Позади хлопнула крышка багажника, послышались шаги, и через мгновение к Активисту подошел Тыква.
Увидев, чем занят его товарищ, Дынников беспомощно хватанул воздух разинутым ртом.
– С-слушай, – с трудом выдавил он, – да вы что сегодня, все белены объелись? Это же кокс! Его же тут штук на пятнадцать.., было.
– На двадцать, – не поворачивая головы, поправил его Активист. – Минимум на двадцать. Но я не стану продавать это дерьмо. И тебе не дам.
– Миша, – перебил его Активист, – скажи: я хотя бы раз подвел тебя? Обманул? Подставил? Кинул?
– Это кровавые бабки, – сказал Активист, небрежно стряхивая пепел с сигареты на быстро тающую белую кучку в раковине. – Представь себе, что толкач, которого ты наймешь, придет в школу к твоей Машке.
– Закопаю, – после короткого раздумья сказал Тыква. – Живьем закопаю сучью тварь.
– Вот видишь, – кивнул Активист, тщательно выполаскивая пакет. – Это очень хорошо, что ты заботишься о здоровье сестры. А теперь подумай о том, что каждый наркоман – чей-то родственник. – Он увидел, как непропеченная физиономия Тыквы начала пренебрежительно кривиться, и остановил его нетерпеливым жестом руки. – Согласен, тебя это не касается. Но чем больше этой дряни ходит по городу, тем больше шансов у твоей Машки когда-нибудь понюхать «дорожку».
– Она не такая дура, – проворчал Тыква.
– Дура или не дура, – легко сказал Активист, закручивая кран, – двадцать штук уже в канализации, и на то, чтобы их оттуда достать, не хватит даже миллиона. Так что спорить больше не о чем.
– Блаженный, – буркнул Тыква. – Одно слово – Активист. Как повяжешь галстук, береги его…
Активист рассмеялся и похлопал подельника по плечу.
– Не бухти, Мишель, – сказал он. – Жадность до добра не доводит. В нашем деле главное – вовремя остановиться. Чуть дал себе волю, зарвался – и все, ты конченый человек. Посмотри на нашего Эдика. Погорел на трех тысячах. Жадность – страшная штука, Мишук, запомни.
– Ладно, – проворчал Тыква, – хватит воспитывать.
Что ты со мной, как с умственно отсталым… Кончай эту бодягу, не на митинге.
Примерно полчаса спустя спортивный «шевроле» остановился в глухом переулке, кривой загогулиной лежавшем в сыром бетонном ущелье между двумя глухими заборами с колючей проволокой поверх. К этому времени окончательно стемнело, и мертвенный зеленоватый свет горевшего в отдалении одинокого фонаря отражался от мокрого асфальта, блестевшего, как шкура змеи. С неба продолжал сеяться мелкий всепроникающий дождь, и Активист, выйдя из машины, зябко поежился, пряча тлеющую сигарету в сложенную трубочкой ладонь.
Тыква, кряхтя, выбрался следом и вразвалочку пошел к багажнику, откуда доносились размеренные глухие удары.
– Долбится, – проворчал Тыква, прислушиваясь к этим ударам. – Раздолбает мне всю машину, ублюдок.
– Выкинь его здесь, – поднимая воротник куртки, распорядился Активист. – До метро полчаса ходу, доберется.
Тыква вдруг взял его за рукав и отвел на несколько шагов от машины.
– Послушай, – вполголоса сказал он, – зачем тебе головная боль? Давай его просто пришьем.
Активист двинул плечом, высвобождая рукав, и посмотрел на Тыкву почти с жалостью.
– Пришьем? – переспросил он. – Это свежая идея.
А кто пришьет – ты? У меня лично рука не поднимется убить человека из-за вонючих трех тысяч.., да хотя бы и из-за трех миллионов. Бумажки не стоят жизни.
– Как знаешь, – проворчал Тыква. – Только не нравится мне это.
– Мне тоже, – коротко отрезал Активист и пошел к машине.
Вдвоем они вывалили избитого Телескопа на мостовую, и Тыква, не удержавшись, еще раз пнул его под ребра.
– Ну все, все, – невнятно пробормотал Телескоп, с трудом шевеля разбитыми губами. – Хватит, я уже все понял.
Он завозился, пытаясь подняться на ноги, и тогда Активист шагнул к нему и небрежно бросил на асфальт разлетевшуюся веером пачку банкнот.
– Твоя доля, – сказал он, глядя на Телескопа сверху вниз. – Забирай и уходи. И чтобы я тебя больше не видел, недоумок.
– Хорошо, – забормотал Телескоп, снова опускаясь на колени и торопливо шаря окровавленными руками по асфальту в поисках разлетевшихся мокрых купюр, – хорошо, хорошо.
Когда он, прихрамывая и странно перекосившись на левый бок, исчез за углом. Тыква повернул к Активисту удивленное лицо.
– Это была его доля, – твердо ответил Активист, глядя вслед скрывшемуся жлобу. – Доля, понял? И давай не будем начинать все сначала, ладно?
Тыква пожал плечами, всем своим видом демонстрируя неодобрение. Ему не нравилось то, что делал Активист. В свои неполные тридцать лет Тыква хорошо усвоил простую истину: в бизнесе друзей не бывает. Это была аксиома, а Активист пытался играть по каким-то другим, своим собственным, правилам. Такие вещи обычно кончаются плохо, но Тыква не стал развивать свои мысли вслух: до сих пор он жил за Активистом как за каменной стеной и надеялся, что ошибается все-таки он сам, а не его кумир и товарищ.
От переулка, где они выгрузили Телескопа, было рукой подать до центра, и вскоре «шевроле» уже мчался по широкой, ярко освещенной улице в плотном потоке транспорта, озаренном мерцающими вспышками рекламных щитов. Активист курил, низко съехав на сиденье и полузакрыв глаза. Видно было, что он безумно устал, но державшая сигарету рука в тонкой кожаной перчатке не дрожала. Мимо них, нарушая все правила движения и истошно завывая включенной сиреной, в вихре красных и синих вспышек пронесся милицейский «форд», а следом за ним пулей проскочил «лендровер» спасательной службы.
– Опять где-то шарахнуло, – полувопросительно сказал Тыква, глядя вслед служебным машинам.
– Может быть, – не открывая глаз, откликнулся Активист. – Сучий город. Если бы ты знал, Мишель, как я его ненавижу.
– Город как город, – Тыква пожал покатыми плечами штангиста-тяжеловеса. – Дерьмо, конечно, зато какие бабки тут крутятся!
– Вот за это я его и не люблю, – со вздохом ответил Активист.
– Смотри, – резко меняя тему, сказал Дынников, – бар. Приземлимся?
Активист открыл глаза и провел ладонью в перчатке сверху вниз от лба к подбородку.
– На полчасика, – сказал он. – Что-то нет у меня сегодня настроения гулять.
Тыква включил указатель поворота и припарковал «шевроле» у ярко освещенных стеклянных дверей бара.
Глава 2
Виктор Шараев отпер дверь и шагнул в неосвещенную прихожую. Пробивавшийся откуда-то из кухни голубоватый лучик света от горевшего за окном фонаря тускло поблескивал на гладких вертикальных гранях и легко скользил по льдистой поверхности огромных, во весь рост, зеркал, таинственно поблескивая на отполированной латуни дверных ручек. Здесь пахло совсем не так, как в подъезде.
Подъездная вонь, в которой легко угадывались кошачий запашок и годами оседавшие по углам ароматы кислых щей и жареной на подсолнечном масле картошки, уступала здесь место куда более сложной и изысканной смеси ароматов: превосходный кофе, дорогой табак, индийский чай, тонкая кожа… Виктор протянул руку, безошибочно нащупал выключатель, и прихожая осветилась мягким сиянием скрытых ламп.
Шараев рывками стащил с рук черные перчатки из мягкой кожи и затолкал их в карманы куртки, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не видеть своего отражения в вертикальных полосах зеркального стекла, которые были понатыканы на каждом шагу. Это была его собственная идея – сделать прихожую почти сплошь зеркальной, но теперь она уже не казалась ему такой удачной, как полгода назад.
Раздевшись, он прошел в ванную и долго мыл руки с мылом – гораздо дольше, чем это делает хирург, готовясь к серьезной операции. Вытирая ладони полотенцем, он заметил на левой штанине бурое пятно засохшей крови, гадливо поморщился и принялся стаскивать с себя брюки.
Затолкав их в круглую пасть стиральной машины, он подверг тщательному осмотру всю остальную одежду, но больше ничего не нашел. Он набрал на пульте управления программу, запустил машину, еще раз тщательно вымыл руки и покинул ванную, бесшумно ступая ногами в носках сначала по керамической плитке, а потом по гладкому паркету прихожей.
Ватная тишина пустой, отлично обставленной и идеально приспособленной для жилья и отдыха квартиры навалилась на него, приглашая лечь и расслабиться, бездумно глядя в мерцающий цветными пятнами экран телевизора. Он прошел по квартире, по дороге включая все, что можно было включить: свет, телевизор, радио, музыкальный центр, кофеварку, микроволновку, электроплиту, – и закончил свой маршрут перед платяным шкафом в спальне.
Теперь квартира наполнилась разнообразными звуками, и он с удовольствием слушал их, натягивая чистые брюки. Телевизор бормотал на разные голоса, перекликаясь с радиоточкой, музыкальный центр приглушенно лязгал древним, начала восьмидесятых, металлом, кофеварка интимно булькала и курлыкала, на плите шипела и потрескивала яичница, распространяя по квартире аппетитный дух, соперничавший со сногсшибательным ароматом кофе, в микроволновке постреливали, набухая и лопаясь, сосиски – целых три, поскольку день выдался хлопотным и он не успел даже перекусить.
Затянув поясной ремень, он несколько секунд постоял, закрыв глаза и прислушиваясь к какофонии звуков и запахов, наполнявших квартиру.
– Дерьмо чертово, – сказал он наконец, протянул руку и взял с верхней полки шкафа плоскую бутылочку с коричневой жидкостью.
Коньяк разлился по телу живительным теплом. Шараев завинтил алюминиевый колпачок и поставил бутылку на место. Она стояла на верхней полке шкафа с тех самых пор, как этот шкаф собрали и установили в углу спальни.
Еще одна бутылка – побольше – стояла на полочке в ванной, не говоря уже о баре в гостиной и шкафчике над мойкой в кухне. Виктор Шараев не был алкоголиком – он просто ленился бегать из конца в конец квартиры всякий раз, когда ему хотелось смочить губы.
Теперь можно было жить дальше. Виктор вернулся на кухню, по дороге выключая все лишнее – музыкальный центр, радиоточку, уже начавшую астматически хрипеть кофеварку и, наконец, плиту. Микроволновка выключилась сама, мелодично звякнув и потушив внутри себя свет. Он выложил яичницу и сосиски на тарелку, залез в холодильник и наполнил ледяным томатным соком высокий прозрачный стакан. Стакан мгновенно запотел, и Виктор вдруг понял, что приготовил слишком скромный ужин – сейчас он готов был съесть быка.
Сгрузив провизию на поднос, он отнес все в гостиную и упал в кресло перед телевизором. На экране бестолково бегали люди в камуфляже, и, взглянув на часы, он обнаружил, что идет, оказывается, программа «Время». Он выключил телевизор, чтобы не портить себе аппетит, и поужинал в тишине.
Допив сок, Шараев почувствовал, что соловеет, и поспешно отправился на кухню за кофе. Кофе был черным, как торфяная жижа, и горьким, как яд гремучей змеи. Он мгновенно привел Виктора в порядок, и тот, снова взглянув на часы, решил, что еще не очень поздно Проверив на всякий случай автоответчик и не обнаружив на нем ничего интересного, он снова затянул галстук, надел туфли и набросил на плечи куртку. Куртка показалась ненормально тяжелой. Виктор хлопнул себя по лбу, вынул из внутреннего кармана «вальтер» и убрал в шкаф, прикрыв сверху стопкой полотенец. Теперь можно было ехать.
Он выключил свет, запер квартиру и, не дожидаясь лифта, легко сбежал вниз по лестнице. Его серебристая «Лада» девяносто девятой модели, неизменно вызывавшая у помешанного на автомобилях Тыквы пренебрежительную улыбку, стояла у подъезда. Шараев бросил в угол рта сигарету, мимоходом отметив, что в пачке осталось всего пара штук, чиркнул зажигалкой и сел за руль. Двигатель новенькой «Лады» завелся с пол-оборота, и похожая на выкрашенное алюминиевой краской зубило машина выкатилась из двора, сразу же окунувшись в безумное кипение вечернего центра. Неторопливо ведя машину по пестрым от огней улицам, Виктор вдруг заметил, что неизвестно когда и как опять ухитрился надеть перчатки. Это вызвало у него тень улыбки: привычка – вторая натура. Он не стал их снимать: они ему не мешали.
По дороге он остановился всего один раз, чтобы купить в коммерческой палатке пачку сигарет, и спустя сорок минут затормозил у углового подъезда безликой шестнадцатиэтажной башни, выделявшейся из длинного ряда точно таких же обшарпанных громадин разве что номером да тремя закопченными оконными проемами на пятом этаже – там, где дотла выгорела квартира какого-то предпринимателя.
Исковерканные и выдранные с мясом пожарными оконные решетки все еще ржавели на газоне. То, что осталось от предпринимателя, давно снесли на кладбище, квартира до сих пор стояла опечатанная, а возиться с закопченными железяками никому из жильцов не хотелось.
Виктор подавил желание вынуть из кармана пепельницу и бросил окурок в ближайшую лужу. Здесь ему было нечего бояться.
Из открытой двери подвала тянуло нездоровым влажным теплом – там размещался теплоузел. Это напоминало нечистое дыхание, вырывающееся из великаньего рта, и Шараев поспешно толкнул треснувшую вдоль стеклянную дверь подъезда, ступив на затоптанную керамическую плитку пола. Ожидая лифт, он с легкой грустью отметил, что жильцы давно перестали оставлять в нише под лестницей детские коляски, которые раньше стояли здесь в несколько рядов. Времена менялись на глазах, причем далеко не в лучшую сторону.
Скрипучий и конвульсивно содрогающийся лифт доставил его на одиннадцатый этаж и со вздохом облегчения распахнул заедающие створки. Виктор невольно припомнил рассказ о том, как однажды коварный механизм распахнул по вызову двери шахты, в то время как кабина преспокойно поджидала на первом этаже.
Кнопка звонка вихлялась под пальцем, уворачиваясь, как живая, но в конце концов из недр квартиры донеслось надтреснутое дребезжание, и спустя несколько секунд обшарпанная дверь распахнулась. Шараев вошел в тамбур, с трудом заставив себя не обращать внимания на сырой земляной дух, исходивший из стоявшего по правую руку от него дощатого ларя с картошкой.
– Здравствуй, мама, – сказал он открывшей дверь седой женщине в застиранном темно-синем домашнем платье и мягких шлепанцах с вытертой меховой опушкой.
Он наклонился, чтобы она могла дотронуться до его щеки сухими бескровными губами, привычно глядя в сторону: он не любил выражение вечного укоризненного вопроса, с некоторых пор поселившееся в поблекших материнских глазах.
Мать посторонилась, пропуская его в квартиру, и он шагнул в пахнущее дымом дешевого табака и разогретыми остатками вчерашнего обеда тепло, сразу же зацепившись носком ботинка за отставшую половицу. Привычно сдержав готовое сорваться с губ ругательство, он опустил глаза, чтобы взглянуть, не отлетела ли подметка, и сразу же вспомнил, что здесь принято разуваться при входе.
Откровенно говоря, разуться следовало еще в тамбуре, но он, как всегда, забыл об этом, так же как об отстающей половице.
Он поспешно скинул туфли, ощущая себя полным идиотом в носках и утепленной осенней куртке, из-под которой солидно и добропорядочно выглядывал воротничок белой рубашки и тугой узел галстука. Это тоже было привычное ощущение, и он в который уже раз волевым усилием подавил мысль, что все это подстроено специально для того, чтобы лишний раз заставить его испытать неловкость.
Не дожидаясь приглашения – в конце концов, он пришел домой, – Виктор сбросил куртку и кое-как пристроил ее поверх хлама, загромождавшего косо приколоченную слева от двери вешалку. Украдкой пощупав висевшее с краю зимнее пальто с потраченным молью меховым воротником, он припомнил, что оно висит здесь уже лет пять, никак не меньше, – во всяком случае, за такой срок он мог поручиться.
Стоило ему отвернуться, как куртка сорвалась с крючка и упала на пол. Это повторялось каждый раз, как старинная клоунская реприза, в которой чудак с двумя авоськами пытается собрать рассыпающиеся свертки: стоит ему схватиться за что-нибудь одно, как другое немедленно выскальзывает у него из-под мышки и плюхается на землю.
Виктор неслышно скрипнул зубами и поднял проклятую куртку, высматривая, куда бы ее пристроить. Мать, как всегда, мягко отобрала у сына куртку и легонько подтолкнула в спину: проходи.
Послушно сунув ноги в засаленные домашние тапочки, выглядевшие так, словно они год провалялись на городской свалке, Виктор прошел в темноватую, загроможденную облупившейся от времени и небрежного обращения полированной мебелью гостиную, перегруженную пыльными безделушками и разрозненными собраниями сочинений. В углу у окна мерцал и бормотал телевизор, а на продавленном диване в небрежной позе сидел патлатый и бородатый субъект двадцати пяти лет от роду, обряженный в линялые, вдоль и поперек залатанные джинсы и грязноватую шерстяную тельняшку.
– О, – сказал субъект таким тоном, словно вовсе не слышал звонка в дверь и появление Виктора оказалось полной для него неожиданностью, – брательничек пожаловал! Здорово, родственник!
Виктор пожал протянутую руку и хлопнул брата по плечу, борясь с привычным желанием схватить его за патлы и натыкать носом и в отстающую половицу у порога, и в колченогое кресло, и во многое другое – в частности, в дверной звонок. Он не стал давать волю раздражению: все это уже бывало, и не раз, а половица отставала по-прежнему, и брат по-прежнему нигде не работал, размахивая низкими личными потребностями, как боевым знаменем.
– Что смотрим? – спросил он, чтобы не молчать.
На экране ощеренная толпа с какими-то самотужными плакатами в руках пыталась опрокинуть омоновский заслон. Омоновцы в касках с опущенными забралами укрывались за прозрачными пластиковыми щитами и оттуда остервенело охаживали толпу по чем придется резиновыми дубинками.
Виктор удивленно покосился на часы.
Судя по его хронометру, программе «Время» давно пора было закончиться. Экстренный выпуск? Вряд ли…
Только сейчас он заметил в темном углу справа от телевизора зеленый огонек индикаторного окошечка и понял, в чем дело.
– Вы что, видик купили? – удивился он.
– Ха, – сказал брат, – купили. На какие шиши? Нам жировать не на что. Взяли на время у знакомых.
Виктор стиснул зубы только на короткое мгновение. Того, что он приносил в семью еженедельно, хватило бы не только на видеомагнитофон, но.., кому-нибудь другому, а не этим людям, ближе которых, по идее, у него не было никого.
– Странные у тебя развлечения, – сказал он, кивая на экран, где два омоновца волокли к распахнутой дверце «воронка» расхлюстанную девицу с окровавленной щекой.
Запись была любительская, и потому вместо серьезного, хорошо поставленного голоса диктора за кадром раздавались голоса участников событий – во всех подробностях и безо всяких писков, маскирующих наиболее откровенные выражения.
– Какие развлечения? – переспросил брат таким тоном, словно разговаривал с умственно отсталым. – Изучаем тактику ОМОНа.
– Для грядущих боев, надо полагать? – не удержался Виктор.
Брат не удостоил его ответом, демонстративно уставившись в экран и поигрывая пультом дистанционного управления.
– А отец где? – спросил Виктор, умело скрывая облегчение оттого, что отца не было дома.
– Сегодня среда, – напомнил брат, продолжая смотреть на экран.
– Ну и что?
– По средам он ходит в клуб ветеранов партии.
– Ах да! Я совсем забыл про эту че.., забыл, в общем.
Брат смерил его взглядом и снова повернулся к экрану.
– Неудивительно, – сказал он.
Виктор промолчал. Нападать ему не хотелось, а в оборонительной позиции было что-то унизительное до непристойности: тот, кто оправдывается, фактически признает за собой вину. Виктор считал, что никакой вины за ним нет… вот только считать и чувствовать – разные вещи. Здесь, в этой похожей на берлогу квартире, чувство вины висело в воздухе, неделями дожидаясь его, Виктора Шараева, персонально, чтобы наброситься и начать остервенело драть в клочья.
Он порылся в карманах, вспомнил, что сигареты остались в куртке, и махнул рукой: все равно курить здесь разрешалось только в туалете да изредка на кухне.
Мать принесла чай в щербатых фарфоровых чашках и тарелочку окаменелостей, бывших когда-то ванильными сухарями.
– Расскажи, как ты живешь, – попросила она, осторожно присаживаясь на краешек колченогого кресла.
Виктор отвел глаза.
– Хорошо, – сказал он. – Как всегда, лучше всех.
– Вика о тебе расспрашивала.
– Гм, – отозвался он, поспешно поднося к губам чашку со слишком жидким чаем.
Девице, о которой говорила мать, было двадцать два года, у нее был огромный зоб, плоскостопие и сильная близорукость. Недостаток чувственных удовольствий это несчастное создание компенсировало бешеной общественной активностью. Матери Вика нравилась, и она почему-то вбила себе в голову, что было бы неплохо познакомить с ней старшего сына – для начала. Возможно, думал Виктор, ей казалось, что идейная жена вернет его в лоно партии – именно так, не больше и не меньше.
– Это не ответ, – сказала мать.
– А я не слышал вопроса, – мягко парировал он, надеясь уйти от неприятного разговора. Вика была только первым снарядом в бесконечной и безрезультатной артиллерийской дуэли, которую мать с присущей ей партийной прямотой и принципиальностью затевала всякий раз, как он переступал порог родительского дома.
Мать нахмурилась.
«Боже, как я устал, – подумал Виктор. – Как безумно все мы устали.»
– Послушай, мама, – как можно мягче сказал он, – давай сегодня не будем говорить о Вике. Не думаешь же ты, в самом деле, что я смогу на ней жениться!
– А кто здесь говорил о женитьбе? – мать высоко подняла брови. Слишком высоко, подумал Виктор. – Да она за тебя и не пойдет.
– Не надо лукавить, мама, – устало сказал он. – Она пойдет за безногого бомжа, если найдется такой, который отважится посмотреть в ее сторону больше одного раза.
– А ты, однако, редкостная скотина, – с отвращением процедил брат, выключил телевизор и, громко стуча пятками по полу, вышел из комнаты.
– Половицу прибей, праведник! – крикнул ему вслед Виктор.
Ответа не последовало. Через мгновение бухнула дверь спальни, да так, что за отставшими обоями зашуршала осыпающаяся штукатурка. Активист осторожно взглянул на мать и увидел, что у той дрожат губы.
– Не надо, мама, – попросил он. – В конце концов, я не виноват, что меня воротит от вашей высокоидейной кунсткамеры.
– Раньше ты придерживался другого мнения, – сухо сказала мать.
Губы у нее больше не дрожали. Это было хорошо, и Виктор подумал, что не напрасно вызвал огонь на себя, задев самое святое – партию.
– Раньше и я был другим, – сказал он. – До тех пор, пока не понял, что идея, высосавшая из нашей семьи всю кровь, не только бесплодна, но и бесчеловечна.
– Вот этого я и не могу понять, – едва слышно прошептала мать. – Как ты мог? Как ты мог так легко поверить всем этим газетным крикунам, этим охотникам за сенсациями, этим толстосумам, продавшимся Америке за ее кровавые доллары? Как ты мог так легко пойти за теми, кто осквернил и опошлил самую светлую идею, когда-либо рождавшуюся в человеческом мозгу?
– Посмотри на нашу семью, – сказал он. – Как у тебя поворачивается язык назвать светлой идею, которая превращает родственников в кровных врагов?
– Тебя никто не гнал, – отчеканила она.
– Разумеется, – Виктор рассмеялся сухим лающим смехом. – Просто в доме сложилась такая обстановка, что мне до смерти захотелось уйти. А почему, черт подери?
Это ваша фраза: человек – это звучит гордо. А вот еще: человек рожден для счастья, как птица для полета. Скажи, это верно?
– Это несколько литературно, – с сомнением произнесла она, чуя подвох.
– Это пролетарская литература, – продолжал наступать он. – Та самая, которой меня закармливали с детства. И вдруг оказывается, что счастье, для которого я рожден, – это размахивание дурацкими лозунгами на дурацких митингах, принципиальная нищета и женитьба на калеке, на которую смотреть без жалости невозможно.
А если меня это не устраивает, значит, я – грязный подонок, продавшийся империалистам.
– Не передергивай.
– Я не передергиваю, но почему бы вам всем не перестать печься о судьбах мира и не позаботиться о себе? Хотя бы чуть-чуть – ровно настолько, чтобы человек, входя в ваш дом, не ломал ноги об отставшие половицы и не демонстрировал чудеса эквилибристики, пытаясь усидеть в кресле с отломанной ножкой? Кто внушил вам эту идиотскую мысль, что деньги – от дьявола? Кто сказал, что нормальная мебель, на которой можно сидеть, не рискуя сломать шею, это плохо? Кресла делают не в аду, а на мебельной фабрике – между прочим, те самые пролетарии, о которых вы так радеете и от которых шарахаетесь на улицах и в темных подъездах. Почитайте своих классиков! – Он раздраженно ткнул пальцем в сторону книжных полок. – Они, хоть и были недоучками, отлично понимали, что деньги – это хорошо и чем их больше, тем лучше. Назови мне хотя бы одного из них, кто жил бы так, как живете вы с отцом!
– Тебя развратили эти нувориши, – грустно сказала мать. – Они развратили всю страну и вот добрались до тебя. Это лишний раз доказывает, что мы должны бороться.
– С кем? – безнадежно спросил он. – С кем вы собираетесь бороться? С собственным народом? Конечно, вам не впервой, но сейчас не тридцать седьмой год – слава Богу, шестьдесят с лишним лет прошло, и ваш усатый упырь давно сгнил. Оглянись вокруг, мама! Ваша идея протухла и смердит. Как ты думаешь, почему от вас все шарахаются? Да просто потому, что ваши флаги пахнут мертвечиной.
– Невозможно убедить того, кто не желает слушать, – сказала она. Она всегда умела оставить за собой последнее слово, после чего оппонент мог только бессильно орать и биться головой о стену.
Чтобы не предаваться этим бессмысленным занятиям, Виктор вскочил и выбежал в прихожую. Пятки громко бухали в облупленные, рассохшиеся половицы, и его передернуло: его шаги звучали так же, как шаги братца за несколько минут до этого. Чтобы придать своему бегству видимость упорядоченного отступления, он устремился к кладовке и рывком распахнул перекошенную дверь, с привычной ловкостью поймав и водворив на место готовый вывалиться наружу хлам.
Старый плотницкий ящик, когда-то собственноручно сработанный отцом из толстой, потемневшей от времени и намертво въевшейся грязи многослойной фанеры, стоял на месте. Виктор рывком сдернул его с полки. Клокотавшее в груди раздражение требовало выхода, и идея прибить наконец чертову доску казалась в данный момент просто гениальной. Молоток лежал внутри ящика вместе с тронутой ржавыми пятнами ножовкой и топором, лезвие которого выглядело так, словно им долго рубили гвозди. Ручка молотка рассохлась, и головка свободно болталась на ней, грозя свалиться, но забить один-единственный гвоздь можно было и этим, с позволения сказать, инструментом. Беда была в том, что гвоздей в ящике не оказалось. Виктор бесцельно порылся в заполнявшем ящик хламе, перебирая пальцами куски вытертой до матерчатого основания наждачной бумаги, обрезки каких-то ржавых труб с резьбой, издававшие острый запах природного газа, гнутые накладки от давно ушедших в небытие замков и прочий мелкий мусор, но так и не нашел ничего, что хотя бы отдаленно напоминало гвоздь.
Прошептав черное ругательство, он распахнул дверь спальни.
Брат лежал на развороченной постели, читая какую-то сложенную пополам брошюру. Он поднял глаза на звук открывшейся двери и тут же снова опустил их.
Виктор для разнообразия решил не реагировать на эту демонстрацию.
– Где гвозди? – спросил он, сдерживая раздражение.
Брат снова поднял глаза, и по его губам скользнула тень улыбки.
– Гвоздей нет, – ответил он. – Кончились.
– Наверняка пошли на нужды партии, – не удержавшись, съязвил Виктор.
– Представь себе.
Активист прикрыл глаза и про себя досчитал до десяти.
Открыв глаза, он обнаружил, что брат опустил брошюру и наблюдает за ним с живейшим интересом, как за распяленной на предметном стекле микроскопа лягушкой.
«Ну, еще бы, – с горечью подумал Виктор. – Такое зрелище: классовый враг в минуту бессильной ярости перед торжеством пролетарской идеологии! Черт подери, но это же смешно! В наше время, в нашей стране… Они что, в самом деле психи? Или я чего-то не понимаю?»
Он вынул из кармана портмоне и, выудив оттуда стодолларовую бумажку, твердо припечатал ее к запыленной крышке письменного стола.
– Купи гвоздей, – сказал он и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты, твердо зная, что никто не станет покупать никаких гвоздей.
Водворив на место ящик с инструментом, он отыскал на вешалке свою куртку и нащупал в кармане сигареты.
Прикуривая, Активист заметил, что руки у него ходят ходуном. «Да, – подумал он, – это тебе не налет с целью выбивания долгов.»
Он стоял под освещавшей прихожую голой пыльной лампочкой, курил быстрыми, нервными затяжками и слушал царившую в квартире нехорошую тишину. Сквозь открытую дверь гостиной он видел отражение матери в полированной крышке секретера. Мать сидела неподвижно и прямо, как кукла из музея восковых фигур. За дверью спальни было тихо, как в склепе, даже страницы не шуршали. Виктор отлично понимал их обоих: он хорошо помнил это дивное ощущение собственной правоты, подогреваемое и нагнетаемое бесконечными пикетами и митингами, с их истеричным напором и полубредовыми речами сидящих в инвалидных колясках ветеранов афганской контузии, призывающих громить коммерческие палатки. Это было просто до обалдения: если у тебя в карманах гуляет ветер, значит, ты прав, прав всегда и во всем. Он уже не мог с точностью припомнить, когда это ощущение стало проходить, уступая место растерянности и озлоблению. «Может быть, это случилось, когда я начал умнеть, – подумал он. – Или просто выздоравливать.»
Виктор раздавил длинный окурок в карманной пепельнице, защелкнул круглую крышечку, глубоко вздохнул и вернулся в гостиную.
– Извини, мама, – сказал он, – я не хотел с тобой спорить.., тем более ссориться.
– Пустое, – тихим бесцветным голосом ответила мать, и у Активиста на мгновение болезненно сжалось сердце: он вдруг понял, что мать быстро стареет. – Я сама виновата.