Стало быть, вхожу, осматриваюсь — вот на этом самом месте хозяин ресторана сказал мне «Bon appetit!»
От вестибюля теперь отхватили порядочный кусок, оборудовав туристическое агентство. Постояльцам, проводившим здесь ночь, остался лишь узкий проход со стойкой администратора в конце. Коридорчик до того тесный, что стула или кушетки не поставишь. Исчезли зеркальные двери с дырочкой, через которую мы с Сарой оглядывали знаменитый большой зал ресторана. Арка, в которой были эти двери, правда, сохранилась, однако ее заложили кирпичами, и до того грубо, топорно это было сделано, словно строили стену, препятствующую коммунистам стать капиталистами в Берлине. На этой перегородке повесили телефон-автомат. Кто-то взломал дверцу отделения для монет, болтается неприкаянно. И диск выдран.
Но надо же, администратор там, вдали, кажется, в смокинг наряжен и даже с бутоньеркой!
Подошел поближе, и выяснилось, что это меня глаза нарочно обманывают. Оказывается, он просто в хлопковой рубашке, а на ней намалеваны лацканы смокинга, бутоньерка, манишка белая, галстук бабочкой, платочек в нагрудном кармане, запонки и все прочее. Отродясь такой рубашки не видел. И как-то не позабавило меня, что такие носят. Скорее смутило. Наверно, он эту рубашку для смеха надел, только мне не смешно.
Зато борода у администратора этого была настоящая, а еще больше бросалась в глаза самая что ни есть настоящая пряжка на ремне, поддерживающем сползающие брюки. Он, хочу вам сообщить, по-другому теперь одевается, став вице-президентом по. закупкам в ассоциации «Гостеприимство, лимитед», подчиненной корпорации РАМДЖЕК. Тридцать лет ему сейчас. Зовут Исраел Эдель. Как и мой сын, он женат на черной. У него докторская степень по истории, в университете Лонг Айленда получена по совокупности научных заслуг — пока учился, был отличник и член Фи-Бета-Каппа.
В тот вечер Исраел, увидев, что я подхожу к стойке, с неохотой оторвался от чтения «Америкен сколар», высокоученого журнала, который Фи-Бета-Каппа ежемесячно издает. Работы получше, чем ночные дежурства в отеле «Арапахо», найти ему не удавалось.
— У меня номер заказан, — говорю.
— Что, что? — переспрашивает. Вовсе не с намерением дать мне от ворот поворот. Он и правда был изумлен. В отеле «Арапахо» комнаты давно уже не заказывают. Там если и останавливаются, так только неожиданно для самих себя, когда какое-нибудь несчастье случилось. Уже на следующий день, когда мы с ним столкнулись в лифте, Исраел мне сообщил: «Заказывать номер в „Арапахо“ все равно что на койку в отделении травматологии претендовать». Между прочим, он теперь подумывает приобрести «Арапахо», чтобы гостиница вошла в систему отелей, принадлежащих ассоциации «Гостеприимство, лимитед», у них по всему миру гостиницы есть, включая город Катманду.
Нашел он мое письмо на полке с перегородками-окошечками, висевшей у него за спиной.
— Вы, значит, на неделю? — с недоверием спрашивает.
— На неделю.
Имя мое ничего ему на сказало. Как историк он специализируется на изучении ересей в Нормандии тринадцатого века. Однако же догадался, что я прямо из заключения, — обратный адрес на письме был не совсем обычный: почтовый ящик посередине Джорджии, где и мест обитаемых нет, а после моей фамилии — рядок цифр.
— Мы, — говорит, — вот что для вас, уж во всяком случае, сделать можем, мы вам номер для новобрачных дадим.
Вообще-то не было там никакого номера для новобрачных. Все номера давно уже перегородили, превратив в клетушки. Но одну такую клетушку, всего одну, недавно побелили и обои поменяли впоследствии я узнал, из-за того так старались, что в ней произошло особенно изощренное убийство подростка, зарабатывавшего проституцией. Исраел Эдель, правда, никаких особенно уж мрачных мыслей больше у меня не пробуждал. Он приветливым сделался. Да и комнатка, сказать по правде, выглядела вполне приветливо.
Дал он мне ключ, которым, как я потом выяснил, отпиралась каждая вторая дверь в гостинице. Поблагодарил я его, и при этом произошла ошибка, которую мы, собиратели шуточек судьбы, часто допускаем: захотелось мне, чтобы и он эту иронию почувствовал. А так не выходит, если человек сам подобного не пережил. Говорю ему: я уж тут бывал, в «Арапахо» вашем, в тысяча девятьсот тридцать первом. Ему в одно ухо влетело, в другое вылетело. И осуждать его за это нельзя.
— Мы тогда с одной девушкой отлично тут погуляли, — говорю.
— Ага, понятно.
А я все не успокоюсь. Рассказываю, как дырку в зеркальных створках нашли, зал этот знаменитый сквозь нее разглядывали. Спрашиваю, теперь-то что там, за перегородкой?
Ответил он равнодушно так, просто факт сообщил, а у меня прямо-таки бомба в мозгу разорвалась, как будто он мне по физиономии с размаха заехал.
— Фильмы там крутят, — сказал он, — ну, знаете, для дрочил.
В жизни не слыхал, что такие кинотеатры существуют. Что еще за фильмы, осторожно его спрашиваю.
Тут он немножко встряхнулся, удивило его, что я ни о чем таком не слышал и явно шокирован. Потом он мне признался: жалко ему стало, что расстроил славного старичка, сообщив ему, какие жуткие вещи прямо вот за этой дверью происходят. Он вроде отца для меня оказывался, а я как младенец несмышленый. «Да успокойтесь, — говорит, — ерунда».
— Нет, расскажите, пожалуйста.
И тогда он неспешно, терпеливо, хотя без особой охоты объяснил мне, что на месте ресторана теперь работает кинотеатр. А в этом кинотеатре показывают исключительно картины про любовь между мужчинами, то есть гомосексуалистами, и во всех этих картинах кульминация состоит в том, что один актер вытаскивает свою штуковину и засовывает ее другому актеру в самое фундаментальное место.
Я прямо онемел. Никогда бы и в голову мне не пришло, что первая поправка к конституции Соединенных Штатов Америки и замечательное искусство кинокамеры могут соединиться с целью произвести на свет этакий кошмар.
— Вы извините, — сказал Исраел.
— Извинил бы — если б было за что, — ответил я. — Спокойной ночи. — И двинулся отыскивать свой номер.
По пути к лифту я прошел мимо грубо сложенной стены, которая заменила стеклянные двери. Задержался там на минутку. Губы мои шептали что-то такое, что я и сам не сразу понял. А потом сообразил, что же пытались выговорить мои губы, что они должны были шептать.
Bon appefit, вот что.
11
Что мне сулит грядущий день?
Помимо всего прочего, встречу с Леландом Клюзом, человеком, которого я предал в тысяча девятьсот сорок девятом.
Но сейчас я распакую чемодан, аккуратно все сложу, немножко почитаю — и в постель, чтобы завтра хорошо выглядеть. Буду подтянут, собран. «По крайней мере курить бросил», — подумалось мне. Да и комната досталась чистенькая, как славно.
Двух верхних ящиков комода вполне хватило, чтобы разместить все мои пожитки, но я и в остальные заглянул. И обнаружил, что в самом нижнем лежат семь кларнетов, только разобранных и кое-чего не хватает: футляров, мундштуков, подбор клавишей не полный.
Часто так вот случается в жизни.
Мне бы, тем более что я только-только из заключения вышел, побежать обратно к администратору и сообщить: сам того не желая, я оказался укрывателем развинченных кларнетов, целого ящика. Может, он полицию вызовет? Ясное дело, краденые они. Как я узнал на следующий день, их стащили с грузовика, на который было нападение где-то в Огайо, и при этом убили водителя. А значит, всякому, у кого эти инструменты по частям обнаружатся, грозит арест как соучастнику в убийстве. По всей стране в музыкальных лавках, выясняется, оповещение висело — немедленно обратиться в полицию, если кто-нибудь предложит в большом количестве разные детали от кларнетов. У меня в ящике, я так предполагаю, лежала примерно тысячная часть того, что сперли с грузовика.
А я просто взял да задвинул этот ящик. Неохота было опять по лестнице топать. Телефона в номере не было. Ладно, утром скажу.
Оказывается, устал я до предела. В театрах, которых тут рядом полно, еще занавес не дали, а у меня уже глаза закрываются. Опустил я жалюзи и на постели растянулся. И тут же вырубился «спати-спатеньки», как говаривал в детстве мой сын, — а проще сказать, уснул.
Приснилось мне, что сижу я в покойном кресле в нью-йоркском гарвардском клубе, это квартала четыре отсюда. Нет, не подумайте, что в молодость вернулся. Но словно бы и не сидел вовсе, а очень даже благополучен, возглавляю какой-то средней величины фонд или, может, состою помощником министра внутренних дел или там исполнительным директором Национального общества поощрения гуманитарных исследований, словом, что-то в таком роде. Да я и правда чем-то в таком роде сделался бы на закате своих дней, точно знаю, не надо было только против Леланда Клюза показания давать тогда, в тысяча девятьсот сорок девятом.
Какой был утешительный сон! Век бы такие снились. Костюм на мне только что из чистки. Жена еще жива. Сижу, кофе с коньяком попиваю после отличного ужина с однокурсниками, выпуск тысяча девятьсот тридцать пятого года. Одна была подробность, прямо из реальности в сон перекочевавшая: я гордился, что бросил курить.
Но тут мне кто-то сигарету предлагает, а я, не подумав, ее беру. Ну просто для полноты наслаждения, раз уж разговор у нас такой занимательный, ощущение сытости по всему телу и прочее. «Да, спасибо», — говорю, припомнив, как в молодые годы дурака валял. Улыбнулся еще, подмигнул кому-то. И подношу сигарету к губам. А приятель уже и спичку зажег. Затянулся я, и так глубоко, прямо в пятках защекотало.
Во сне было так: я на пол полетел, сотрясаемый конвульсиями. А на самом деле это я свалился с постели в гостинице «Арапахо». Во сне чистенькие мои, прозрачные легкие из розовых шариков превратились в высохшие черные изюминки. Из ушей, из носа горькая коричневая жижа течет.
Но всего хуже было испытанное мною чувство позора.
Даже когда я начал соображать, что ни в каком я не в гарвардском клубе и нет вокруг однокурсников, которые в кожаных креслах расселись и смотрят на меня осуждающе, даже когда выяснил — могу вот воздух втянуть и не захлебнусь, все равно от позора места себе не находил.
Я же прахом пустил то последнее, чем мог гордиться, — гордое чувство, что бросил курить.
Пробудившись при свете, пробивавшемся с Таймс-сквер и падавшем на меня со свежевыбеленного потолка, я долго разглядывал свои руки. Вытянул вперед пальцы, покрутил ладонями, словно я волшебник и сейчас фокус покажу. Демонстрировал воображаемой публике, что сигарета, которую только что держал, испарилась в воздухе.
Только волшебник я там или нет, а из-за этой сигареты так же успокоиться не мог, как и публика одураченная. Поднялся с пола, места себе не находя от перенесенного унижения, и озираюсь вокруг, огонек непогасший отыскиваю.
Но не было нигде этого огонька.
Я сел на краешек постели, совсем уже пробудившийся и взмокший от пота. Стал обдумывать, что у меня и как. Стало быть, всего лишь нынче утром я вышел из тюрьмы. И, значит, дожидаясь рейса, сидел в аэропорту там, ще можно курить, однако ничуть меня к сигарете не потянуло. А сейчас я, учтем, нахожусь на верхнем этаже отеля «Арапахо».
Нет, нигде тут табак не замешался.
Вот вам насчет того, что такое счастье в нашем мире: счастливее меня никого в истории не отыщется.
«Слава Богу, — подумал я, — сигарета мне только приснилась».
12
На следующее утро в шесть часов — у нас в тюрьме сигнал побудки в это время давали — я вышел из гостиницы в город, потрясенный собственной непорочностью. Никто нигде не совершал ничего худого. Даже вообразить какие-нибудь худые дела было невозможно. С чего бы вздумалось худое творить?
Не похоже, что в городе по-прежнему очень много живет народу. Так, всего несколько прохожих, словно туристы на ступенях Ангкор-Вата,
бродят себе да размышляют, каким это образом религия вкупе с коммерцией побудили людей выстроить этакую махину. И почему все эти люди, явно столько души в нее вложившие, вдруг взяли да ушли?
Коммерцию, очевидно, заново начинать придется. Я дал продавцу газет два четвертака, посеребренные монетки, которые ничего не весят, словно корпия, и попросил «Нью-Йорк таймс». Если бы он мне эти монетки назад бросил, все было бы понятно. Так нет, дает мне «Тайме» и пристально так на меня смотрит: все в толк не возьмет, что же это я буду делать с такой грудой бумаги, перемазанной краской.
Восемь тысяч лет назад мог бы я быть матросом-финикийцем, вытащил бы свою галеру на песок в Нормандии и предложил бы разрисованному голубыми узорами человеку в шкурах два бронзовых наконечника в обмен за его меха. Он бы подумал: «Что еще за чокнутый явился?» А я бы подумал: «Это что за чокнутый тут расхаживает?»
Тут мне вот что взбрело в голову: не позвонить ли государственному казначею Кермиту Уинклеру, который окончил Гарвард через два года после меня, да сказать, знаете, я сейчас пустил в оборот на Таймс-сквер два четвертака, и преотлично все у меня получилось. Самое, похоже, времечко побольше начеканить!
Встретился мне полицейский с лицом младенца. Видно, не оченьто соображает, зачем он в этом городе, — ну точно, как я. Взглянул на меня недоверчиво, как будто все к тому склоняется, что это я полицейский, а он старик бездомный. А кто вам хоть за что-нибудь поручится, в такуюто рань!
Я залюбовался своим отражением на черных мраморных плитах, которыми был облицован фасад непритязательного магазина грамзаписей. И представить не мог, что скоро сделаюсь до того всемогущей фигурой в мире пластинок, а у себя в кабинете повешу на стене платиновые диски с записями какой-то какофонии, сочиненной идиотами.
Посмотрел я на свое отражение и вижу, как-то странно руки у меня лежат. Размышляю, отчего бы? Словно новорожденного к груди прижал. А, понятно: соответствует моему настроению, это ведь я свое только-только народившееся будущее лелею, как ребеночка. Показываю ребеночку — вот, смотри, Эмпайр-стейт, а это небоскреб Крайслера, а там, где львы на лестнице, Публичная библиотека. Понес дитя свое на Центральный вокзал — надоест Нью-Йорк, билет на первый попавшийся поезд купим.
И представить не мог, что скоро мне предстоит поблуждать по катакомбам под вокзалом, проникая в тайная тайных корпорации РАМДЖЕК.
Мы с ребеночком снова в западном направлении двинулись. Если бы, наоборот, в восточном пошли, очень скоро очутились бы в Тюдор-сити, где живет мой сын. А нам его видеть не хотелось. Да, гуляем себе и остановились у витрины магазина, где продают плетеные корзинки для пикника — термосы в них уложены, жестяные коробочки для сэндвичей и всякая всячина. Еще там велосипед был выставлен. Думаю, на велосипеде я и сейчас смогу проехать. И говорю ребеночку: давай купим корзинку, велосипед и, когда погода будет хорошая, съездим куда-нибудь в заброшенные доки, цыпленком позавтракаем, запивая его лимонадом, а над головами у нас чайки носятся, кричат. Проголодался я, однако. В тюрьме-то уж давно бы овсянки принесли и кофе — ешь, сколько влезет.
По Западной 43-й стрит я прошел мимо ассоциации «Сенчури», мужского клуба, куда вскоре после войны меня как-то пригласил позавтракать композитор Питер Гибни, мой гарвардский сокурсник. Больше я приглашений не получал. Все бы сейчас отдал, чтобы стать барменом в этом клубе, да вот Гибни-то еще жив и все еще, должно быть, состоит тут членом. А мы с ним, как бы это сказать, разошлись после того, как я дал показания против Леланда Клюза. Гибни тогда прислал мне цветную открытку, нарочно постарался, чтобы и жена могла прочесть его послание, и почтальон: «Привет, говно собачье, — было там написано, — ты бы убрался назад в свое болото, рептилия ядовитая». А на открытке была Мона Лиза с этой ее загадочной улыбочкой.
Еще через квартал была кофейня при отеле «Ройялтон», туда я и направился. Кстати, «Ройялтон», как и «Арапахо», входит в систему отелей ассоциации «Гостеприимство, лимитед», то есть принадлежит РАМДЖЕКу. Доковылял я до дверей кофейни, и тут уверенность меня покинула. Паника подступила. Подумалось, да ведь я же мелкорослый старик-бродяга, безобразнее и грязнее по всему Манхеттену не сыщешь. Войду вот, и все, кто там кофе пьют, поперхнутся от отвращения. Выставят меня на улицу, скажут, убирайся в Бауэри, там твое место.
А все-таки я набрался духу туда войти — и вообразите мое удивление! Словно бы я умер и на небо вознесся. Подлетает официантка, говорит: «Садитесь, миленький мой, садитесь, сейчас кофе принесу». Я-то рта раскрыть не успел.
Ну, уселся я, смотрю, всех посетителей, кто бы ни были, уж так привечают, не поверишь. Официантка сыпет направо-налево «миленький мой», да «лапушка моя», да «дорогие вы мои». Как в приемной Скорой помощи после какой-нибудь катастрофы. И не важно, из какого круга потерпевшие, какая у них кожа. Всем одно и то же чудесное лекарство дают, то есть кофе. А катастрофа-то в данном случае понятно какая — солнце поднялось, утро.
Подумал я: «Ну надо же, официантки эти и повара совсем без предрассудков, словно птицы да ящерицы на островах Галапагос, владение Эквадора!» Мне эти мирные острова оттого вспомнились, что в тюрьме я про них читал, статья попалась в номере «Нэшнл джеогрэфик», который одолжил мне бывший помощник губернатора штата Вайоминг. У живущих на Галапагосе вот уже тысячу лет нет никаких врагов — ни природных, ни прочих. Им даже в голову не приходит, что кто-то способен их обидеть.
Так что на Галапагосе всякий, сойдя на берег, мог бы подойти к какому-нибудь животному и, коли захочется, оторвать ему голову. Животное к такому повороту не подготовлено. И все остальные животные будут стоять да смотреть, не умея сделать для себя из происшедшего полезные выводы. Если возникнет такое намерение, или если бизнес у сошедшего на берег такой, или так, забавы ради, можно оторвать голову всем зверям, одному за другим.
Подумалось вдруг: вот вломится в эту кофейню, сокрушив кирпичную стену, чудовище Франкенштейна,
и все только заулыбаются — садись, ягненочек, садись, сейчас принесем кофе.
Не в том соль, что ради прибылей этакую приветливость поддерживают. Платили-то посетители сущую ерунду: восемьдесят шесть центов, доллар десять, два доллара шестьдесят три… Выяснил я потом, что человек, крутивший ручку кассы, хозяин этого заведения, но никак он у себя за стойкой не усидит. Самому не терпится и на кухне что нужно приготовить, и клиента обслужить, оттого повара с официантками все время его придерживают: «Фрэнк, это же мой столик. Я займусь, а ты давайка за кассой посиди», или: «Но ведь повар-то тут я, Фрэнк, или нет?» «Чего ты суетишься? Лучше давай посиди за кассой» и так далее.
Полное его имя Фрэнк Убриако. Он теперь вице-президент объединения «Макдоналдсы и гамбургеры», входящего в корпорацию РАМДЖЕК.
Сразу бросалось в глаза, что у него усохшая рука. Прямо как у мумии, хотя пальцы более или менее шевелятся. Я спросил у официантки, как это его угораздило? А она в ответ: да вот буквально сжег ее год назад — как чипсы, дотла. Нечаянно уронил свои часы в котел с кипящим маслом. И, сам не соображая, что делает, рукой за ними в котел полез, часы-то были очень дорогие, марки «Булова аккутрон».
Вышел я на улицу, немного лучше себя чувствую.
Посидел в Брайент-парке на Сорок второй, сзади Публичной библиотеки, думал газету просмотреть. В животе урчит от сытости, тепло там, словно печкой обогрело. Чтение «Нью-Йорк таймс» мне не в новинку. У нас почти половина заключенных «Таймс» по подписке получали, а также «Уолл-стрит джорнел», и «Тайм», и «Ньюсуик», и «Спорте иллюстрейтед», да много всего. И «Пипл». Сам-то я ни на одно издание не подписывался, в первый попавшийся мусорный бак загляни — полным-полно периодики, на любой вкус.
Полистал «Тайме».
Над всеми мусорными баками у нас в тюрьме плакатик висел, на нем напечатано: «Не промахнись!» И стрелка, вниз указывает.
Полистал «Таймс», вижу, мой сын Уолтер Станкевич, урожденный Старбек, рецензию написал, разбирает автобиографию одной неведомой кинозвезды. Похоже, очень эта книжка ему понравилась. Так, так, значит, у звезд тоже бывают периоды удач и неудач.
Но больше всего мне хотелось прочесть, как «Таймс» описывает свой переход в собственность корпорации РАМДЖЕК. А они про это так написали, словно речь идет об эпидемии холеры в Бангладеш. Всего-то крохотная колонка в самом уголочке на какой-то дальней полосе. Председатель совета директоров РАМДЖЕКа Арпад Лин, сообщалось в этой колонке, не предусматривает изменений состава сотрудников газеты и ее политической линии. Он специально подчеркнул: всем периодическим изданиям, уже приобретенным РАМДЖЕКом, и в том числе изданиям треста «Тайм, инкорпорейтед», была предоставлена возможность публиковать все, что сочтут нужным, без всякого вмешательства со стороны корпорации.
«Все остается по-прежнему, только владелец новый», — заявил Арпад Лин. И как бывший сотрудник РАМДЖЕКа должен подтвердить, что мы не особенно меняли характер деятельности переходивших к нам компаний. Вот если какая-нибудь из них начинала тонуть, тогда мы, конечно, проявляли больше заинтересованности в ее делах.
Дальше в заметке говорилось, что издатель «Таймс» получил личное послание миссис Джек Грэхем, написанное от руки, — с приветствием «пополнению семьи РАМДЖЕК». Там выражалась надежда, что издатель будет и впредь выполнять свои обязанности. Подпись, а под нею отпечатки пальцев миссис Грэхем, и больших пальцев тоже. Так что никаких сомнений: письмо собственноручное.
Осмотрелся: приятно тут, в Брайент-парке. Ландыши уже пробиваются крохотными своими колокольчиками через увядший зимою плющ и бумажный мусор по краям дорожек. У нас с Рут тоже росли перед крохотным кирпичным бунгало в Чеви-Чейз, штат Мэриленд, колокольчики, и плющ обвивал цветущую дикую яблоню.
Я заговорил с колокольчиками. «Доброе утро», — говорю.
Что-то опять в транс впадаю, защитную стойку принял. Целых три часа просидел на скамейке в парке, встать нет сил.
В конце концов пришлось-таки подняться из-за транзистора, который запустили на полную громкость. Какой-то молодой человек с транзистором плюхнулся на скамейку прямо напротив меня. По виду из испаноязычных. Не узнал, как его зовут. Вот оказал бы мне какую-нибудь любезность, и сегодня был бы сотрудником корпорации РАМДЖЕК. Шла программа новостей. Ведущий сообщил, что воздух сегодня утром некачественный.
Нет, подумать только — некачественный воздух!
Молодой человек вроде и не слушал, что по радио передают. Может, он по-английски и не понимает вовсе. Ведущий этак весело, как щенок разлаявшийся, одно сообщение за другим выкладывал, можно подумать, что жизнь — бег с препятствиями, устроенный на потеху публики: барьеры всякие необычные напридумывали, ямы особенные вырыли на дорожке, да еще машинами ее перегородили. Заставил этот ведущий и меня испытать такое чувство, будто я тоже в состязании участвую, разлегся в ванне с водой, а ванну три муравьеда волокут, или там не знаю кто еще. Причем могу и выиграть этот бег не хуже других.
А он про следующего бегуна рассказывает, которого приговорили к смерти и должны были посадить на электрический стул в Техасе. Осужденный дал своим адвокатам указание противодействовать любым попыткам отсрочить исполнение приговора, хотя бы губернатор штата их предпринимал или сам президент Соединенных Штатов. Ясное дело, ему в жизни ничего так не хотелось, как сесть на электрический стул.
Тут на дорожке между скамейками — моей и той, где этот, с транзистором, сидел, — появились двое бегающих трусцой для здоровья. Мужчина и женщина, одинаковые оранжевые с золотом фуфайки на них и кроссовки соответствующие. Я уже читал, что все на беге трусцой помешались. У нас в тюрьме многие тоже бегали. Пижоны паршивые.
Да, так вот про этого молодого человека с транзистором. Подумалось: транзистор для него, как протез для инвалида, приспособленьице такое, чтобы смотреть на жизнь с искусственным энтузиазмом. Он уж и замечать перестал радио свое, как я не замечаю, что у меня передние зубы вставные. Несколько таких вот молодых людей я с тех пор повидал, они всегда группами сбиваются, и у всех транзисторы настроены на разные волны оживленный диалог между ящичками этими черными. А самим-то молодым людям и сказать друг другу нечего, еще бы: они с пеленок только одно и слышали — «заткнись».
Но вдруг транзистор сообщил нечто до того кошмарное, что я, вскочив со скамьи, бросился вон из парка и смешался с толпой свободных предпринимателей, поспешавших по Сорок второй к Пятой авеню.
А сообщили вот что: у молодой наркоманки из моего родного штата Огайо, дуры девятнадцатилетней, был ребенок от неизвестного отца. Благотворительная организация поселила ее с ребенком в какой-то гостинице вроде моей «Арапахо». Чтобы защититься от бандитов, обзавелась она немецкой овчаркой, каких в полиции используют, только забывала ее кормить. И вот как-то вечером выходит она из гостиницы по делам своим непонятным, а овчарку оставляет стеречь ребенка. Вернулась и видит: собака придушила ребенка и уж наполовину его съела.
Ну и времечко нам выпало, прости, Господи!
И вот бесцельно, как и все, шагаю я в сторону Пятой авеню. Как и было мною задумано, стараюсь попристальнее вглядываться в лица идущих навстречу, — не встретится ли кто-нибудь, кто мог бы услугу какую мне оказать. Я знал, что следует запастись терпением. Это же все равно что золото намывать, думал я, попробуй-ка хоть крупинку извлечь из бесконечного песка.
Но только я свернул на Пятую авеню, как сигнальная система во мне так и затараторила: «Бип! Бип! Бип! Тики-тики-так! Внимание! Внимание!»
Поймала она то, что мне было нужно!
Прямо навстречу мне шел высоченный мужчина, который когда-то увел у меня Сару Уайет, тот, кого я заложил в тысяча девятьсот сорок девятом. Меня он еще не заметил. Леланд Клюз, собственной персоной!
Волос у него совсем не осталось, ноги подвертывались на сбитых каблуках, брюки внизу обтрепаны, а правая рука вроде как усохла. Он ею поддерживал видавший виды портфельчик из тех, что у каждого второго. Клюз, как я потом выяснил, сделался коммивояжером — спички, календари, — но дела у него шли скверно.
Кстати, теперь он вице-президент спичечного концерна «Алмаз», подчиненного корпорации РАМДЖЕК.
Несмотря на все пережитое, лицо его, как всегда, светилось глупой, доброжелательной улыбкой — сразу замечаешь, едва подойдешь поближе. Такое выражение было у него даже на фотографии, сделанной в Джорджии перед входом в тюрьму, смотритель любовно поглядывает на явившегося отбывать свой срок Клюза, как, бывало, поглядывал на него государственный секретарь. Пока Клюз был молод, те, кто постарше, всегда словно бы хотели сказать выражением глаз: «Чудесный мальчик!»
И вот он меня увидел.
Взгляды наши пересеклись, и возникло чувство, что по мне пробежал электроток. Точно носом ткнулся в провода под напряжением!
Я прошел мимо, торопясь удалиться от него как можно дальше. Сказать ему мне было нечего, и ни малейшего я не испытывал желания задержаться, выслушать все те ужасные слова, которые он был вправе на меня обрушить.
Но у перекрестка вспыхнул красный свет, и, отделенный от него потоком сорвавшихся с места машин, я набрался духу и оглянулся.
Клюз смотрел прямо на меня. Видно, все не сообразит, как же ко мне обращаться. Взмахнул свободной рукой: знаю, мол, какую ты сыграл роль в моей жизни. А потом принялся ритмично помахивать пальцем, как метроном, — подбирал и тут же, забраковав, отбрасывал унизительные прозвища, которыми бы меня удостоить. Будто игра это у него занимательная. Расставил ноги, коленки чуть подогнуты, а по лицу его ясно видно, что помнит, уж коечто, безусловно, помнит, — что много лет назад мы с ним вляпались в какую-то немыслимую историю, в какую-то глупую переделку угодили, как зеленые юнцы.
Я так и оцепенел.
И надо же, прямо за ним сгрудилась на тротуаре толпа религиозных фанатиков, босоногих людей в шафранового цвета хитонах, — распевают, приплясывают. Словно бы он исполнитель главной роли в музыкальной комедии.
Да и рядом со мной хористы появились. Справа мужчина в высоком котелке, а на груди и на спине рекламные щиты, слева женщина, видно, бродяжка бездомная — все свои пожитки в полиэтиленовых сумках с собой таскает. На ней гигантского размера баскетбольные кеды, пурпурные с черным. До того ей велики, она в них, точно кенгуру, прыгает.
И оба этих моих хориста с прохожими разговоры всякие ведут. Этот, в рекламных щитах, все выкрикивает: «Пусть женщины на кухню возвращаются!» и еще: «Бог не сотворил женщину равной мужчине!» — в таком вот духе. А женщина с сумками всех подряд ругательски ругает за то, что растолстели, — если правильно разобрал, кого бурдюк назовет, кого говнюк, кого пасюк, послушать ее, так кругом одни толстяки да толстухи.
Но дело-то вот какое: я просто слишком давно в Кэмбридже, штат Массачусетс, не бывал, забыл, какой у тамошних работяг выговор, а это они словечко «говнюк» так произносят, что получается на «бурдюк» похоже.
Можете себе представить? У нее в одном из этих необъятных баскетбольных кедов много чего было понапихано, и в том числе мои притворные любовные письма. Мир тесен!
О Господи! Умеет ведь жизнь так все перемешать и соединить!
Когда Леланд Клюз, стоявший на противоположной стороне улицы, осознал, кто я такой, губы у него вытянулись, как будто он на уроке фонетики и сейчас безупречно произнесет звук «о». Нет, я не слышал, как он «Ох!» выдохнул, но четко видел — «Ох!». Решил в комическую сцену превратить эту нашу встречу через столько лет и, как актер в немой картине, пережимает, разыгрывая удивление и огорчение.
Он явно намеревался, как только вспыхнет зеленый свет, пересечь улицу. А эти кретины — индуисты в шафрановых хитонах вс? вокруг него пляшут, вс? горланят, что есть голоса.
У меня еще было время убежать. Но я как примерз к тротуару, и, думаю, вот почему: хотел самому себе доказать, что я настоящий джентльмен.