы ты знал, что денщик ночует в капитанской кибитке. Я знал это, и если бы не твой скандал с денщиком, икона уже была бы у меня.
– М-да, – неопределенно сказал пан Кшиштоф, весьма довольный успехом своего обмана. – Интересно, что теперь с нами сделают?
Вацлав пожал плечами.
– Учитывая все обстоятельства, – сказал он, – я думаю, что расстрел будет самым легким для нас выходом. Могут ведь и повесить.
Голос его звучал вполне равнодушно. В последнее время Вацлав Огинский умирал так часто и неудачно, что это занятие успело утратить для него остроту новизны, превратившись в тяжкий рутинный труд.
Пан Кшиштоф воспринял его слова спокойно и даже с радостью. Он считал, что капитан Жюно не отважится казнить доверенное лицо маршала Мюрата, имеющее при себе подписанный самим королем Неаполя документ; что же касается кузена, думал пан Кшиштоф, то туда ему и дорога. Французы доделают то, что начал этот мазила Синцов, и притом совершенно бесплатно.
Думая так, он запустил руку в карман, где хранился драгоценный документ, и похолодел: бумажника на месте не было. Осторожно, чтобы не заметил кузен, пан Кшиштоф обшарил себя с головы до ног – с тем же печальным результатом. Бумажник пропал, и не имело смысла гадать, что с ним стало. Его могли вытащить не упускающие случая помародерствовать солдаты, но с таким же успехом это мог сделать и сам капитан Жюно, решивший во что бы то ни стало выполнить свое обещание расстрелять пана Кшиштофа.
Подписанная Мюратом бумага была ему в этом помехой, и капитан мог захотеть избавиться сначала от бумаги, а уж потом от ее владельца. Но так или иначе, а отсутствие документа означало для пана Кшиштофа крушение последней слабой надежды уцелеть. На мгновение ему даже сделалось жаль, что он не умер раньше, в горячем запале схватки, с саблей в руке. Теперь ему предстояла позорная смерть и, что было еще хуже, нестерпимое ожидание этой позорной и неминуемой смерти.
– Погоди, – пролепетал он, – постой, Вацлав. Что такое ты говоришь? Как это – расстреляют? Что это значит – повесят? Надо же что-то делать!
– Что делать? – с любопытством, которое показалось пану Кшиштофу совершенно неуместным, спросил Вацлав.
– Ну, как это – что? Надо бежать!
– Знаешь, – сказал Вацлав, – по-моему, тот улан слишком сильно ударил тебя по голове. Утешает только то, что я его зарубил. Не прими мой вопрос за насмешку, но все-таки, как ты собираешься бежать?
Эта реплика кузена слегка отрезвила пана Кшиштофа. Он взял себя в руки – как раз настолько, чтобы справиться с предательской дрожью в голосе, – и сказал:
– Так что же, мы будем сидеть сложа руки и ждать смерти?
– Думаю, ты прав, – после долгой паузы ответил Вацлав. – Нам отсюда не выбраться, но будет хуже, если мы не попытаемся.
Боровшийся с охватившим его при мысли о неизбежной смерти животным ужасом пан Кшиштоф не вполне понял, что хотел сказать Вацлав этими словами; он понял лишь, что кузен согласен вместе с ним искать выход из западни, в которую они угодили.
Помогая друг другу, они поднялись на ноги и приступили к детальному обследованию стен и пола холодной. Обследование это принесло весьма неутешительные результаты: холодная, как и весь дом Вязмитиновых, была построена на совесть. Камни были пригнаны друг к другу так плотно, что между ними не вошло бы и лезвие ножа, которого кузены все равно не имели; скреплявший эти камни известковый раствор даже не думал крошиться, сколько его ни скребли пряжкой ремня; прутья оконной решетки были намертво вделаны в кладку стен, а дверь оказалась такой массивной и так хорошо заперта, что казалась продолжением стены.
Устав от бесплодных поисков, кузены присели рядышком на ступеньки. Пан Кшиштоф пошарил по карманам, но сигары у него вышли уже давно, о чем он и так прекрасно знал. Вацлав не стал шарить по своим карманам, поскольку там не было решительно ничего любопытного или полезного – одним словом, ничего вообще.
– Итак… – начал он, но Кшиштоф остановил его, схватив за руку и жестом призвав к тишине.
Привлекший его внимание шорох повторился, а в следующее мгновение маленький камешек со щелчком ударился об пол холодной и, отскочив, отлетел к стене.
Глава 10
Хотя капитан Жюно и был встревожен ночным происшествием, он не стал предпринимать никаких чрезвычайных мер, не считая усиления караула. Даже и эта последняя мера была им предпринята скорее для очистки совести, нежели в силу необходимости. Он не стал ни обыскивать дом и парк, ни допрашивать княжну, которая могла знать что-нибудь о причинах ночного переполоха, а могла и не знать. Капитан Жюно рассуждал просто и здраво: если бы у двоих изловленных его людьми диверсантов где-то поблизости были сообщники, они непременно проявили бы себя в творившейся в тот момент неразберихе. Несмотря на обилие находившихся во дворе полуодетых и как попало вооруженных улан, горстка отчаянных бойцов могла бы нанести эскадрону огромный урон, смешавшись с этой галдящей и бестолково размахивающей саблями толпой. Поскольку этого не произошло, капитан Жюно вполне резонно рассудил, что никаких сообщников не было в помине, и, выкурив, как уже было сказано, трубочку табаку, преспокойно отправился спать.
Между тем, по крайней мере один сообщник у отчаянных кузенов имелся. Это была княжна Мария Андреевна, лично благословившая Вацлава на его вылазку и наблюдавшая за ходом событий из окна княжеского кабинета. Отправляясь спать, капитан Жюно учитывал возможность участия княжны в заговоре, но он не верил в то, что хрупкая шестнадцатилетняя девица благородных кровей окажется способной на решительные действия. В этом капитан Жюно ошибался; вообще, самым резонным из всех предположений ему казалось то, что он столкнулся с двумя отчаянными ворами, решившими поживиться содержимым обозных повозок.
После первых минут растерянности и отчаяния, охвативших княжну при виде того, как рушится придуманный ею совместно с Вацлавом Огинским план, Мария Андреевна постаралась взять себя в руки. Она более не сравнивала себя с героинями светских романов, на это у нее не осталось ни времени, ни охоты. Жизнь повернулась к ней своею темной стороной, и надобно было жить, а не фантазировать. Кузены Огинские были в плену, но живы. В судьбе их, однако, не приходилось сомневаться, а это означало, что у княжны есть время только до утра. Не следовало, к тому же, забывать и об опасности, которая грозила самой княжне. Мария Андреевна была неплохой наездницей, весьма успешно решала задачи из математики, говорила и читала на четырех европейских языках, умела мыслить логически и недурно стреляла в цель; единственное, чему не научил ее старый князь, это непринужденно лгать, глядя собеседнику в глаза и мило улыбаясь. Во время допроса, который, по мнению княжны, был неминуем, этот пробел в образовании мог сослужить ей весьма дурную службу. И кто знает, что станется тогда с нею самою, с верным Архипычем, с отцом Евлампием и, главное, со старым князем?
Впрочем, мысли о собственной участи и своем неумении лгать занимали княжну менее всего. Не будь старый князь прикован к постели, она бы, наверное, еще подумала о том, как спасти себя; впрочем, если бы не болезнь князя, ни его, ни княжны здесь бы уже давно не было. Здесь княжна ничего не могла изменить, а значит, и думать об этом не стоило. Судьба посаженных в холодную Огинских была совсем иное – ее можно и должно было изменить, и княжна знала, что могла бы с этим справиться.
Когда дверь холодной с грохотом захлопнулась, и уланы стали, ворча и возбужденно переговариваясь, расходиться по местам и устраиваться досыпать, княжна вошла в спальню деда. Совершенно заморенный Архипыч дремал в кресле подле кровати, ничуть не потревоженный шумом разыгравшейся прямо под окном баталии. Князь Александр Николаевич тоже спал, неловко свернув голову с подушки. Княжна осторожно поправила подушку и, став на колени лицом к красному углу, в котором не было икон, стала горячо молиться о здоровье деда, хорошо понимая при этом, что просит у господа невозможного.
Закончив молитву, она неслышно подошла к окну и выглянула наружу. Лагерь французов как будто угомонился, но у костров все еще сидели небольшие группки улан – курили трубки, допивали вино и о чем-то переговаривались, обсуждая, как видно, последние события.
Княжна поняла, что надо еще подождать, и ожидание это испугало ее больше, чем мысль о том, что предстояло ей сделать. Чтобы хоть чем-то заполнить эти томительные часы, Мария Андреевна, перейдя опять в кабинет, села в кресло старого князя и стала детально, шаг за шагом, придумывать, как и что она станет делать, когда в лагере уснут все, кроме часовых. Думать тут было особенно не о чем, но княжна заставляла себя раз за разом проигрывать все с самого начала, стараясь предусмотреть все возможные неожиданности и препятствия и зная точно, что занимается пустым делом, поскольку предусмотреть все было просто невозможно.
Потом она заметила, что начинает засыпать, в точности как старик Архипыч. Спать было нельзя; вскочив с кресла, княжна стала ходить из угла в угол по кабинету. Необходимо было и никак не получалось придумать какое-нибудь дело, чтобы не спать. Читать она не могла, писать было нечего и не к кому. В темноте бродила она по знакомому с раннего детства кабинету, не решаясь зажечь свет, который могли бы заметить снаружи.
Наконец, эта вынужденная праздность в сочетании с огромной внутренней потребностью немедленно что-то делать натолкнула княжну на счастливую мысль, в корне изменившую ее первоначальный замысел. Все слабые места этого замысла княжна видела и раньше; говоря по совести, это был и не замысел вовсе, а просто его черновик, из которого во все стороны торчали гибельные для любого серьезного дела “если бы” да “кабы”. Замысел этот заключался в том, чтобы подойти к часовому, охраняющему дверь холодной, как-нибудь отвлечь его внимание и, снова как-нибудь, открыть дверь, не имевшую замка, а запиравшуюся снаружи на тяжелый железный засов. Казалось весьма сомнительным, чтобы часовой, даже вступив с княжною в беседу, позволил бы ей отпереть дверь; еще более сомнительной казалась княжне мысль, что она может справиться с вооруженным мужчиной. И потом, подумала она, что это значит – справиться? Убить? Связать? Нет, это, право, смешно. Теперь же, найдя, как ей казалось, способ обойти эти и другие нерешенные вопросы, княжна несколько оживилась и даже повеселела. То, что она задумала, было не к лицу девице ее круга; некоторые ее знакомые сочли бы самую мысль о подобном образе действий непристойной. Но знакомые эти были сейчас далеко – в Москве, Петербурге и дальних своих имениях, не затронутых войной. Никто из них не прискакал, загоняя лошадей, в Вязмитиново, чтобы поинтересоваться судьбой хозяев; так какое право имели они осуждать ее? Никакого, ответила себе княжна и тут же спохватилась, что никто ее не осудит, потому что никто и ничего никогда не узнает.
Приняв решение, Мария Андреевна прошла в свою спальню и приблизилась к стоявшему в углу большому, обитому железом сундуку. Открывшееся ей зрелище заставило княжну грустно вздохнуть.
Сдерживаемые в какой-то мере капитаном Жюно и, отчасти, сочувствием к молодой хозяйке, уланы мародерствовали не слишком открыто и не применяя грубой силы – не так, как орудует на пасеке медведь, но так, как действует забравшаяся на кухню стая крыс. Встречаясь с княжною во дворе и в доме, солдаты улыбались, весело ей козыряли и говорили приветливые слова, но стоило ей скрыться из глаз, как еще какая-нибудь часть имущества Вязмитиновых бесследно исчезала в солдатских ранцах и в нагруженных до отказа повозках. Считалось, что в спальнях хозяев их беспокойные постояльцы не бывают; на самом же деле никакие приказы капитана Жюно не могли удержать находящихся на завоеванной территорий солдат от мародерства, и спальня княжны,, в которую она теперь заходила нечасто, не избежала участи других помещений в доме.
Запертый на висячий замок сундук был взломан, и откинутая к стене полукруглая крышка напоминала пасть африканского зверя гиппопотама, из которой вместо травы и прочей гиппопотамовой пищи на пол свешивались впопыхах оброненные или просто не приглянувшиеся мародерам вещи. Затеплив свечу, княжна стала разбирать эту перепутанную, истоптанную сапогами груду, отыскивая нужное и с удивлением замечая, что не испытывает никакого сожаления. Ее любимые платья были украдены или испорчены, соболья шубка пропала бесследно, как и многое другое, но Мария Андреевна боялась лишь не найти то, что искала.
Ей, однако же, повезло. Нарядный красный сарафан и расшитая по рукавам и вороту праздничная рубашка не привлекли внимания мародеров. Красные козловые сапожки, дополнявшие этот якобы крестьянский наряд, исчезли, но княжна решила, что в темноте сойдет и так. Переодевшись, она ловко обвязала голову белым платком, сделав узел сзади на шее и оставив открытым только лицо до бровей. Поглядевшись в зеркало, княжна улыбнулась, довольная собой: непривычная одежда, и в особенности платок, изменили ее до неузнаваемости.
Оставалось лишь проверить, совпадет ли ее мнение с мнением часового.
Мария Андреевна подошла к окну и выглянула наружу. Лагерь французов спал. Ненужный костер на заднем дворе почти совсем догорел и светился в темноте большим красным пятном. Княжна заметила, что темнота уже не была темнотою: небо на востоке начинало светлеть, короткая летняя ночь катилась, как ей и было положено, к рассвету, а это значило, что времени у Марии Андреевны осталось всего ничего.
Она хотела задуть свечу, но потом передумала. Свеча наверняка была ясно видна со двора и не могла остаться незамеченной ходившими там караульными. Французы знали, что княжна не спит – если, конечно, их это интересовало. И, если их это интересовало, им лучше было думать, что она находится в своей комнате.
Обеспечив себе, таким образом, нечто наподобие того, что англичане называют алиби, княжна тихо выскользнула из комнаты. Уже спускаясь на цыпочках по лестнице, она подумала, что при ней нет даже ножа, но тут же сердито тряхнула головой и пошла дальше: мысль о ноже была детская, достойная вот именно героини скверного романа, а в реальной жизни совершенно неприменимая. Нож можно было разыскать и взять с собой, но что она стала бы с этим ножом делать, княжна не знала. Переступая со ступеньки на ступеньку, она на минуточку представила себе, как подкрадывается сзади к часовому и бьет его, живого, ножом в спину. Это получилось так жутко, что Мария Андреевна даже остановилась посреди лестницы, почувствовав, как под ней вдруг разом ослабли ноги. Она более не испытывала к французам даже той небольшой симпатии, которая была у нее к ним ранее, но это еще не означало, что она готова была убить человека.
“Ах, это все пустое, – подумала она, стоя на лестнице и держась за перила. – А на самом деле все просто: для того, чтоб убить человека, солдата, это надобно уметь сделать, а я не умею. Что я не хочу резать его ножом, потому что сказано “не убий”, так это вздор. Если мой замысел будет удачен, я убью этого незнакомого мне солдата вернее даже, чем если бы ударила ножом. Не я убью, а убьют другие с моей помощью, но разве это не одно и то же? А если у меня ничего не получится, то убьют их, этих других – Вацлава и его кузена. И выйдет опять, что это я их убила, потому что могла спасти и не спасла. Что же получается? Получается, что выхода у меня никакого нет: и так, и этак виновата. Как же это?..”
Княжна знала ответ. Он был весьма прост и заключался в крылатой французской фразе: на войне как на войне. Фраза эта была ей знакома и казалась раньше пустым звуком, хотя и исполненным романтической мужественности. Теперь же смысл этой короткой фразы предстал перед Марией Андреевной во всей своей ужасной простоте. Война есть война, на войне люди только тем и заняты, что убивают, грабят и мучают друг друга. И если ты, по собственному желанию или невольно, участвуешь в войне, тебе приходится выбирать сторону, за которую ты воюешь, и вместе со всеми убивать тех, кто воюет против тебя. И, раз уж взялся воевать, надобно быть честным перед собой и знать, что и зачем делаешь.
“Знаю ли я, что я делаю и зачем?” – спросила себя княжна и тут же сама себе ответила: “Да, знаю”.
Она сумела, оставшись никем не замеченной, выбраться на задний двор. Дверь холодной находилась за углом; с того места, где притаилась княжна, видно было только полукруглое окошко у самой земли, в котором раньше можно было иногда увидеть какое-нибудь бородатое, с подбитым глазом, бледное с похмелья лицо, выражавшее притворное раскаяние и желание поскорее выбраться на волю. Теперь это забранное толстой вертикальной решеткой незастекленное окно было пустым и черным.
Мария Андреевна собиралась уже подойти к окну, когда из-за угла послышались неторопливые шаги, и оттуда показался часовой в расстегнутом у шеи мундире и сдвинутой почти до самых глаз уланской шапке. Княжна обратила внимание на то, что видит часового почти совсем ясно, и поняла, что рассвет уже близок.
Нужно было торопиться. Когда часовой, пройдя немного вперед, развернулся и скрылся за углом, двигаясь в обратном направлении, княжна тенью скользнула из своего укрытия к окну холодной. Тут ее обожгла новая мысль: а что, если оба кузена все еще лежат в беспамятстве или просто спят? Как быть тогда? Что толку открывать дверь людям, которые не могут через нее выйти?
Присев у окна на корточки, княжна пошарила вокруг себя рукой и, нащупав камешек, бросила его между прутьями решетки в черную темноту полуподвала. Она слышала, как камешек стукнулся о каменный пол. Спустя секунду из темноты появились чьи-то руки и схватились за прутья. Мария Андреевна, хотя и ожидала этого, отпрянула в испуге, но тут вслед за руками показалось испачканное чем-то черным лицо Вацлава Огинского. Княжна с новым испугом поняла, что это черное была засохшая на лице кровь, сочившаяся из вновь открывшейся раны.
Молодой Огинский не сразу узнал княжну, доказав тем самым, что ее маскарад удался. Несколько секунд он вглядывался в нее, а потом, узнав, резко подался ближе к прутьям решетки, прижавшись к ним лицом.
– Княжна? – не веря себе, шепотом воскликнул он. – Мария Андреевна? Как вы…
– Тише, – перебила его княжна. – У нас нет времени. Я сейчас постараюсь отвлечь часового и отпереть дверь. Будьте наготове. Вы можете ходить?
– Мы можем даже бегать, – мрачно ответил Вацлав. – Из самой Польши бежим… Но я не позволю вам рисковать собою!
Княжна Мария нахмурилась.
– Не позволите? – сердито прошептала она. – Хотелось бы узнать, как вы предполагаете это сделать? Может быть, кликнете часового? Перестаньте болтать глупости, сударь, и будьте наготове.
Не слушая возражений, княжна поднялась с корточек и легко подбежала к углу дома. Она выглянула из-за угла и увидела часового, который, стоя к ней спиной, разжигал трубку. Дверь холодной была между ним и княжной примерно на одинаковом расстоянии. Мария Андреевна хотела быстро добежать до двери, отодвинуть засов и броситься наутек. Это было настолько соблазнительно, настолько напоминало какую-то невинную детскую проказу, что княжна уже готова была так и поступить. Но тут ей вспомнилось, что время проказ давно миновало. На войне как на войне, напомнила она себе; а раз так, то часовой, услышав звук отпираемого засова и увидев убегающую девушку в крестьянском сарафане, в самом лучшем случае выстрелит в воздух, поднимая тревогу. О том, куда он выстрелит в худшем случае, княжне думать не хотелось. Так или иначе, дело было бы этим безнадежно испорчено.
Замирая от волнения и страха, княжна вышла из-за угла и, ступая легко и бесшумно, с самым непринужденным видом направилась к часовому. Тот продолжал возиться с трубкой, тем самым облегчая задачу княжны. Когда звук легких шагов и едва слышный шорох сарафана достиг, наконец, его слуха и проник в сознание, заставив резко обернуться и схватиться за ружье, княжна была уже в шаге от заветной двери.
– Стой! – грозно сказал улан, направляя на княжну ружье. – Ты кто такая?
Княжна, отлично понявшая вопрос, заставила себя улыбнуться, стараясь при этом, чтобы улыбка вышла как можно более глупой.
– Не стреляй в меня, дяденька, – сказала она, старательно имитируя манеру разговора своей горничной и стреляя глазами так, как это делала во время балов одна ее знакомая графиня, большая дура, думавшая только о замужестве. – Я в деревне была, их сиятельство меня посылали. В деревне солдаты, тут солдаты, страшно бедной девушке…
Она говорила, сама не зная, что говорит, и помня только, что нужно все время заискивающе и глупо улыбаться, и при этом придвигалась все ближе к двери. Глаза ее, смотревшие как будто на улана, на самом деле постоянно возвращались к железному засову, прикипали к нему, ласкали его и ощупывали. Ей казалось, что, если бы не нужно было все-таки строить глазки часовому, она смогла бы отодвинуть засов одной силой своего взгляда.
Слова, произносимые княжной, заведомо не имели значения, поскольку француз их все равно не понимал. Значение имела только блестевшая жемчужными зубами улыбка княжны, ее черные глаза, игриво сверкавшие из-под низко повязанного платка, и прочие детали, которые могли, по ее мнению, привлечь внимание мужчины к тому, что перед ним женщина. Княжне впервой было прибегать к такому оружию против мужчин, и ей вдруг показалось смешным и жалким это древнее оружие. Оружию этому было место в салонах и в будуарах, на войне же оно, это оружие, оружием уже не являлось.
Потерявшись от этой мысли, княжна остановилась на середине фразы и замолчала, опустив глаза, уверенная, что ее сейчас арестуют или просто убьют. Боязливо взглянув на часового, она с удивлением заметила, что древнее оружие, впервые пущенное в дело праматерью Евой, хоть и находилось сейчас в неопытных, неумелых руках, сработало так, как надо. Часовой более не целился в нее из ружья. Ружье было приставлено к ноге, а часовой с неопределенной ухмылкой закручивал штопором свой длинный ус, прищуренными глазами разглядывая княжну.
– А девочка недурна, – вслух сказал улан, немного подвигаясь к княжне и пребывая в полной уверенности, что его не понимают. – Очень недурна, – добавил он и придвинулся еще ближе, обольстительно улыбаясь и выставляя напоказ длинные, пожелтевшие от табака лошадиные зубы.