Теперь патрон стоит напротив бойка. Нажимаешь вот здесь, – он положил указательный палец Игогоши на спусковой крючок и накрыл его сверху своим пальцем, обтянутым черной кожей перчатки, – вот тут, правильно… Стоп, погоди. Если нажать еще сильнее, будет выстрел. Сначала надо прицелиться. Умеешь?
– Откуда? – спросил Игогоша. – Меня же в агмию не взяви, сказави – дебив.
– Ничего, – сказал Нагаев, – это совсем просто.
Сейчас я тебя научу.
Он стоял, прижавшись к Игогоше левым боком, правой рукой держа и направляя его руку с револьвером, а левой дружески обнимая осведомителя за плечи. В следующее мгновение его левая рука молниеносно скользнула чуть выше, стальным захватом стиснув цыплячью шею осведомителя, а правая неумолимо и мощно, как стальной рычаг, в одно мгновение сломила слабенькое сопротивление и поднесла грязноватый кулак Игогоши с зажатым наганом к его виску. Игогоша забился, как угодившая в силки птица, засучил обутыми в рыжие, лопнувшие по швам ботинки ногами, смешная клетчатая шляпа, свалившись с его головы, вприпрыжку откатилась в угол, а в следующий миг сильный, надежно прикрытый кожаной перчаткой палец капитана Нагаева напрягся, придавливая грязный палец стукача к спусковому крючку нагана.
Наган глухо бахнул и сильно, зло подпрыгнул. Нагаев рывком оттолкнул свою жертву и отскочил в сторону, чтобы не забрызгаться. Несколько темно-бордовых капель все-таки упали на рукав его кожанки, и он брезгливо стер их носовым платком. Тело Игогоши мягко, как набитый ватой мешок, упало на загаженный, замусоренный пол, подмяв несколько бледных прутиков все тех же неистребимых кустов, что буйно разрослись снаружи. Сведенная судорогой немытая ладонь по-прежнему крепко сжимала обшарпанный наган, закончивший, наконец, свою трудовую биографию почти через сто лет после появления на свет.
Капитан жадно выкурил сигарету до самого фильтра, не сводя глаз с трупа. Это был его первый опыт в данной области, и Нагаев вынужден был признать, что с ним что-то не в порядке: он не испытывал ни страха, ни стыда, ни раскаяния – ничего, кроме удовольствия от хорошо выполненной работы. Это было творение настоящего мастера, и капитан жалел лишь об одном – что под шедевром нельзя подписаться.
Затушив окурок о подошву, он на всякий случай спрятал его в карман и окольным путем вернулся к своей машине. Названный Игогошей адрес гвоздем сидел в памяти, но сначала он отправился к расположенной на углу прачечной самообслуживания.
В прачечной кипела работа. Капитан не стал заглядывать в помещение и, тем более, спрашивать, как найти мастерскую художника-авангардиста Сереги. Вместо этого он обошел здание кругом и обнаружил обитую вздувшейся от сырости фанерой дверь, которая вела на лестницу, спускавшуюся, казалось, до самого центра Земли, а может быть, и дальше – во всяком случае, влажное тепло, которым тянуло из этой наклонно спускавшейся вниз небрежно оштукатуренной скважины, наводило на мысль о тропических лесах и болотистых берегах неторопливых рек, где в прибрежной тине греются на солнышке аллигаторы, способные в один присест умять быка.
Нагаев не торопясь, ступенька за ступенькой, спустился вниз. Он всегда действовал так – ступенька за ступенькой, не прыгая и не рискуя свернуть шею, очень внимательно глядя под ноги и не упуская случая наступить на голову тому, кто упал. До сих пор эта древняя тактика оправдывала себя, и Нагаев очень надеялся, что так будет впредь. Примерно на середине спуска он опустил руку в карман кожанки, и его пальцы сомкнулись на костяной рукоятке пружинного ножа, отобранного им когда-то у пятнадцатилетнего сопляка, возомнившего себя грозой района и севшего в конце концов за групповое изнасилование несовершеннолетней. Насколько было известно капитану, три года спустя сопляка перевели во взрослую зону, где ему квалифицированно и на вполне осязаемых примерах объяснили, что такое групповое изнасилование и как себя ощущает при этом объект насилия. На сопляка капитану было плевать, но вот нож оказался хорош, и Нагаев так и не нашел в себе сил расстаться с этой блестящей игрушкой.
Лестница привела его в сырой, тускло освещенный одинокой лампочкой в заросшем грязью плафоне коридор с низким потолком из неровно состыкованных бетонных плит, покрытыми полустершейся побелкой кирпичными стенами и темным от влаги земляным полом. Разумеется, худшего места для мастерской художника было не придумать, это понимал даже такой далекий от искусства человек, как Нагаев. В его представлении мастерская живописца должна иметь расположенные по всему периметру окна от пола до потолка с плиссированными шторами, перепачканными масляной краской, и, уж конечно, располагаться это помещение должно не в подвале или бомбоубежище, а, как минимум, в мансарде, а то и в отдельном флигеле, выстроенном специально для подобных целей.
Въехав ногой в стопку полусгнивших от сырости, погрызенных крысами деревянных подрамников, капитан выругался и стал смотреть под ноги. Андеграунд – он и есть андеграунд. Однажды на совещании, которое проводил этот праведник Сорокин, Нагаеву довелось услышать, что «андеграунд» в буквальном переводе означает «под землей», «подземный», и теперь он убедился, что словечко, которое у них в отделении считали просто очередной данью глупой моде, очень точно выражает суть явления.
– Крысы канализационные, – пробормотал капитан, нащупывая ручку низкой, обитой ржавой жестью двери, украшенной реалистическим изображением оскаленного коровьего черепа с обломанным рогом. Череп был намалеван белой масляной краской и в полутьме смотрелся как настоящий. Капитан даже слегка испугался, встретившись глазами с равнодушным и в то же время неимоверно злобным взглядом черных пустых глазниц.
Ржавые петли не просто заскрипели – они взвыли, завопили, запели на разные голоса. Мучительно кривясь от этих режущих слух звуков, Нагаев низко пригнулся и в полусогнутом виде проник в святая святых независимого от общественного мнения живописца.
– Какого члена надо? – заплетающимся языком, но тем не менее очень внушительно поинтересовался творец, чуть не упав при этом с дощатого тарного ящика, заменявшего ему табурет.
Творец был огромен – размером, пожалуй, с самого капитана Нагаева, которого природа не обделила ни ростом, ни весом, ни физической силой, – чудовищно, до неприличия лохмат и одет в растянутый водолазный свитер с обширной прожженной дырой на потном волосатом брюхе. Кроме свитера, на этом ребенке подземелья были надеты некогда синие рабочие штаны и рабочие же кирзовые ботинки с рыжими разлохмаченными носами, завязанные вместо шнурков двумя кусками алюминиевой проволоки. В правой руке живописец держал полный стакан, в левой – обслюненную беломорину. Глаза у него смотрели в разные стороны, на втором поставленном на попа ящике торчала ополовиненная бутылка водки, и еще три бутылки валялись вокруг. Точнее, бутылок здесь была тьма, но все они уже успели потускнеть от осевшего на них грязного конденсата, а эти три блистали новизной. Никаких картин в мастерской не было, если не считать стоявшего на самодельном мольберте здоровенного, полтора на два с половиной, беспорядочно испачканного красками холста. Прямо посреди холста ярко-алой краской было крупно выведено короткое неприличное слово с тремя восклицательными знаками.
Нагаев сразу понял, что духовный наследник Дали пребывает в творческом кризисе, и решил, что его долг как сотрудника милиции велит ему помочь живописцу выйти из депрессии. Нагаев знал отличный способ для этого, но, еще раз взглянув на монументальную фигуру художника, невольно засомневался в том, что взятого им инструмента будет достаточно.
– Это ты художник? – спросил капитан, ставя на попа валявшийся в сторонке ящик и подсаживаясь к импровизированному столу.
– Был художник, – мрачно и не вполне членораздельно ответил сидевший напротив бородатый питекантроп. – А теперь я кто? Все увезла немчура проклятая. Душу мою за три пфеннига купили! Язви ее в душу. Исписался я, мужик, – вдруг признался он и залпом опрокинул стакан, который держал в руке. – Ни черта работать не хочется. Пил бы и пил, пока почки вместе с печенью через зад не выпадут. Так, наверное, и сделаю. Бабок теперь до самого цирроза хватит.., и на летальный исход останется. Компанию составишь?
– Рад бы, – сказал Нагаев, – да не могу.
– А, – равнодушно сказал художник, – мент поганый. Ну, чего тебе?
Нагаев снова внутренне вздрогнул, внешне ничем не выдав волнения.
– А ты откуда знаешь, что я мент? – спросил он.
– А кому еще я могу понадобиться? – резонно спросил живописец. – Да еще днем, да еще с такой рожей… Ты рожу свою в зеркало видал хоть раз?
– На свою посмотри, – обидевшись, сказал капитан.
– Да чего смотреть? Я и так знаю, что моей рожей только нечистую силу из хлева отпугивать. Так ведь у меня она просто пьяная, а у тебя – ментовская. Вам их что, на складе выдают вместе с резиновыми дубинками?
– Нет, – сказал Нагаев, – я свою храню в сейфе, прямо у себя в кабинете, и надеваю только по торжественным дням. Ты полегче, все-таки, Серега, а то я ведь и срок организовать могу – для начала небольшой, а там как карта ляжет.
– Э-к, напугал, – презрительно сказал Серега. – Русскому человеку тюряга – дом родной. Да и за что сажать-то будешь?
– А за Снегову, – спокойно ответил Нагаев. – За Антонину Андреевну. Слыхал, как ее?.. Что же ты, Серега? Человек тебя, можно сказать, из дерьма вытащил, а ты ее ножом…
– Чего? – опасно подаваясь вперед, с угрозой переспросил живописец. Он сунул свою белрморину в зубы и потянулся рукой к отвороту капитанской кожанки, но Нагаев был трезв, как стеклышко, и легко уклонился. – Ты чего мне шьешь, мусор тротуарный?
– Скажи еще, что это не ты Снегову успокоил, – безмятежно закуривая сигарету, проворчал Нагаев.
– Ну, ты козел, – с неподдельным удивлением в голосе протянул художник. – Шить мокрое дело, и кому?! Мне, язви тебя в душу! Да я же пацифист и даже, если хочешь знать, вегетарианец.., иногда.
– Когда бабки кончаются, – уточнил Нагаев, которому этот корифей духа был виден насквозь, словно в нем было прорезано застекленное окошечко. – Ну, а если не ты, то кто? Кто знал про сделку с австрияками?
Серега вдруг фыркнул, словно ему рассказали веселый анекдот, и твердой рукой слил в свой стакан остатки водки.
– Смешной ты парень, – доверительно сообщил он Нагаеву. – Стану я на своих стучать.
– А на тебя, по-твоему, кто настучал? – все так же безмятежно спросил Нагаев. – Кто-то из твоих дружков шлепнул искусствоведа и теперь пытается тобой свою задницу прикрыть, как лопушком, чтоб не сквозило.
И все улики, что характерно, против тебя.
На этот раз Серега не сопроводил речь капитана никакими комментариями. На его изборожденном морщинами волосатом челе отразилась напряженная работа мысли. Чтобы этот процесс шел быстрее, Серега выплеснул водку в свою огромную пасть, крякнул и раскурил потухшую папиросу.
– Ну? – слегка подтолкнул его Нагаев, которому надоело ждать, держа руку в кармане.
– Кораблев, – сказал живописец и смачно сплюнул на пол. Нагаев ожидал, что плевок задымится, но этого не произошло. – Он, зараза. Больше просто некому.
– А больше ты ни с кем радостью не делился? – осторожно спросил Нагаев. – Нашел, мол, спонсоршу, денег куры не клюют.., а?
– Что мне, жить надоело? И потом, у нас на пятачке ребята тихие, умом скорбные, им квартирные кражи не по плечу. Лопатник у пьяного лоха снять – это да, или развести кого, а так – тьфу, плесень человеческая, поговорить не с кем…
Нагаев проницательно посмотрел на него и усмехнулся в усы.
– По какой статье срок мотал, Пикассо? – спросил он.
– По какой надо, по такой и мотал, – проворчал Серега. – Дал вот такому, как ты, по сопатке, вот тебе и срок.
– Ладно, – вставая, сказал капитан. – Значит, кроме Кораблева, в этом деле серьезных фигур нет?
– Да никаких фигур в этом деле нет, – на глазах теряя интерес к разговору и начиная оглядываться по сторонам в надежде отыскать еще одну бутылку, огрызнулся Серега. – Я вообще про Снегову ни с кем, кроме Кораблева, не говорил – занят был, картины паковал, да и вообще, больно надо со всякой шелупонью языком чесать…
Он тоже встал и, согнувшись в поясе, принялся шарить под деревянными стеллажами в глубине помещения. Нагаев стремительно шагнул к нему, занося над головой рукоять ножа и нащупывая пальцем блестящую кнопку. Лезвие выпрыгнуло с отчетливым металлическим щелчком. Серега, как видно, не раз слышавший подобные звуки, резко обернулся, и нож, который должен был вонзиться под основание черепа, надорвал ему ухо и глубоко, до кости пробороздил щеку. Художник отпрянул и издал звериный рык, придерживая ладонью свисающий кровавый лоскут щеки. Его свободная рука слепо шарила вокруг в поисках чего-нибудь, что могло бы послужить оружием, и наконец сомкнулась на горлышке бутылки.
Ощутив в ладони привычный предмет, живописец приободрился и даже перешел в наступление. С точки зрения абсолютно трезвого и неплохо обученного Нагаева эта атака выглядела примерно так же, как последний бросок быка на корриде, и капитан поступил, как настоящий тореадор: изящно отступил в сторону и сделал стремительный, но плавный жест рукой. Сверкающее лезвие серебряной молнией рванулось вперед и тут же вернулось, по дороге изменив свой цвет. Бородатый питекантроп качнулся, уронил бутылку, отпустил щеку, которая немедленно отвисла вниз страшным лоскутом, и схватился обеими руками за свое перерезанное горло, словно пытаясь удержать душу внутри убитого тела.
Между его пальцами потоком хлынула кровь, заливая старый водолазный свитер цвета сильно разбеленного молоком какао.
Нагаев жадно затянулся сигаретой, которая, оказывается, все еще тлела у него в руке, зашел сбоку и снова сделал короткое движение рукой. Этот жест – снизу вверх, с оттяжкой, – он однажды видел в кино про мексиканских гангстеров и давно мечтал сделать что-то похожее, только не знал, с кем. Острое, как бритва, тонкое стальное лезвие полоснуло по промежности синих рабочих штанов. Ткань послушно разошлась в стороны и почти сразу сделалась красной. Художник издал хриплый писк, который должен был означать предсмертный стон, свернулся в мучительный узел и так, свернутым, рухнул на нижнюю полку своего стеллажа.
Нагаев вытер нож о его штанину, спрятал лезвие и вышел из мастерской, на ходу убирая нож в карман.
По дороге он вывинтил и разбил о стену последнюю уцелевшую здесь лампу. Старое бомбоубежище погрузилось во мрак и тишину, лишь отдаленно шумел наверху огромный город, да тихонько попискивали, подбираясь к еще теплому трупу, сообразительные московские крысы.
Глава 11
Инга Тимофеевна Кормухина в свои семьдесят три года была дамой весьма деятельной и энергичной. Всю жизнь проработав в школе секретаршей директора, она привыкла, во-первых, причислять себя к интеллигенции, а во-вторых, к тем, кто интеллигенцией командует. Разве не по ее сигналу педагогические работники (она никогда не говорила «учителя», а только «педагогические работники») и малолетние хулиганы в сопровождении своих скверно одетых родителей входили или, наоборот, не входили в светлую дверь с золотой табличкой? Разве не пережила она одного за другим трех директоров школы, и разве не к ней обращались они за советом и помощью? Да и не только они. Тот, кто по-настоящему хочет власти, непременно ее добьется – пусть маленькой, незавидной и почти незаметной, но реальной и приносящей ощутимые плоды.
Правда, четвертый по счету директор, молодой нахал в джинсах и с оппозиционерской бородкой, без лишних церемоний выставил Ингу Тимофеевну на пенсию, без зазрения совести заявив, что она уже не различает литер на машинке. По его словам получалось, что последнее официальное письмо, отправленное им в отдел образования, вернулось, сплошь исчерченное красным карандашом и с жирной «единицей» вместо резолюции. Инга Тимофеевна позволила себе усомниться в правдивости его слов и отправилась по инстанциям искать правду, но закон был, как всегда, на стороне вышестоящего, и Инге Тимофеевне пришлось смириться.
Оказавшись не у дел, она вдруг почувствовала облегчение – оказалось, что все не так уж плохо, и жить без секретарского места и пишущей машинки, к которой она была прикована сорок часов в неделю, совсем не сложно. Тем более, что в последнее время она и впрямь стала неважно видеть, да и пальцы давно утратили былую гибкость. Правда, к отсутствию уважения со стороны окружающих и ощущения собственной значимости привыкнуть оказалось труднее. Конечно, отставные швеи, дворничихи и домохозяйки, собиравшиеся на скамеечке у подъезда посплетничать и поделиться своими наблюдениями по поводу деградации современной молодежи, взирали на нее снизу вверх и обращались исключительно по имени-отчеству – полностью, без принятых в их среде сокращений, искажений и, тем более, кличек. Но вот соседи по подъезду при встрече редко кивали, а если удавалось вступить с ними в разговор, спешили поскорее отделаться ничего не значащими фразами и упорхнуть по своим делам. Да и о чем, собственно, можно было с ними говорить? Хорошо хоть, что график дежурств по лестничной клетке соблюдался свято – за этим Инга Тимофеевна следила со свирепой бдительностью хорошо дрессированной сторожевой овчарки, и связываться с ней не рисковал никто, даже жившая в соседней квартире кладовщица с овощебазы Людка Маслаева, пятипудовая бабища с красным обветренным лицом и голосом, похожим на сирену воздушной тревоги. Едва завидев на пороге своей квартиры особым образом улыбающуюся Ингу Тимофеевну, Людка вздыхала, что-то неразборчиво бормотала себе под нос и вооружалась веником, ведром и тряпкой.
Но вот Кареев… Одно слово – неформал. Волосатик, обыкновенный хам. И нет на него никакой управы… Раньше он любыми правдами и не правдами пытался уклониться от уборки, ссылаясь то на чрезвычайную занятость, то на нездоровье, а то и, предлагая заплатить, чтобы его оставили в покое, а теперь, поболтавшись неизвестно где два месяца, вернулся совсем уже сумасшедшим и дошел до того, что послал Ингу Тимофеевну к черту. Прямо так взял и послал, как какую-нибудь свою стриженую подружку с сигаретой в зубах.
«Нет, – ворочаясь в постели, мстительно подумала Инга Тимофеевна, – это тебе так не пройдет. Недаром тобой заинтересовались те, кому следует. Они разберутся, какая у тебя „творческая командировка“…»
Она посмотрела на часы. Было уже начало десятого утра, но вставать не хотелось, и она с удовольствием стала думать о том, как четко и продуманно работают наши органы. И ведь хватает же у людей терпения месяцами выслеживать какого-нибудь мошенника вроде этого Кареева! Ведь два месяца назад уехал, и почти сразу на нее вышли по телефону и попросили посодействовать следствию. Звонивший пообещал выдать некоторую сумму в качестве премии, но главным были не деньги, а вернувшееся чувство собственной значимости – ощущение, что если не весь мир, то, по крайней мере, его половина вращается исключительно вокруг тебя.
Правда, со вчерашнего дня в этой светлой и приятной картине мироздания появилась трещинка, а если говорить начистоту, то не трещинка даже, а изрядная дыра. Вежливый и в высшей степени приятный молодой человек, с которым Инга Тимофеевна беседовала по телефону, так и не явился к ней с деньгами ни в обещанные пять, ни в шесть, ни даже в десять часов вечера.
Инга Тимофеевна так разволновалась, что ночью ей дважды пришлось принять валидол. В результате она не выспалась и проснулась в десятом часу утра с тяжелой головой и тупой ноющей болью в груди.
Говоря по совести, ей следовало бы вызвать врача – в ее возрасте с сердцем шутки плохи, – но врач вполне мог перестраховаться и отправить ее в больницу, и тогда надежда хоть когда-нибудь получить обещанные деньги окончательно развеялась бы. Инга Тимофеевна считала себя воспитанной и щепетильной дамой, и только это удерживало ее сейчас от повторного звонка своему вчерашнему собеседнику. "Однако, надо же и совесть иметь, – подумала она, беспокойно ворочаясь в постели. – Подожду до одиннадцати и позвоню. Мало ли, что он работает в органах! Как будто сотруднику органов не надо быть порядочным. Наоборот, пример должен подавать всяким волосатикам вроде этого Кареева… А какой же это пример, если слова не держишь?
Непременно позвоню. Вот полежу еще немного и обязательно позвоню."
Она полежала, посасывая таблетку валидола и с удовольствием представляя себе сцену ареста хулигана и нигилиста Кареева. Этот писака, конечно, станет кричать, что он ни в чем не виноват и что милиция нарушает права человека, и будет при этом извиваться, как волосатый червяк. Но поделом ему! Давно пора навести в стране порядок! А какой же это порядок, когда человеку лень раз в неделю прибрать на лестнице?
Ее размышления были прерваны телефонным звонком. Аппарат у Инги Тимофеевны был старенький, образца пятидесятых, в тускло-черном угловатом корпусе.
В незапамятные времена покойный муж Инги Тимофеевны, вернувшись с какого-то банкета, нечаянно уронил аппарат на пол, и с тех пор вместо звона тот издавал лишь истеричный треск, в который время от времени вплетались мелодичные позвякивания, когда молоточек невзначай задевал самый краешек звонка. Конечно же, аппарат можно было исправить, но в остальном он работал безукоризненно, а нынешним ремонтникам Инга Тимофеевна не доверяла: по ее твердому убеждению, руки у них у всех росли из середины спины, и они норовили не только содрать побольше с несчастного клиента, но и свистнуть при случае что-нибудь, что плохо лежит. Эти неумехи могли, чего доброго, испортить хорошую вещь, а покупать новый аппарат Инга Тимофеевна не собиралась, справедливо полагая, что на ее век хватит и этого.
Итак, телефон на придвинутом вплотную к кровати журнальном столике вдруг ожил и громко затрещал, заставив Ингу Тимофеевну вздрогнуть и схватиться за сердце. Поднимая трубку, она подумала, что сразу же после разговора нужно будет непременно принять побольше валерьянки: размышляя о Карееве и необязательном сотруднике органов, она незаметно взвинтила себя до опасного в ее возрасте и при ее больном сердце предела – Инга Тимофеевна, уважаемая, здравствуйте! – раздался в трубке знакомый интеллигентный голос. – Как вы себя чувствуете, милейшая Инга Тимофеевна?
Боюсь, я заставил вас нервничать…
– Да уж, – сказала Инга Тимофеевна тем особенным сухим тоном, которым во времена своего расцвета разговаривала с родителями набедокуривших учеников и возомнившими себя молоденькими учительницами. – Я даже приболела.
– Ах, боже мой! – сокрушенно воскликнул ее собеседник. – Я так перед вами виноват! Простите великодушно, милейшая Инга Тимофеевна! Поверьте, все произошло не по злому умыслу. Я, видите ли, не могу объяснить вам деталей.., ну, вы меня, несомненно, понимаете… В общем, я человек подневольный и не вполне располагаю собственным временем, так что… В общем, если вы не возражаете, я бы навестил вас прямо сейчас, чтобы как можно скорее загладить свою вину.
– Ну, не расстраивайтесь так, молодой человек, – сказала Инга Тимофеевна, заметно смягчаясь. – В конце концов, ничего страшного ведь не произошло. Так, маленькая задержка…
– Прискорбная задержка! – с жаром вставил собеседник.
– Так уж и прискорбная. Я же понимаю: служба.
– Да, – загрустил голос в трубке, – служба…
И опасна, и трудна, как говорится. Так я приеду?
– Разумеется. Сейчас я приведу себя в порядок и через полчаса буду готова вас принять.
– В порядок? Зачем же приводить в порядок такую красоту?
Инга Тимофеевна не удержалась и мелко захихикала в трубку, польщенная комплиментом. Ее собеседник тоже испустил негромкий, очень корректный и сдержанный смешок, совершенно не обидный, а, напротив, располагающий.
– До встречи, милейшая Инга Тимофеевна, – проворковал он и повесил трубку.
Закончив разговор, Инга Тимофеевна решительно выбралась из-под одеяла, оделась, привела в порядок волосы, умылась, и только после этого, тщательно прополоскав, вставила на место зубы. Затем она убрала в шкаф постельное белье, поправила на тахте сбившееся за ночь покрывало и пошла ставить чайник. В глубине души она лелеяла надежду, что гость, которого она ждала, догадается прихватить с собой что-нибудь вкусненькое: годы, проведенные за столом секретаря, настолько приучили ее к подобным подношениям, что она до сих пор считала их в порядке вещей и могла обидеться, например, на почтальона, который принес ей пенсию и не догадался купить хотя бы маленькую шоколадку.
Звонок в дверь раздался ровно через полчаса. Полная радужных предчувствий Инга Тимофеевна поспешила в прихожую и распахнула дверь.
На пороге стоял мужчина лет сорока, при взгляде на которого Инга Тимофеевна впервые за многие годы по-настоящему пожалела о своем возрасте. В этого элегантного красавца было легко влюбиться с первого взгляда, и его избранница наверняка никогда не пожалела бы о сделанном выборе.
– Еще раз здравствуйте и извините, – бархатным голосом проворковал гость и с поклоном протянул Инге Тимофеевне роскошную коробку шоколадных конфет. – Примите это в знак глубочайшего уважения и благодарности.
– Ах, что вы, стоило ли так тратиться? – жеманно прошамкала Инга Тимофеевна, вцепляясь в коробку обеими руками и пятясь, чтобы впустить гостя в узкую прихожую. Здесь в ее душу закралась тень подозрения: а не куплена ли эта баснословно дорогая коробка на причитающиеся ей денежки?
Гость, похоже, уловил ее сомнения и поспешил их развеять.
– Прежде всего – дело, – солидно сказал он и извлек из внутреннего кармана своего просторного плаща хрустящий конверт. – Извольте пересчитать.
– К чему такая спешка? – притворно изумилась Инга Тимофеевна, беря коробку под мышку и выхватывая у него конверт. – И не буду я ничего пересчитывать, мы же с вами интеллигентные люди…
– Мы с вами – да, – согласился незнакомец, – а вот наш кассир.., ну, не то чтобы совсем нет, но как-то не очень. Вы меня понимаете? Компрене ву, так сказать? А я, грешным делом, так торопился, что даже не заглянул в конверт. Так что вы пересчитайте, пересчитайте. Денежки счет любят.
– Да вы проходите в дом, – пригласила Инга Тимофеевна, окончательно растаяв и делая приглашающий жест в сторону комнаты. – Чайку попьем, я только что заварила. С конфетами.
Она немедленно пожалела о последней фразе, поскольку у гостя мог оказаться отменный аппетит. Впрочем, гость, кажется, угадывал ее мысли еще раньше, чем она успевала подумать, и был очень воспитанным человеком.
– От чая не откажусь, – не чинясь, признался он, – а вот что касается конфет – увольте великодушно.
С детства смотреть не могу на шоколад. Папа у меня был.., скажем так, довольно высокопоставленный мужчина, в еде недостатка не знали.., ну, и вот, однажды няня не уследила, а я в одиночку сжевал целую коробку «Пиковой дамы». Помните, были такие конфеты? – Очень хорошие конфеты, – высказала авторитетное суждение Инга Тимофеевна, семеня вслед за гостем в гостиную. То, что она через минуту будет распивать чаек с сыном высокопоставленного чиновника полузабытых брежневских времен, льстило ее самолюбию.
Кроме того, ее очень радовало то обстоятельство, что в ближайшее время никто не собирался покушаться на содержимое драгоценной коробки с яркой картинкой на крышке.
– Конфеты хорошие, – согласился гость, осторожно опускаясь на указанный Ингой Тимофеевной стул, с виду находившийся при последнем издыхании. Стул сделал некое волнообразное движение, и гостю пришлось поспешно ухватиться за край стола, чтобы не рухнуть на пол вместе с норовистым предметом обстановки. – Только съел я их тогда просто неимоверное количество. Взрослому, наверное, и то сделалось бы не по себе. Ну, а обо мне и говорить нечего. Отравился, можно сказать. Да еще отец, когда с работы вернулся и про мои художества услышал, взял ремень, ну, и.., того. Я теперь из сладкого только варенье могу есть, и то понемножку.
– Зато зубы у вас – просто загляденье, – сделала комплимент Инга Тимофеевна, расставляя на столе чайные принадлежности. Она была уверена, что зубы у гостя, как и у нее, все до единого искусственные – настоящие такими ровными и белыми просто не бывают.
В этом она ошибалась, как, впрочем, и во многом другом. – Так может, вареньица? У меня вишневое.
– Страсть как люблю вишневое варенье! – как-то совсем по-простому ответил гость и для наглядности вооружился ложкой, зажав черенок в кулаке, как двухлетний ребенок. Инга Тимофеевна опять хихикнула, едва не потеряв вставную челюсть, и резво прошаркала на кухню, вернувшись оттуда с начатой банкой засахарившегося варенья. Сражаясь с тугой крышкой, она не заметила легкой гримасы отвращения, промелькнувшей на улыбчивом лице гостя подобно облачку в ясный летний день. Розетку для варенья она так и не подала.
Гость после секундного колебания полез в банку ложкой и тут же замер, бросив неуверенный взгляд на Ингу Тимофеевну. Старуха энергично кивнула, давая понять, что он действует именно так, как нужно, и манерно откусила кусочек конфеты. Конфета была просто чудесной, и Инга Тимофеевна как-то незаметно съела ее целиком, не успев даже пригубить чай. Она бросила смущенный взгляд на гостя, но тот, прикрыв глаза, смаковал вишневое варенье – во всяком случае, так казалось со стороны. На самом деле он боролся с легким приступом тошноты, поскольку в банке обнаружился захлебнувшийся сладким сиропом таракан, навеки вплавившийся в толщу кристаллизовавшегося сахара, как муха в янтарь.
Старуха воровато вытащила из коробки еще одну конфету и теперь без лишних церемоний затолкала ее за щеку, как делающий запасы хомяк. У конфеты был незнакомый, но очень пикантный привкус. На этот раз Инга Тимофеевна запила конфету глотком жидкого, едва закрашенного заваркой кипятка, который у нее именовался чаем, и опять полезла в коробку.
После третьей конфеты она решила, что пора остановиться хотя бы ради приличия: гость мог подумать, что она месяц не ела не только конфет, но и ничего вообще. Приняв такое в высшей степени разумное решение, Инга Тимофеевна вздохнула и взяла еще одну конфету.
За чаем они болтали о пустяках. Инга Тимофеевна узнала, между прочим, что ее гостя зовут Карлом Андроновичем. Сочетание было довольно странное, но высокопоставленный родитель Карла Андроновича, как видно, просто не принял этого во внимание, называя сына в честь основоположника марксизма.