Элдон сам заглянул в глазок и сказал Вейну, что около рояля сидит один малый, которому заплатили пятьдесят тысяч долларов за то, что он налепил кусок желтой ленты на кусок зеленого холста. Элдон велел Вейну хорошенько разглядеть Карабекьяна. Вейн его послушался.
Но Вейну тотчас расхотелось смотреть в глазок, потому что он был слишком невежественным и не мог разобрать, что происходило в коктейль-баре. Например, он никак не мог понять, зачем горят свечи. Он решил, что там испортилось электричество и кто-то пошел менять пробки. И еще он никак не мог разобрать, что за костюм надет на Бонни. Костюм этот состоял из белых ковбойских сапожек, черных ажурных чулок с малиновыми подвязками, ясно видными на голых ляжках, и чего-то вроде тесного купального костюма, расшитого блестками, к которому сзади был прикреплен помпон из розовой ваты.
Бонни стояла спиной к Вейну, поэтому он не мог видеть, что на ней трифокальные восьмиугольные очки без оправы и что она сорокадвухлетняя женщина с лошадиным лицом. Не видел он и как она улыбалась, улыбалась, улыбалась, какие бы дерзости ни говорил Карабекьян. Однако Вейн мог читать слова Карабекьяна по губам. Он хорошо умел читать по губам, как и все, кто отсидел срок в Шепердстауне. Соблюдать тишину в коридорах и за едой было обязательным правилом в Шепердстауне.
Вот что говорил Карабекьян Бонни, показывая на Беатрису Кидслер:
— Эта уважаемая особа — знаменитая писательница, и, кроме того, она уроженка здешнего железнодорожного района. Может быть, вы могли бы рассказать ей какие-нибудь правдивые случаи из жизни ее родного города?
— Ничего я не знаю, — сказала Бонни.
— Ну, бросьте, — сказал Карабекьян. — Несомненно каждый человек в этом баре может стать героем замечательного романа, — И он показал на Двейна Гувера: — Расскажите про этого человека!
Но Бонни только рассказала им про песика Двейна — Спарки, который не мог вилять хвостом.
— Вот ему и приходится все время драться, — объяснила Бонни.
— Изумительно! — сказал Карабекьян. Он повернулся к Беатрисе: — Не сомневаюсь, что вы можете это как-нибудь использовать.
— И в самом деле могу, — сказала Беатриса. — Прелестная деталь.
— Чем больше деталей, тем лучше, — сказал Карабекьян. — Слава богу, что есть на свете писатели. Слава богу, что существуют люди, готовые все записать. Иначе столько было бы позабыто.
И он стал просить Бонни рассказать ему еще какие-нибудь правдивые истории. Бонни попалась на эту удочку — Карабекьян с таким увлечением просил ее, что у нее мелькнула мысль: а вдруг Беатрисе Кидслер и в самом деле для ее книг пригодятся истории из жизни?
— Скажите, — спросила Бонни, — а Шепердстаун тоже можно более или менее считать частью Мидлэнд-Сити?
— Разумеется! — сказал Карабекьян, никогда и не слыхавший о Шепердстауне. — Чем был бы Мидлэнд-Сити без Шепердстауна? Да и Шепердстаун — чем бы он был без Мидлэнд-Сити?
— Ну вот, — сказала Бонни, и у нее мелькнула мысль, что сейчас она им расскажет действительно интересную историю. — Мой муж служит надзирателем в шепердстаунской исправительной колонии для взрослых, и обычно он должен был сидеть со смертниками, приговоренными к электрическому стулу, — это еще было, когда людей казнили очень часто. Он с ними и в карты играл, и Библию им читал, вообще делал то, что они хотели. И вот однажды ему пришлось сидеть с одним белым, его звали Лерой Джонс.
Костюм Бонни слабо отливал каким-то странным, чешуйчатым, рыбьим блеском. Блестел он оттого, что весь был пропитан флюоресценткыми веществами. И у бармена куртка тоже была с пропиткой. И африканские маски на стене — тоже. А когда зажигались ультрафиолетовые лампы на потолке, костюмы начинали сверкать, как электрическая реклама. Сейчас лампы не горели. Бармен зажигал их, когда ему вздумается, — устраивал посетителям неожиданный чудесный сюрприз.
Кстати, ток для этих ламп и для всего электрооборудования в Мидлэнд-Сити получался от сжигания угля, добытого на открытых шахтах Западной Виргинии, мимо которых всего несколько часов назад проезжал Килгор Траут.
— Лерой Джонс был до того глупым, что и в карты играть не умел, и Библии не понимал. Он и говорить-то почти не умел. Съел свой последний ужин и сидит. Он был присужден к казни за изнасилование. А мой муж сидел в коридоре около камеры и читал про себя. Вдруг слышит: Лерой звякает своей жестяной кружкой об решетку. Муж подумал, может, он хочет еще кофе. Встал, зашел в камеру, взял кружку. А Лерой ухмыляется во весь рот, как будто все уладилось и на электрический стул его сажать незачем: оказывается, он сам себя кастрировал.
Эту книгу я, конечно, сочинил. Но случай, который по моей придумке рассказала Бонни, действительно произошел — в камере смертников в арканзасской тюрьме.
Что же касается пса Двейна Гувера, Спарки, который не мог вилять хвостом, то я скопировал его с собаки моего брата: ей все время приходится драться, потому что она хвостом вилять не может. Честное слово, такая собака на самом деле существует.
И еще Рабо Карабекьян попросил Бонни объяснить ему, что это за девочка нарисована на обложке программы фестиваля искусств. Это была единственная мировая знаменитость во всем Мидлэнд-Сити — Мэри-Элис Миллер, чемпионка мира среди женщин по плаванию брассом на двести метров. Ей всего пятнадцать лет, объяснила Бонни.
Мэри-Элис была также избрана королевой фестиваля искусств На обложке программы ее изобразили в белом купальном костюме с олимпийской золотой медалью на шее. Медаль была такая:
Мэри-Элис улыбалась святому Себастьяну на картине испанского художника Эль Греко. Эту картину одолжил для фестиваля Элиот Розуотер, покровитель Килгора Траута. Святой Себастьян был римским воином, и жил он за тысячу семьсот лет и до меня, и до Мэри-Элис Миллер, и до Вейна, и до Двейна, и до всех нас. Он втайне принял христианство, а тогда христиане были вне закона.
Кто-то на него донес. Император Диоклетиан заставил лучников расстрелять его. Картина, на которую с такой безотчетной улыбкой смотрела Мэри-Элис, изображала человека, до того утыканного стрелами, что он был похож на дикобраза.
Но так как все художники любят утыкивать изображение святого Себастьяна на картинах тысячами стрел, то почти никто не знает, что он не только выжил после этой истории — он совершенно выздоровел. И он стал ходить по Риму, превозносить христианство и вовсю ругать императора, за что его и приговорили к смерти во второй раз. Его насмерть забили палками.
И так далее.
Тут Бонни рассказала Беатрисе и Карабекьяну, что отец Мэри-Элис, один из инспекторов в Шепердстауне, стал учить Мэри-Элис плавать, когда ей было всего восемь месяцев, и что он заставлял ее плавать не меньше четырех часов с того дня, как ей исполнилось три года.
Рабо Карабекьян подумал и вдруг сказал нарочито громким голосом, чтобы все его слышали:
— Что же это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?
Вот тут и наступает психологическая развязка этой книги, потому что именно на этом этапе я — автор романа — внезапно перерождаюсь под влиянием всего написанного мной самим до сих пор. Я и отправился в Мидлэнд-Сити затем, чтобы родиться вновь. И устами Рабо Карабекьяна, сказавшего: «Что ж это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?» — Хаос возвестил о рождении моего нового «я».
Эта случайная фраза возымела такие потрясающие последствия, потому что психологически атмосфера коктейль-бара находилась в том состоянии, которое я бы хотел назвать «предземлетрясением». Мощные силы залегали в наших душах, но ничего сделать не могли, так как прекрасно уравновешивали друг друга.
И вдруг оторвалась какая-то песчинка. Одна сила внезапно преодолела другую, и душевные континенты внезапно вспучились и заколебались.
Одной из постоянно действующих сил, безусловно, была жажда наживы — этим были заражены многие посетители коктейль-бара. Они знали, сколько было уплачено Рабо Карабекьяну за его картину, и тоже хотели бы получить пятьдесят тысяч долларов. Сколько удовольствий они могли бы доставить себе за пятьдесят тысяч — по крайней мере, так они думали. Но вместо этого им приходилось тяжелым трудом зарабатывать какие-то жалкие доллары. Это было несправедливо.
Другой силой, жившей в этих людях, был страх, что их образ жизни может кому-то показаться смешным, что весь их город нелеп и смешон. А теперь случилось самое скверное: Мэри-Элис Миллер — единственное существо в их городе, которое они считали не подвластным ничьим насмешкам, вдруг была осмеяна каким-то чужаком.
Надо также учесть и мое состояние «предземлетрясения», так как родился-то заново именно я. Насколько мне известно, больше никто в коктейль-баре заново не родился. Все остальные просто переосмыслили свое отношение к ценностям современного искусства.
Что же касается меня, то я когда-то пришел к заключению, что ничего святого ни во мне, ни в других человеческих существах нет, что все мы просто машины, обреченные сталкиваться, сталкиваться и сталкиваться без конца. И, за неимением лучших занятий, мы полюбили эти столкновения. Иногда я писал о всяких столкновениях хорошо, и это означало, что я был исправной пишущей машиной. А иногда я писал плохо — значит, я был неисправной пишущей машиной. И было во мне не больше святого, чем в «понтиаке», мышеловке или токарном станке.
Я не ожидал, что меня спасет Рабо Карабекьян. Я его создал, и я сам считал его тщеславным, слабым и пустым человеком и совсем не художником. Но именно он, Рабо Карабекьян, сделал из меня того безмятежного землянина, каким я стал.
Слушайте!
— Что это за человек, который из собственной дочки сделал подвесной мотор? — сказал он Бонни Мак-Магон.
И Бонни Мак-Магон взорвалась. Она впервые так взорвалась — с тех пор как пришла работать в коктейль-бар. Голос у нее стал неприятный, точно скрежет пилы по жестяному листу. И ужасно громкий.
— Ах, так? — сказала она. — Ах, так?
Все застыли. Кролик Гувер перестал играть. Люди не хотели упустить ни одного слова.
— Значит, вы плохого мнения о Мэри-Элис Миллер? — сказала Бонни. — А вот мы плохого мнения о вашей картине. Пятилетние дети и то лучше рисуют — сама видела.
Карабекьян соскользнул с табурета и встал лицом к лицу со всеми своими врагами. Он меня даже удивил. Я ожидал, что он отступит с позором, что его осыплют градом оливок, вишневых косточек и лимонных корок. Но он величественно стоял перед всеми.
— Послушайте, — спокойно заговорил он, — я прочитал все статьи против моей картины в вашей отличнейшей газете. Я прочитал и каждое слово в тех ругательных письмах, которые вы так любезно пересылали мне в Нью-Йорк.
Все немного растерялись.
— Картина не существовала, пока я ее не создал, — продолжал Карабекьян. — Теперь, когда она существует, для меня было бы большим счастьем видеть, как ее без конца копируют и необычайно улучшают все пятилетние ребятишки вашего города. Как я был бы рад, если бы ваши дети весело, играючи, нашли то, что я мучительно искал много-много лет.
И вот сейчас даю вам честное слово, — продолжал он, — что картина, купленная вашим городом, показывает самое главное в жизни — и тут ничего не упущено. Это — образ сознания каждого животного. Это — нематериальная сущность всякого живого существа, его «я», к которому стекаются все познания извне. Это — живая сердцевина в любом из нас: и в мыши, и в олене, и в официантке из коктейль-бара. И какие бы нелепейшие происшествия с нами ни случались, эта сердцевина неколебима и чиста. Потому и образ святого Антония в его одиночестве — это прямой, неколебимый луч света. Будь подле него таракан или официантка из коктейль-бара, на картине было бы два световых луча. Наше сознание — это именно то живое, а быть может, и священное, что есть в каждом из нас. Все остальное в нас — мертвая механика.
Я только что слыхал, как наша официантка — вот этот вертикальный луч света — рассказала историю про своего мужа и одного слабоумного накануне казни в Шепердстауне. Отлично. Пусть пятилетний ребенок нарисует духовное истолкование этой встречи. Пусть этот пятилетний художник откинет прочь и слабоумие, и решетки, и ожидающий узника электрический стул, и форму надзирателя, и его револьвер, и всю его телесную оболочку. Что будет самой совершенной картиной, какую мог бы написать пятилетний ребенок? Два неколебимых световых луча.
Восторженная улыбка засияла на диковатом лице Рабо Карабекьяна.
— Граждане Мидлэнд-Сити, низко кланяюсь вам, — сказал он, — вы стали родиной величайшего произведения искусства.
Ничего этого Двейн Гувер не воспринимал. Он все еще, словно в гипнозе, вспоминал стихи. У него явно не все были дома. Чердак был не в порядке. Свихнулся он. Да, Двейн Гувер совсем спятил.
Глава двадцатая
Пока моя жизнь обновлялась от слов Рабо Карабекьяна, Килгор Траут, стоя на обочине автострады, глядел через Сахарную речку в ее бетонном ложе на новую гостиницу «Отдых туриста». Мостика через речку не было. Приходилось идти вброд.
И он сел на перила, снял башмаки и носки и закатал брюки до колен. Его голые икры были разузорены варикозными венами и шрамами. Совсем как икры моего отца, когда он стал старым-престарым человеком.
Да, у Килгора Траута были икры моего отца — мой подарок. Я придал ему и ступни моего отца — узкие, длинные, выразительные. Голубоватого цвета. Картинные ноги.
Траут опустил свои картинные ноги в бетонное ложе, где протекала Сахарная речка. Ноги сразу покрылись прозрачной пластиковой пленкой, плававшей на поверхности Сахарной речки. Когда Траут с удивлением приподнял одну ногу, пластиковая пленка мгновенно высохла на воздухе, обув ногу в некий непромокаемый башмак с перламутровыми переливами. Траут шагнул снова — на другой ноге сделалось то же самое.
Эти вещества были отходами завода фирмы «Бэрритрон». Фирма изготовляла новую бомбу для военно-воздушных сил США — новое средство уничтожения личного состава вражеской армии. Бомба разбрасывала пластиковые осколки вместо стальных, потому что пластиковые были дешевле. Кроме того, их было невозможно обнаружить в теле раненого врага даже путем рентгеноскопии.
На заводе «Бэрритрон» никто понятия не имел, что их отходы попадают в Сахарную речку. Эта фирма заключила контракт со строительной фирмой «Братья Маритимо», которой заправляли гангстеры, чтобы те построили им очистительную установку для уничтожения отходов. Фирма знала, что строительной компанией заправляют гангстеры. Все об этом знали. Но обычно «Братья Маритимо» были лучшими строителями в городе. Они, например, выстроили дом для Двейна Гувера — очень прочный, хороший дом.
Но вдруг они делали что-нибудь невообразимо преступное. Примером мог служить очистительный комплекс фирмы «Бэрритрон». Он обошелся фирме очень дорого, и сложные машины комплекса все время работали. На самом же деле там вместо новых машин было как попало наворочено всякое старье, а под ним скрыты наворованные где-то канализационные трубы, ведущие от завода «Бэрритрон» прямехонько в Сахарную речку.
Владельцы «Бэрритрона» расстроились бы вконец, узнай они, как их фирма отравляет воду. За все время своего существования они только и делали, что старались быть образцом и примером высшей гражданской порядочности, сколько бы им это ни стоило.
Килгор Траут пересек Сахарную речку на ногах моего отца, и эти конечности с каждым шагом становились все больше похожи на перламутр. Траут нес свои вещи и башмаки на голове, хотя вода еле-еле доходила ему до колен.
Он знал, как нелепо он выглядит. Он ожидал, что его встретят отвратительно, он мечтал вконец смутить всех участников фестиваля. Он ехал сюда издалека в самом мазохистском настроении. Он хотел, чтобы с ним обошлись, как с тараканом.
Если рассматривать его как машину, то он был в сложном, печальном и смехотворном положении. Но священная его сердцевина — его сознание — так и оставалась неколебимым лучом света.
И эта книга пишется машиной из плоти и крови в содружестве с машинкой из металла и пластика. Кстати, пластик этот — близкий родственник той гадости, которая засоряла Сахарную речку. А в сердцевине пишущей машины из плоти и крови кроется нечто священное — неколебимый луч света.
В сердцевине каждого, кто читает эту книгу, — тот же неколебимый луч света.
Только что прозвенел звонок в моей нью-йоркской квартире. И я знаю, что будет стоять на пороге, когда открою двери: неколебимый луч света.
Господи, благослови Рабо Карабекьяна!
Слушайте: Килгор Траут вылез из речки на асфальтовую пустыню — там была стоянка машин. План у него был такой — войти в холл гостиницы босиком и чтобы от его мокрых ног остались вот такие следы:
Траут придумал так: кто-то возмутится, что он босыми ногами оставляет следы на ковре. И тогда он сможет с величественным видом возразить: «Собственно говоря, что вас так возмущает? Я просто пользуюсь первопечатным станком. Вы читаете ясную и всем понятную фразу, которая означает: „Вот он — я! Вот!“
Но оказалось, что Траут не стал шагающим печатным станком. Его ноги никаких следов на ковре не оставляли потому что они были облеплены высохшей пластмассой. Вот какой была структура пластмассовой молекулы:
Молекула эта бесконечно делилась, образуя совершенно непроницаемую, плотную пленку.
Эта молекула и была тем чудовищем, которое двойняшки, сводные братья Двейна — Лайл и Кайл — пытались атаковать своими автоматами. Из этих молекул состояло то вещество, которое испакостило Пещеру святого чуда.
Человека, который научил меня, как вычертить диаграмму молекулы пластмассы, зовут профессор Уолтер Г. Стокмайер из Дартмутского колледжа. Он специалист в области физической химии и очень занятый и полезный мой друг. Я его не выдумал. Я и сам хотел бы стать профессором Стокмайером. Он блестящий пианист. Он волшебно бегает на лыжах.
Как мне кажется, самым подходящим концом любого рассказа о людях, если принять во внимание, что теперь жизнь есть полимер, в который туго запелената наша Земля, было бы то самое сокращение трех слов, которое я сейчас изображу крупно, — мне оно очень нравится:
Именно для того, чтобы подтвердить непрерывность этого полимера, я так часто начинаю фразу с «и» или с «и вот» и столько абзацев кончаю словами «и так далее».
И так далее.
— Как все похоже на океан! — воскликнул Достоевский.
А я говорю: «Как все похоже на целлофан!»
Итак, Траут вошел в холл гостиницы как просыхающий печатный станок, и все же никогда еще в холл не входило такое ни с чем не сообразное человеческое существо.
Вокруг него повсюду стояли зеркала, как их называли все люди, — то, что он звал «лужицы». Вся стена, отделявшая холл от коктейль-бара, была «лужицей» в десять футов вышиной и тридцать — длиной. И на автомате для сигарет, и на леденцовом автомате были свои «лужицы». Траут заглянул туда — хотелось посмотреть, что там делается в Зазеркалье, в другом мире, — и увидел какое-то старое чумазое существо: стоит босиком, глаза красные, брюки закатаны до колен.
Случайно в этот час кроме Траута в холле находился только молодой красавчик — дежурный администратор Майло Маритимо. И одежда, и цвет лица, и глаза у Майло были похожи колером на разные сорта маслин. Он окончил курсы гостиничных администраторов при Корнеллском университете. Он был гомосексуалистом и внуком Гильермо — Вилли-малыша, личного телохранителя знаменитого чикагского гангстера Аль-Капоне.
Траут остановился перед этим безобидным человечком, расставив босые ноги, и, широко раскрыв объятия, представился.
— Прибыл Страшный Снежный Человек! — сказал он Майло. — А если я не такой чистый, как все снежные люди, то лишь потому, что меня еще ребенком похитили со склонов горы Эверест и отдали в рабы в Рио-де-Жанейро, в бордель, где я пятьдесят лет чистил невыразимо грязные нужники. Один из клиентов как-то провизжал в мучительном экстазе своей партнерше, хлеставшей его плеткой, что в Мидлэнд-Сити готовится фестиваль искусств. Услыхав это, я удрал, спустившись по веревке, сплетенной из вонючих простынь, украденных из корзины с грязным бельем. И я прибыл в Мидлэнд-Сити, чтобы перед смертью получить признание как великий художник, каковым я и являюсь.
Майло Маритимо с обожанием глядел на Траута сияющими глазами.
— Мистер Траут! — восторженно воскликнул он. — Я узнал бы вас где угодно. Добро пожаловать в Мидлэнд-Сити! Вы так нужны нам!
— Откуда вы знаете, кто я такой? — спросил Траут. До сих пор никто никогда не знал, кто он.
— А вы никем другим и быть не можете, — сказал Майло.
Из Траута словно выпустили воздух — он нейтрализовался. Он свесил руки, стал похож на ребенка.
— До сих пор никто никогда не знал, кто я такой.
— А я знал, — сказал Майло. — Мы вас открыли и надеемся, что и вы нас откроете. Теперь наш Мидлэнд-Сити будет известен не только как родина Мэри-Элис Миллер, чемпионки мира по плаванию брассом на двести метров. Нет, наш город прославится также и тем, что первый признал великого Килгора Траута.
Траут молча отошел от портье и сел на обитую парчой банкетку в испанском стиле. Весь холл гостиницы, кроме автоматов для сигарет и жевательной резинки, был выдержан в испанском стиле.
А Майло произнес фразу из телепрограммы, которая была очень популярна несколько лет назад. Программа уже сошла с экрана, но многие помнили текст. В нашей стране разговоры по большей части состояли из фраз, взятых из телепрограмм, как новых, так и старых. Майло вспомнил фразу из программы, где показывали какого-нибудь старого человека, обычно довольно знаменитого. Его вводили в обыкновенную с виду комнату. Только на самом деле это была сцена, перед которой сидела публика, и повсюду были скрыты телекамеры. Там еще были люди, знавшие этого старого человека в былые времена, но их поначалу тоже видно не было. Потом, по ходу действия, они выходили и рассказывали про этого старика всякие истории.
И вот Майло сказал ту фразу, которую сказал бы конферансье перед поднятием занавеса, если бы Траут участвовал в подобной телепередаче: «Килгор Траут! Вот она, ваша жизнь!»
Только никакой публики и никакого занавеса, вообще ничего такого тут не было. И по правде говоря, Майло Маритимо был единственным человеком в Мидлэнд-Сити, который что-то знал про Килгора Траута. И только в его мечтах весь высший свет Мидлэнд-Сити был не меньше его потрясен романами Килгора Траута.
— Мы так ждем нашего ренессанса, мистер Траут! Вы будете нашим Леонардо!
— Но каким же образом вы обо мне узнали? — растерянно спросил Траут.
— Готовясь к ренессансу в Мидлэнд-Сити, — сказал Майло, — я поставил себе задачей прочесть все, что написано теми авторами и обо всех тех авторах, которых мы ждали в Мидлэнд-Сити.
— Но нигде нет ничего моего и обо мне, — возразил Траут.
Майло вышел из-за своей стойки. Он держал в руках нечто, похожее на пухлый мячик, облепленный разноцветными наклейками.
— Когда я ничего вашего найти не смог, — объяснил Майло, — я написал Элиоту Розуотеру — тому человеку, который сказал, что вас необходимо пригласить к нам. У него есть собрание ваших книг, мистер Траут, сорок один роман и шестьдесят три рассказа. Он дал мне их прочитать — И Майло протянул Трауту потрепанный мячик, который оказался книжкой из собрания Розуотера. Розуотер, видно, вовсю пользовался своей библиотекой научной фантастики. — Это единственный роман, который я еще не дочитал, но завтра утром, на рассвете, я непременно все закончу, — добавил Майло.
Кстати, роман, о котором шла речь, назывался «Умный кролик». Главным героем книги был кролик, который жил как все дикие кролики, но был умен, как Альберт Эйнштейн или Вильям Шекспир. Между прочим, это была крольчиха. Она была единственным персонажем женского пола во всех романах и рассказах Килгора Траута.
Жила она нормально, как любая другая крольчиха, несмотря на ее гигантский интеллект.
И она решила, что этот интеллект является ненужным придатком вроде какой-то опухоли, совершенно бесполезной в кроличьем миропонимании. И она отправилась — прыг-скок! — в город, чтобы ей там удалили эту опухоль. Но добраться до города она не успела; по дороге ее пристрелил охотник по имени Дадли Фэрроу. Фэрроу ободрал ее и выпотрошил, но потом он и его жена Грейс решили, что лучше не есть эту крольчиху, потому что у нее была такая непомерно большая голова. Они подумали то же самое, что думала она сама, когда была еще жива: будто у нее какая-то болезнь.
И так далее.
Килгору Трауту необходимо было немедленно переодеться в другой костюм: смокинг, сохранившийся со школьных времен, новую вечернюю рубашку и все остальное. Низ его закатанных штанов был так пропитан пластиковым раствором из речки, что спустить брючину было невозможно. Штаны были жесткими, как фланцы на канализационных трубах.
И Майло Маритимо провел его в номер-люкс — два обычных номера в гостинице «Отдых туриста», соединенных открытой дверью. И Трауту, и другим важным гостям предоставлялся номер-люкс, где было два цветных телевизора, две ванны и четыре двуспальные кровати, снабженные «волшебными пальцами». «Волшебными пальцами» называли электрические вибраторы, прикрепленные к матрасным пружинам. Если гость бросал монетку в ящичек на ночном столике, «волшебные пальцы» начинали покачивать матрас.
Цветов в номере Килгора Траута хватило бы на похороны любого гангстера-католика. Их прислали и Фред Т. Бэрри, председатель фестиваля искусств, и Ассоциация женских клубов Мидлэнд-Сити, и Торговая палата, и так далее и тому подобное.
Траут прочел визитные карточки на нескольких корзинах и заметил:
— Да, видно, ваш город по-настоящему, всерьез заинтересовался искусством.
Майло зажмурил глазки-маслины.
— Пора, пора! Бог мой, мы так изголодались, мистер Траут даже не понимаем, чего мы жаждем, — сказал он. Этот молодой человек был не только потомком крупнейших гангстеров, он был также родственником тех мошенников, которые орудовали и сейчас в Мидлэнд-Сити. Совладельцы строительной фирмы «Братья Маритимо и компания» приходились дядьями Майло. Джино Маритимо, его троюродный брат, был королем торговцев наркотиками в этом городе.
— Ах, мистер Траут, — говорил Майло Килгору Трауту в номере-люкс, — научите нас петь, и плясать, и смеяться, и плакать. Мы так долго пытались просуществовать, интересуясь только деньгами, и сексом, и конкуренцией, и недвижимым имуществом, и футболом, и баскетболом, и автомобилями, и телевидением, и алкоголем, — питались всей этой трухой, этим битым стеклом.
— Да откройте же глаза! — с горечью сказал Траут. — Неужели я похож на танцора, на певца, на весельчака?
Он уже надел свой смокинг, который был ему очень велик. Траут сильно исхудал со школьных лет. Карманы его смокинга были набиты нафталинными шариками и торчали, как переметные сумы у седла.
— Откройте глаза! — сказал Траут. — Разве человек, вскормленный красотой, выглядел бы так? Вы сказали, что вокруг вас — пустота и безнадежность. А я вам принес еще больше всего этого.
— Нет, мои глаза открыты! — горячо сказал Майло. — И я вижу именно то, чего я и ждал. Я вижу человека, жестоко израненного, потому что он осмелился пройти сквозь пламя истины на ту, другую сторону, которой мы никогда не видели. И потом снова вернулся к нам — рассказать о той, другой стороне.
А я сидел себе и сидел в новой гостинице «Отдых туриста», и она по моей воле то исчезала, то снова появлялась, и опять исчезала, и снова появлялась. В действительности передо мной ничего не было — только чистое поле. Какой-то фермер засеял его рожью.
Давно пора, подумал я, чтобы Траут встретился с Двейном Гувером и чтобы Двейн окончательно свихнулся.
Я знал, как окончится эта книга. Двейн навредит многим людям. Он откусит кончик правого указательного пальца у Килгора Траута.
А потом, после перевязки, Траут выйдет на улицы незнакомого города. И он встретит своего создателя, который все ему объяснит.
Глава двадцать первая
Килгор Траут вошел в коктейль-бар. Ноги у него горели огнем. На них были не только башмаки и носки, но и прозрачная пластиковая пленка. Ни вспотеть, ни дышать ноги не могли.
Рабо Карабекьян и Беатриса Кидслер не видели, как он вошел. Они сидели у рояля, окруженные новыми поклонниками. Речь Карабекьяна была принята с энтузиазмом. Теперь все согласились, что Мидлэнд-Сити владеет одним из величайших полотен в мире.
— Вы давно должны были нам объяснить, — сказала Бонни Мак-Магон. — Теперь я все поняла.
— А я-то думал, чего там объяснять, — сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик-строитель. — Оказалось, что надо, ей-богу!
Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну:
— Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли?
И так далее.
Траут не понимал, на каком он свете. Сначала он ожидал, что многие люди станут приветствовать его с той же пылкостью, что и Майло Маритимо, а он к таким пышным встречам не привык. Но никто к нему и не приблизился. Старая его подруга Безвестность снова встала с ним рядом, и они вместе заняли столик вблизи от Двейна и от меня. Но меня он почти не видел — только заметил, как пламя свечей отражалось в моих зеркальных очках, в моих «лужицах».
Мысли Двейна Гувера витали далеко от коктейль-бара и от всего, что там происходило. Он весь обмяк, словно ком замазки, уставясь куда-то в далекое прошлое.
Когда Килгор Траут сел за соседний столик, губы Двейна дрогнули. Беззвучно, не обращаясь ни к Трауту, ни ко мне, он прошептал: «Прощай, черный понедельник!»
Траут держал в руках плотный, туго набитый конверт. Он получил его от Майло Маритимо. В конверте была программа фестиваля искусств, приветственное письмо на имя Траута от Фреда Т. Бэрри, председателя фестиваля, расписание на всю предстоящую неделю и много всякого другого.
Траут привез с собой экземпляр своего романа «Теперь все можно рассказать» — того самого романа, на обложке которого красовалась надпись: «Норки — нараспашку!». Вскоре Двейн Гувер примет всерьез то, что написал Траут в этой книге.