– Не они красиво идут, – отозвался оператор, – а я красивый план выбрал.
– Ты тут ни при чем. Место для могил нашли отличное, хотя, на мой взгляд, под березками было бы лучше.
Ветер, бушевавший вверху и совсем не чувствовавшийся над речкой наконец донес до кладбищенского холма звуки музыки.
– Ты хотел бы, чтобы тебя с почестями весь город провожал? – спросил режиссер.
– Я был бы не против, но с одним условием, – усмехнулся оператор, не забывая делать свое дело.
– С каким же?
– Если назавтра можно будет снова пиво пить и деньги зарабатывать.
– Кстати, ты пиво свое спрячь, нехорошо как-то, – режиссер указал на бутылку, стоявшую под треногой. Оператор примостил ее туда, чтобы, когда появится народ, ее не растоптали.
Процессия ненадолго застряла в прокисшей после зимы земле, но наконец выбралась на сухое место. Гробы с телами установили на низких подставках, и, поскольку здесь был косогор, они стояли так, словно погибшим давали возможность в последний раз полюбоваться городом.
Холмогоров не лез в первые ряды, он стоял в отдалении на склоне холма. Первым выступил заместитель министра, говорил довольно складно, но душу его слова не трогали. Чувствовалось, что человек говорит не от сердца, а повторяет то, что ему приходилось говорить уже не один раз.
«Жизнь каждого человека уникальна, – подумал Холмогоров, – значит, и слова для прощания должны быть разными».
Отгремел прощальный салют, священник покадил, проговорил молитву, и вскоре солдатские лопаты заскребли по песку. Землю засыпали быстро, будто боялись, что кто-нибудь из родственников не даст доделать начатое, запретит закапывать. Не прошло и минуты, как вместо ям на склоне холма появились четыре по-военному аккуратных холмика, обложенных дерном. На каждом из них возвышался деревянный, покрытый олифой крест с табличкой. Обычно спокойный и считавший себя уравновешенным человеком, мэр почувствовал, как к глазам подкатываются слезы.
Замерзшие на холодном ветру люди потянулись по дороге с кладбища к мосту. О том, что в ресторане Дома офицеров уже накрыты столы для поминального ужина, никто открыто не объявлял. Секретарша мэра сама обходила приглашенных и шепотом сообщала им об этом:
– Вы к автобусам подходите, вас подвезут.
Мэр почувствовал на себе взгляд и обернулся.
Холмогоров стоял у берез и смотрел на расходившуюся толпу с видом человека, не имеющего к происходящему никакого отношения. «Вот, черт, – подумал мэр, – его-то я и забыл пригласить на ужин, список составляли еще до его приезда».
Как всегда бывает в таких случаях, десяток мест за столом оставался в резерве. Цветков счел не совсем приличным посылать для приглашения советника патриарха секретаршу.
– Извините, я вас ненадолго оставлю, – шепнул он заместителю министра и толкнул в бок подполковника Кабанова, чтобы тот на время заменил его в необязательном разговоре.
Цветков быстро забрался на откос. Холмогоров стоял неподвижно, и мэр был готов поклясться, что тот не видит его.
– Извините, мы тут поминальный ужин организуем в Доме офицеров, так что не откажите в любезности, примите участие…
"Ахинею какую-то горожу, – подумал мэр. – Нет чтобы сразу по-человечески пригласить!
Слова дурацкие сами в голову лезут".
– Спасибо, – услышал он в ответ.
– Вас автобус отвезет.
– Я понял, – Холмогоров даже не скосил глаза в сторону мэра.
И странно, но тот не чувствовал обиды, не ощущал дискомфорта.
– Подождем, пока земля осядет, – принялся объяснять мэр. – Тогда каждому отдельный памятник поставим, а рядом – один большой. Мы все с подполковником Кабановым спорили, крест на общем памятнике должен быть или звезда.
Вроде, поскольку они люди военные, – звезда, а по-новому, как теперь модно, крест ставить надо. Спорили, спорили и решили: сверху – крест кованый, а на бетонном постаменте – звезду. Вы как считаете, правильно решили? – мэр не дождался ответа. – Оградку я уже заказал.
– Это вы зря.
– Почему?
– Наверное, не в последний раз здесь людей хороните. В первый, но не в последний.
Мэр ощутил, как холодок пробежал по его спине. Понял, что допустил оплошность.
– Война кончится не завтра и не через неделю, придется хоронить еще. Конечно, уже не с такой помпой, без заместителя министра, но оградку ставить рано. Невозможно угадать, сколько могил еще придется копать на этом месте.
– Это понятно, – вздохнул мэр, – но ограда уже заказана. Думаю, можно только с двух сторон ее поставить, а в торцах кусты посадить. Если что, в обе стороны расширяться можно, чтобы памятник посередине остался.
– Вы уверены, что могилы в один ряд пойдут?
– Не дай Бог! – вырвалось у Цветкова, и он неумело перекрестился.
– И вы правы, и подполковник прав.
– Вы о чем? – испуганно переспросил мэр.
– Насчет креста и звезды, – Значит, мы правильно решили? Церковь это приветствует? Извините, благословляет? – исправился Цветков.
– Я не священнослужитель, – мягко ответил Холмогоров, – но должно стоять что-то одно – или крест, или звезда. Середины тут быть не может.
* * *
Никто, кроме Холмогорова, в похоронной круговерти не обратил внимания на фигурку женщины в черном на старой части кладбища. Женщина, вооружившись маленькой садовой лопаткой, сажала на свежем могильном холмике цветы.
Обычно это делают позже, когда выгорят и засохнут могильные венки, когда на холмике пробьется первая трава.
Что-то странное было в действиях женщины.
Иногда она вдруг вскакивала и начинала оглядываться по сторонам. Кому-то грозила пальцем, пару раз даже вышла за ограду и заглянула под кусты увядшей сирени. «Что она ищет? – подумал Холмогоров. – Ее что-то беспокоит».
Ему и в голову не могло прийти, что на кладбище рядом с ней резвился рыжий щенок, пушистый и счастливый. Песику было невдомек, что хозяйка занимается важным и серьезным делом.
Ему хотелось, чтобы все внимание было направлено лишь на него, и поэтому, стоило хозяйке отвлечься, щенок тут же подбегал, хватал лопатку и уносил ее. Тогда раздосадованная женщина бросалась за ним в погоню, ловила его, незлобно ругалась, иногда шлепала, но тут же гладила и просила прощения.
– Не мешай, Рыжий, вот брошу тебя здесь, тогда узнаешь.
Возможно, от голоса, которым хозяйка произносила эти слова, щенок пугался, прижимался к земле и начинал жалобно скулить.
– Ладно, ладно, ты же знаешь, что я тебя не брошу. Я пошутила, поедешь со мной, далеко-далеко, только веди себя, пожалуйста, прилично.
«Конечно, она уедет, – подумал Холмогоров, – что ей делать в Ельске, где у нее никого не осталось? Вернется к мужу и детям».
Он долго смотрел на женщину, украшавшую могилу отца. По той старательности, с которой Алла Будаева ровняла землю, было видно, что Ельск она покидает надолго, если не навсегда.
– Вы надолго у нас? – поинтересовался мэр.
– Нет, скоро возвращаюсь в Москву, – не глядя на Цветкова, ответил Холмогоров, – должен подготовить отчет для патриархии.
– Мы хотели бы начать строительство храма пораньше.
– Есть дела, в которых не стоит спешить, – усмехнулся Холмогоров. – Я еще не определился с местом.
– Духовность народу нужна, – вздохнул градоначальник Ельска.
– Извините, но я не понимаю значение этого слова, – улыбка сошла с губ Андрея Алексеевича.
– Как же? Его и по радио услышать можно, и по телевизору, в газетах пишут, – недоумевал мэр.
– В жизни многое услышать можно, но в слове «духовность» нет конкретного смысла. Можно понять, что имеют в виду, когда говорят «вера», «порядочность», «совесть». Даже привычное слово «интеллигентность» уже расплывчато, ни к чему не обязывает.
– В общем-то, я имел в виду, что душа у человека быть должна, – замялся мэр.
– Душа у каждого человека есть, другое дело, какая она.
– Пойдемте, – спохватился Цветков, видя, что люди уже садятся в автобусы.
Холмогоров сдержанно кивнул:
– Благодарю.
Мэра подмывало спросить, почему это гость их города до сих пор не зашел к батюшке из областного центра. Обычно коллеги, даже будучи незнакомыми, всегда идут на контакт.
«Наверное, должность советника очень высокая, – решил мэр, – и простой священник для него мелкая сошка».
– Говорят, вчера в ресторане, – осторожно начал Цветков, – инцидент произошел.
– Было.
– Я бы, конечно, мог распорядиться наказать парней из бригады.
– Не надо, – Холмогоров говорил нейтрально, без всяких эмоций.
– Я тоже подумал, парни устали, обозлены…
– Вы лучше за кавказцами в городе присматривайте, – посоветовал Холмогоров.
– Мы их скоро всех отсюда к черту выгоним, – мэр спохватился, что помянул черта.
– Это вы зря.
– Да уж, вырвалось слово нечистое…
– Не насчет черта, а насчет кавказцев. Вы за ними присматривайте, чтобы драк в городе не было, чтобы никто никого не убил.
Мэр и Холмогоров оказались в одной машине.
Стол в Доме офицеров накрыли большой, но скромный, без всяких излишеств. Из напитков были водка, красное вино, «кока-кола» и минералка. Бутылки стояли кучками – по четыре.
На всякий случай еще пара ящиков водки, охлажденной, запотевшей, дожидалась в кладовке банкетного зала.
Цветков понимал, что все равно найдутся люди, которые напьются, но хотя бы внешнюю благопристойность следовало соблюсти. Пусть лучше пьют в зале, а не в подворотне.
Вновь зазвучали речи, пустые в своей выспренности. То, что говорили о погибших, в общем-то, можно было сказать о любом человеке.
Холмогоров скользил взглядом по лицам собравшихся. Чувствовалось, у людей есть свои сокровенные мысли о смерти, жизни, войне, но никто их не выскажет вслух за этим столом. Ритуал требует не искренности, а предсказуемости. «Невысказанная мысль, – подумал Андрей Алексеевич, – остается в мозгу, но рано или поздно будет произнесена вслух. И неважно, о злобе она или о любви».
Три положенные рюмки выпили чинно. Вели себя сдержанно, даже родные погибших лишь украдкой вытирали слезы, не голосили.
Взгляд Холмогорова остановился на двух вчерашних знакомых – мрачно жующих сержантах Сапожникове и Куницыне. Майор Грушин сидел вроде и рядом с ними, но в то же время как бы обособленно. Вроде бы и форма одинаковая, и стрижки, и лица у всех скорбные, но в Грушине чувствовалась какая-то просветленность.
Особняком от родственников держалась и Марина Комарова – вдова погибшего сержанта.
В глазах других родственников можно было прочесть и отчаяние, и надежду на чудо. Они еще цеплялись за прежнюю жизнь, Марина же смотрела как бы поверх их голов, будто бы будущее для нее уже не было загадкой и она уже все для себя решила.
Улучив момент, когда, как ей казалось, никто на нее не смотрел, молодая женщина поднялась из-за стола и заспешила к выходу. По ее походке, по тому, как она бросила, стоя в двери, взгляд на людей, Холмогоров понял, что Марина сюда уже больше не вернется. Ее легкая фигурка в черном исчезла за мягко прикрытой дверью.
– Куда же вы, Андрей Алексеевич? – зашептал мэр, придерживая Холмогорова за рукав. – Все ждут, что и вы слово скажете.
Только сейчас Цветков заметил, что к налитой в рюмку водке Холмогоров даже не притронулся.
Он умудрился не выпить ни капли, причем так, – что никто этого не заметил.
– Извините, но мне надо идти. Перед отъездом загляну к вам, – Холмогоров наскоро пожал руку растерянному мэру и вышел из зала.
Дверь резко отрезала от него гул голосов. Лестничные марши заливало солнце, вновь выглянувшее в разрыв облаков.
«Странный мужик, – подумал Цветков, – никак подход к нему не найду. Ко всем умею подобраться, уговорить, если надо, а к нему…»
Цветков, проработавший ббльшую часть жизни начальником, хорошо разбирался в людях, подобных себе. Умел уговорить выпить, умел поддержать разговор в компании, вовремя попросить чего-нибудь для себя или для города. Его ценили за то, что он умеет не только выпрашивать, но и отказать.
Мэр чувствовал, что гость из Москвы – человек абсолютно другой породы. Понять, о чем Холмогоров думает, Цветков не мог, как ни старался. Они видели перед собой одну и ту же картину, одного и того же человека, но думали при этом по-разному. «Ну и черт с ним! – в сердцах подумал он, уже не смущаясь упоминания нечистого. – У него своя работа, у меня своя. Главное – храм в городе построим. Неприлично в наше время без церкви жить».
Марина Комарова шла по улице, легко распрямив плечи и глядя прямо перед собой. Она не сворачивала, завидев встречных прохожих, шла так, словно их не существовало. И люди пугались ее взгляда, пугались черного платья, понимая, кто перед ними, сами уступали дорогу, жались к стенам, словно боялись случайно коснуться ее, как будто это прикосновение могло передать им смертельную заразу. Люди всегда сторонятся больных и тех, с кем случилось несчастье.
Комарова не видела, что происходит вокруг нее. Ее взгляд ловил ажурный мост над рекой, монастырь и кладбищенские холмы. Она не думала, куда идет, ноги сами вели ее. И вот уже фермы моста гудели у нее над головой. Скрипнула калитка кладбища, и женщина по густой сухой траве, оставшейся после зимы, подошла к могилам. Ветер гудел в кронах берез, росших выше по склону.
Женщина опустилась на колени прямо на сырую землю и запустила пальцы в рыхлый могильный песок. Все здесь теперь выглядело совсем иначе, чем пару часов тому назад, – пустынно и одиноко. Только следы толпившихся здесь людей остались на высохшей, лишь сбрызнутой дождем траве.
– Леша! – прошептала женщина, просыпая песок сквозь пальцы.
В ее ладони остался белесо-серый круглый камешек.
Она перекатывала его и беззвучно шептала:
– Милый, дорогой… – Дыхание женщины сделалось неровным, слезы выступили на глазах.
Впервые за последние дни она осталась одна. Рядом никого нет, и можно дать волю чувствам.
Она запрокинула голову к влажному весеннему небу и громко заплакала, не стыдясь слез, не боясь показаться слабой, убитой горем. Марина буквально выла, вцепившись в сырую могильную землю, будто хотела разрыть холм, ощутить ладонями доски гроба.
– Тебя нет, – рыдала она, – но где же ты тогда?
И ей казалось, будто она угадывает в гуле ветра голос погибшего мужа, будто он шепчет что-то издалека, но она никак не может разобрать слов, а Леша хочет сказать ей что-то важное, то, что не успел сказать в день прощания.
– Я слушаю, слушаю тебя, – боясь, что голос исчезнет, шептала женщина. – Ну же, мы вдвоем, нас никто не слышит. Скажи! – она прикрыла глаза и наклонила голову, чтобы лучше слышать.
Волосы Марины сделались мокрыми от дождя, прилипли ко лбу, к щекам, к шее. Женщина не чувствовала холода, ветер давил ей в спину, будто хотел прижать к земле.
Марина смотрела, как поблескивают капли на лепестках цветов, усыпавших могилу, на свои испачканные землей руки. Воздух приобрел серый оттенок, солнце уходило за горизонт, мир словно выцветал, лишался красок, становился черно-белым.
– Ты же знаешь, как я люблю тебя, – проговорила женщина, – и никогда не смогу разлюбить. И ты меня уже никогда не разлюбишь, – на ее губах появилось подобие улыбки: хоть в чем-то она смогла найти утешение.
Марина Комарова даже не вздрогнула, когда на ее плечо легла ладонь. Она лишь скосила глаза, продолжая слегка улыбаться, – длинные пальцы, на среднем простой, но изысканный перстень белого золота, на отполированной четырехугольной накладке выпуклый восьмиконечный крест. Марина медленно поднялась с колен и отряхнула прилипший к подолу песок, затем взглянула на человека, подошедшего к ней.
Холмогоров спокойно выдержал этот полный отчаяния взгляд.
– Я так и думала, кто-нибудь попытается утешить меня, – улыбка не сходила с губ Марины. – Но все уже позади. Что могут изменить слова? Каждый, глядя на меня, в душе радуется, что это произошло не с ним. Есть вещи, которые нельзя изменить, и смерть – одна из них. Вы мне мешаете, – Марина гордо вскинула голову.
Она была настроена враждебно.
– Я подумал, прежде чем подойти к вам, – сказал Холмогоров. – Да, вы правы, есть вещи, которые нельзя изменить. Я сразу заметил, вы не такая, как они, заметил еще до кладбища. Вы думаете, что сможете уехать, а прошлое останется здесь, в Ельске?
– Да, – с вызовом произнесла Марина.
– Все останется с вами, куда бы вы ни поехали.
– Вы говорите так, словно пытаетесь убедить меня остаться.
– Нет, вам надо уехать, потому что у вас бу дет ребенок от него, – взгляд Холмогорова указал на могильный холм.
Марина почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног, как заваливается городской пейзаж, словно Ельск сползает вместе с уходящим солнцем за горизонт. Ей казалось, будто она продолжает стоять ровно, а наклоняется мир.
Холмогоров придержал ее за руку:
– Наверное, это то, что вы хотели услышать в шуме ветра, который говорил с вами голосом мужа?
– Да… – растерянно произнесла женщина.
– Вы, несмотря на горе, счастливее многих.
– Кто будет – мальчик или девочка? – спросила Марина, даже на мгновение не усомнившись в том, что Холмогоров говорит правду.
– Не знаю, – качнул головой Андрей Алексеевич.
– Откуда?.. Как?..
– Главное, что знаю.
– Я тоже знала, – наконец улыбка на губах Марины стала осмысленной, – вот только он не знал, – вздохнула она.
– Теперь знает. Его здесь больше нет, – вздохнул Холмогоров, – и эта могила ничем не лучше любого другого места для разговора с ним.
Марина Комарова почувствовала странную легкость. Могила в самом деле больше не держала ее. Она шла вниз по склону, опираясь на руку Холмогорова. Тот довел ее до калитки и разжал пальцы. Он ничего не пожелал ей на прощание, просто остался стоять, а женщина пошла к мосту быстро и решительно, словно куда-то спешила.
Холмогоров увидел, как Марина догнала другую женщину в черном. Навстречу им шли девять ОМОНовцев, тех, что за столом держались поближе к майору Грушину. Спецназовцы шли, пьяно пошатываясь, но пытаясь при этом сохранять достоинство. Камуфляжная форма обязывала твердо держаться на ногах.
«Боец, – как говаривал их командир майор Грушин, – существует лишь в двух ипостасях: или в строю, или погибшим». Эта формула была для него универсальной, отговорки и ссылки на болезнь, праздничный день, количество выпитого в расчет не принимались, нарушителям приходилось отвечать «по всей строгости».
Человек, взобравшись на вершину, смотрит вдаль, идущий по земле – под ноги. ОМОНовцы же дошли до той кондиции, когда каждый шаг требовал усилия воли. Холмогорова, стоявшего у кладбищенской ограды, они пока не замечали.
Андрей Алексеевич подумал: «Я чужой для них. Если не сказать больше. Вчерашний ужин в ресторане заставил их почувствовать собственную слабость. Вчера я был обязан остановить их. Сегодня – не вправе мешать проститься с друзьями».
Идти сейчас в город он не мог – туда вела единственная дорога. На ней не разминешься.
Оставалось подняться на холм. Холмогоров легко добрался до вершины, туда, где под березами виднелись пятна песка. Сюда снесли после похорон сбитые из досок подставки для гробов. Анд рей Алексеевич присел на одну из них и прислонился к стволу березы.
Ветер донес до него шорох травы под ботинками тяжело ступавших мужчин. ОМОНовцы смолкли, лишь только миновали калитку в ограде.
Вскоре, когда милиционеры остановились, ветер принес к Холмогорову и запах крепких дешевых сигарет.
– Кто скажет слово? – спросил сержант Сапожников.
– Я не умею, – отозвался Куницын. – У других складно получается, а меня говорить не учили.
– Ты, Олег, письма хорошие писать умеешь, скажи.
– Генерал толково сказал, добавить нечего.
– А мне не понравилось. Вроде все правильно – по сути, но души в словах нет.
– Он же ребят не знал, о чужом человеке с душой не скажешь.
– Так что? Просто так на могилах выпьем и уйдем? Тоже не правильно. Мы слова не скажем, и на наших похоронах ребята промолчат. Я такой смерти себе не желаю.
– Слова или есть, или их нет. Мужики, я так думаю, надо по-простому сказать, так, как мы между собой говорили бы.
– Вот и скажи.
Сержант Куницын закрыл глаза, наморщил лоб и шепотом, от которого у ОМОНовцев мурашки по спинам побежали, стал цедить слова:
– Ребята. Мы вот.., это.., к вам пришли… И вы бы к нам пришли. Борис, Леша, Вася, Коля.
С каждым могло случиться. Если я живу, то это потому, что вы погибли. А потому мы – живые, тут, на ваших могилах, должны поклясться отомстить за вас, за каждого нашего несколько чеченов положить, чтобы они, падлы, знали.
Куницын, когда говорил, медленно разводил руки, пока не стал похож на кладбищенский крест. Его вкрадчивый шепот, казалось, проникает не только в души товарищей, но и просачивается под землю. Сапожников дернул Павла Куницына за рукав. Тот открыл глаза, недоуменно посмотрел на свои разведенные в стороны руки, словно они принадлежали кому-то другому.
– Ты, Паша, чего?
– Сам не заметил, как руки поднялись.
– Такое бывает.
– Я правильно все сказал?
– Даже не знаю.
– Мы должны отомстить.
– Должны…
– Тогда и ты клянись.
Сапожников молчал, молчали и другие спецназовцы.
– Я клянусь, – тихо проговорил Куницью, – клянусь убивать за вас, ребята, чеченов без разбору. Клянусь мстить.
Куницын обвел взглядом приятелей.
– А теперь и вы все поклянитесь.
Ни у кого не хватило сил отказаться.
– Клянусь…
– Клянусь…
– Ты чего, Гришка, молчишь?
– Кавказскую овчарку вспомнил, – ответил Гриша Бондарев.
– Не бойся, мертвые не кусаются. Клянись! – бросил Куницын.
– Клянусь…
Все замолчали, избегая смотреть друг другу в глаза. Сапожников торопливо свинтил пробку с бутылки, плеснул понемногу на каждую могилу, неумело перекрестился и отпил пару глотков.
Бутылку пустили по кругу. Каждый из ОМОНовцев, запрокидывая голову, видел над собой безрадостное дождливое небо. От этого еще горше становилось на душе, хотелось выть по-волчьи.
– Мы поклялись, – напомнил Куницын и протянул руку ладонью вниз.
Рука ложилась на руку, сжимались пальцы.
– Смерть за смерть…
– Отомстим…
– Мы им покажем…
– Черт, – выругался Куницын.
Он так долго стоял на одном месте, что не заметил, как его ботинки увязли в раскисшей земле.
В какой-то момент ему показалось, будто кто-то невидимый схватил его ноги мертвой хваткой.
– Бывает, – вздохнул Сапожников, – перенервничали.
ОМОНовцы, не оглядываясь, двинулись к мосту. Холмогоров чувствовал себя опустошенным, хотелось подойти к спецназовцам, сказать слова, способные унять злость и ненависть в их душах, но не существовало таких слов – он оставался чужим для них, их горе не было его горем. Слова утешения всегда лживы.
* * *
Перед отъездом Холмогоров навестил мэра Цветаева. Тот так и не понял, почему церковь не может стоять в конце Садовой улицы.
– Андрей Алексеевич, вы пока поработайте по своим каналам, я по своим, потом встретимся и примем компромиссное решение.
– Я приеду не раньше, чем через две недели.
– Вот и отлично.
– Они ничего не изменят. Место или подходит для строительства храма, или нет.
– Значит, Ельску еще повезло, – грустно усмехнулся Цветков.
– До встречи, – довольно холодно попрощался Холмогоров.
Глава 7
Какие бы ужасы с тобой ни случались вдали от дома, но как только возвращаешься на родину, все они словно уходят в далекое прошлое. И уже не существует разницы, чеченская ли это была кампания, афганская война, Великая Отечественная, первая мировая или Куликовская битва. Все это случилось там, в далеком прошлом, и, кажется, даже не с тобой.
Отряд из бригады спецназа, сформированный из лучших, самых надежных и проверенных, вернулся из чеченской командировки, опоздав на две недели. Поездки на Кавказ становились обыденными, а встречи – будничными. Не было уже пафоса первых встреч из командировок: не гремел медью духовой оркестр, не полоскались на ветру знамена, не звучали зычные приказы, не бежали к поезду дети с цветами.
Родина есть родина. Здесь даже дышится легче и воздух совсем другой. Нет в нем запаха смерти, пахнет травой, мокрыми тополями, дымом с заводов и всем тем, к чему привык с детства, что успокаивает лучше валерьянки. Здесь не надо озираться на каждом шагу, не надо пригибаться, боясь растяжек на тропинках и засад в лесопосадках. Не опасаешься здесь снайпера или фугаса, заложенного на дороге, который может подбросить в воздух тяжелый БТР так, как большой палец подбрасывает спичечный коробок или пачку сигарет. Здесь все по-другому, все понятно, близко, а потому на душе становится спокойно. Если что-то и продолжает мучить, так это память, ведь за горизонтом остались самые тяжелые переживания, самые сильные чувства, там осталась часть жизни, и, возможно, как полагали многие из отряда, не худшая.
Отряд спецназа за время последней командировки никого не потерял, если не считать пулеметчика Гриши Бондарева. Командование особенно не распространялось о том, что с ним произошло. Гриша пропал в Чечне, не было его почти неделю. Потом его случайно подобрали десантники. Он сидел у дороги – израненный, будто его собаками травили, но перевязанный бинтами. Парень окончательно тронулся рассудком. Твердил о какой-то кавказской овчарке. "Я ее видел, – говорил он, – она меня раздирала когтями, а потом отпустила, – и тут же улыбался:
– Я помню ее глаза".
Десантники привезли Гришу в бригаду спецназа. Лишь только он увидел друзей, вместе с которыми клялся на кладбище, тут же наотрез отказался с ними говорить: «Вы мертвые, – прошептал он, – а меня она отпустила». – «Кто?» – допытывался у него майор Грушин. «Ты живой, я тебе скажу – кавказская овчарка», – шепотом произнес Гриша и принялся прутиком на земле рисовать огромные глаза.
Бондарева отправили в госпиталь, оттуда его определили в «дурку». Единственная родственница Гриши – жившая в Ельске незамужняя сестра – отправилась его вызволять, но пока не вернулась в город.
Были ранения, контузии, но все выжили, во всяком случае, пока. Спецназовцы расхаживали по Ельску, никого не боясь. Ракетчики сразу поутихли. На камуфляжных куртках ОМОНовцев поблескивали новенькие награды. Ходили спецназовцы вразвалочку, как настоящие хозяева жизни, иногда вместо головных уборов повязывали камуфляжные банданы. Единственное, чего не делали, так это не раскрашивали лица в пятна и полосы. Все были загорелые, обветренные, чувствовали себя героями. Казалось, что от них пахнет не одеколоном, а порохом и гарью сожженных деревень.
Разговаривали спецназовцы для горожан непривычно громко, короткими фразами: «дай», «подай», «уйди», «сгинь». В долгие рассуждения никто не пускался, особенно на трезвую голову.
Трезвый человек понимает, что смерть несправедлива и бессмысленна в любом случае: погиб ли твой друг или враг. Лишь крепко выпив, парни бросались в воспоминания – искренние и правдивые. От этих воспоминаний начинало мутить.
Приехав в родную часть, в родной Ельск, без водки спецназовцы продержались лишь сутки, а затем, получив деньги, ударились в загул. Тут даже майор Грушин ничего сделать не мог, да и не хотел, понимая, что выпивка для бойцов лучший выход и никакой психотерапевт не даст его ребятам такой действенной разгрузки от стресса, как сорокаградусная, прозрачная, словно слеза младенца, водка местного производства.
Водку покупали не по одной-две бутылки, а сразу рюкзаками или ящиком, забывая о выстраданной не одним поколением русских людей мудрости: «Сколько водки ни бери, все равно в магазин два раза бегать».
Выхватывали из ящика бутылки так, словно это были гранаты, а враг находился так близко, что вот-вот небритые рожи появятся над бруствером окопа и с криком «Аллах акбар!» посыплются на головы спецназовцев. Пробки сдирали зубами быстро и резко, словно от этого зависит жизнь, – так выдергивают чеку из гранаты:
– Быстрее, что резину тянешь! Возишься, как на пляже!
Водку пили из горла, закусывали огурцами и колбасой.
Пьянели спецназовцы медленно, больно уж напряжена была нервная система. И местным казалось, что прошедших огонь и воду мужиков даже водка не берет. Но водка свое дело сделала, стресс сняла. На третий день мужики остепенились и улыбались уже не озлобленно, хотя глаза еще оставались холодными, словно спецназовцы продолжали смотреть на мир сквозь узкую амбразуру бетонного бункера на блокпосту.
На третий день большие компании стали распадаться на группы по интересам, некоторых бойцов выдергивали жены, пришедшие к месту пьянки с сопливыми детьми. И батя вынужден был возвращаться в семью. Дети рассматривали медали, пытаясь дознаться, за что же дали такую красоту, а батя нахлобучивал на лоб старшему свой спецназовский берет и говорил: «За дело, сынок, дали. Когда подрастешь, все сам узнаешь».
На четвертый день после возвращения в Ельск неженатые сержанты Куницын и Сапожников, оставшись вдвоем, толком не могли вспомнить, где они провели эти три дня, где ночевали, с кем дрались и сколько выпили. Всплывали лишь обрывки событий и интерьеров, в которых «употребляли»: то чья-то плохо освещенная кухня, то стройка, то балкон, с которого Сапожников норовил спрыгнуть, а когда ему друзья-товарищи не позволили совершить подвиг, он, расстегнув ширинку, принялся мочиться прямо на машины, стоящие во дворе. Восстанавливая хронологию событий по обрывочным воспоминаниям, Куницын и Сапожников то умилялись, то им становилось жутко стыдно. Но у кого именно просить прощения, они не могли решить, поэтому, посовещавшись, тяжко поворочав языками, поплавав в холодной реке, поныряв, погонявшись друг за другом, они вылезли на берег без определенных планов на ближайшее будущее.
– Если бы я без тебя там был, то сдох бы, зуб даю.
– И я без тебя сдох бы. Казалось, рукой пошевелить уже не могу.
– Да, раньше мы с тобой, Пашка, так не квасили. Стыдно… Хорошо хоть, мама не видела.
– И моя меня не видела. Ну, да ладно, домой поедем в понедельник, скажем, что командир нас из части не отпускал.