А теперь из этого же прохода появился шофер в форменной тужурке, осведомляясь у миссис Саттон, собирается ли она нынче вечером воспользоваться «электрической». Тогда у многих, а особенно — такое создавалось впечатление — у старух, были электромобили. Выглядели они как телефонные будки на колесах. Внизу на них были закреплены ужасающе тяжелые батареи. Предельная скорость равнялась примерно одиннадцати милям в час, и каждые миль тридцать или около этого приходилось делать остановку, чтобы перезарядиться. Вместо руля там был румпель, как на яхтах.
Миссис Саттон ответила, что электрическая ей сегодня не понадобится, а старик-шофер сказал, тогда, значит, он к себе в гостиницу поедет. Были в доме еще двое слуг, которых я не увидел. Всем им пришлось ночевать в гостинице, пока вторую спальню, обычно занимаемую ими, отвели Саре.
— Наверно, думаете: живут, как на бивуаке, — сказала миссис Саттон.
— Нет, мэм.
— Да уж будьте уверены, так все и останется. Мужчины в доме нет, а одной мне где же порядок навести? Меня так воспитали, что делами должен мужчина заниматься. И в школе так говорили.
— Совершенно верно, мэм.
— Так только к английской королеве нужно обращаться, тем более что на вас такой замечательный смокинг.
— Постараюсь запомнить, — сказал я.
— Впрочем, что с вас взять, вы же совсем ребенок.
— Да, мэм.
— Так, стало быть, кем вы доводитесь Маккоунам? Никогда я не делал вида, будто состою с Маккоунами в родстве. Но нередко пускал в ход другую легенду, которую, как и все остальное, что меня касается, придумал мистер Маккоун. Он мне не раз говорил: ничего страшного, если скажешь, что отец у тебя совсем бедный, это даже модно, а вот если признаешься, что он слуга на жалованье, такое не понравится.
Легенда состояла в следующем — и я ее повторил, беседуя с миссис Саттон:
— Мой отец — хранитель художественной коллекции мистера Маккоуна. Кроме того, он консультирует мистера Маккоуна на аукционах картин.
— Образованный человек, — заметила она.
— Он изучал историю искусств в Европе, — говорю. — Только он совсем не бизнесмен.
— Стало быть, романтик.
— Вот именно, — отозвался я. — Если бы не помощь мистера Маккоуна, не учиться бы мне в Гарварде.
— Старбек, — задумчиво произнесла она. — Почемуто Нантакет вспомнился, когда услышала вашу фамилию.
К этому я был готов.
— Да-да, — говорю, — только уже мой прадед уехал из Нантакета, когда началась золотая лихорадка, и больше туда не вернулся. Надо бы мне как-нибудь туда съездить, полистать старые бумаги, нет ли чего про нашу родословную.
— Так вы, выходит, калифорнийцы?
— Вернее будет сказать, бродяги, — уточнил я. — Конечно, в Калифорнии родичи мои пожили, но потом в Орегон перебрались, оттуда в Вайоминг, в Канаду, в Европу. Хотя предки у меня все были народ читающий, учителя и так далее.
Вот вам в чистом виде флогистон,
воображаемая субстанция, которую пытались отыскать в старину.
— Но происходите-то вы от китобоев, — констатирует она.
— Наверное, — соглашаюсь. Вру как по маслу, и хоть бы споткнулся.
— А китобои ведут свой род от викингов.
Я пожал плечами.
В общем, она решила, что я ей очень нравлюсь, и так до конца от этого решения не отступалась. Сара говорила мне, что бабушка часто называет меня своим юным викингом. Не дожила старушка до тех дней, когда Сара примет мое предложение, а потом меня бросит. Миссис Саттон умерла в тысяча девятьсот тридцать седьмом без цента в кармане, а из всей мебели остались только ломберный столик, два складных стула да ее кровать. Все прочие сокровища пришлось распродать, чтобы прокормить себя и старых слуг, которым без нее есть было нечего и жить негде. Они все умерли еще раньше ее. Последней умерла Тилли, старуха-горничная. Через две недели после кончины Тилли покинула сей мир и сама миссис Саттон.
А тогда, в тысяча девятьсот тридцать первом, сидел я с ней, дожидаясь, пока Сара завершит свой туалет, и она мне рассказывала, что отец мистера Маккоуна, основатель компании «Кайахога. Сталь и мосты», выстроил в Бар-Харбор, на побережье Мэна, огромный дом, где она девочкой всегда проводила лето. Когда дом был закончен, он устроил роскошный бал, наняв четыре оркестра, но никто из приглашенных не явился.
— Сочли, что это очень остроумно и аристократично вот так щелкнуть его по носу, — заметила она. — Помню, как мне было весело на следующий день. А теперь думаю: может, мы тогда просто глупые были? Нет, не потому что прекрасный бал сорвали и обидели Дэниела Маккоуна. Этот Дэниел Маккоун отвратительный был тип, вы не поверите. Глупо было воображать, как мы воображали, будто Господь Бог с восторгом взирает на наши затеи и вознаградит, забронировав нам по местечку одесную Себя, за то, что мы щелкнули по носу Дэниела Маккоуна.
Я спросил, что же сталось с этим особняком Маккоуна в БарХарборе. Мой наставник никогда о нем не упоминал.
— Мистер и миссис Маккоун уехали из Бар-Харбора на следующий же день, — сказала она, — вместе со своими юными сыновьями кажется, у них двое было.
— Двое, — подтвердил я. И один из них стал моим наставником. А другой председателем совета директоров и президентом «Кайахога. Сталь и мосты».
— Через месяц, — продолжала она, — примерно на День труда,
хотя тогда День труда не отмечался, словом, под конец лета прибыл специальный состав. Восемь, если не ошибаюсь, товарных вагонов и три пассажирских с рабочими, привезенными из самого Кливленда. Должно быть, с завода мистера Маккоуна. Ох, до чего они выглядели изможденными! Почти сплошь, помнится, иностранцы поляки, итальянцы, немцы, венгры. Разве разберешь? В Бар-Харборе таких и не видывали никогда. Они прямо в вагонах спали. Ели тоже в вагонах. Построили их и, как послушный скот, погнали от эшелона к особняку. Всего-то и надо было вывезти из дома художественные сокровища, живопись, статуи, гобелены, ковры, которые музейную ценность представляют. — Миссис Саттон закатила глаза. — О Господи, ну и кавардак после них остался! Они ведь потом стекла отовсюду повынимали, окна, двери все пустые стоят, на крыше дыры, где слуховые окна были. С крыши они и железо ободрали. Помню, листом железа одного рабочего насмерть прихлопнуло. На крыше дыр каких-то насверлили. Все стекло и железо было погружено в вагоны, попробуй-ка после этого ремонт сделать. Все закончили и укатили. Никто с ними словечком не перекинулся, да и они сами в разговоры не лезли.
Да, кто повидал, как отправлялся этот необыкновенный эшелон, никогда такого не забудет. В ту пору поезда вообще были в диковинку, на станцию народ сбегался послушать свистки да гудки. А этот поезд, который был прислан из Кливленда, исчез бесшумно, как призрак. Точно вам говорю, у машиниста был приказ от Дэниела Маккоуна ни в коем случае не давать гудка и не звонить в колокол.
Самый был красивый особняк на весь Бар-Харбор, вспоминала миссис Саттон, и почти всю мебель, кровати заправленные — даже перины не сняли, буфеты, уставленные фарфором и хрусталем, тысячи бутылок с вином в погребе, все так и побросали: пусть погибает.
Миссис Саттон прикрыла веки, вспоминая, как год от года ветшал и разваливался особняк.
— И никому это уроком не стало, мистер Старбек, — заключила она.
Тут из-за шкафов наконец-то появилась собравшаяся Сара. С моими орхидеями. Тоже подсказал Александр Гамильтон Маккоун.
— Ах, какая вы красивая, — сказал я, вскакивая со своего складного стула. В самом деле, очень она была красива — высокая, стройная, золотоволосая, а глаза голубые. Кожа — просто шелк. Зубки жемчужинами поблескивают. Только вот обещаний плотской радости исходило от нее не больше, чем от ломберного столика ее бабушки.
И все последующие семь лет так оно и осталось. Для Сары Уайет лечь с мужчиной в постель было все равно что для клоуна понарошку со стула свалиться — захочу, так усижу. А чтобы усидеть, достаточно было напомнить посягавшему на нее возлюбленному, какое смешное дело он собрался затеять. Когда я ее первый раз поцеловал — было это неделю назад в Уэллесли, — у меня вдруг появилось чувство, что я превратился в тромбон, а она на нем марши наигрывает. Она так и тряслась от хохота, пока я прижимался губами к ее губам. Да еще меня щекотала. Вытащила из брюк концы рубашки — видик у меня был, должно быть, тот еще. Какой-то ужас. И не то чтобы она хихикала от нервности да смущения, с этим мужчина еще справится, если умеет быть нежным и кое-что смыслит в анатомии. Нет, она гоготала без удержу, словно в картине с братьями Маркс снимается.
Тут так и просятся слова: «У нее не все дома».
Я эти слова от своего гарвардского однокурсника услышал, который тоже ухаживал за Сарой, хотя все у них, помню, кончилось на втором свидании. Я его выспрашивал: ну как она? — А он с досадой отвечает: у нее не все дома. Кайл Денни его звали, футболист из штата Пенсильвания. Недавно мне кто-то сказал, что Кайл умер в тот день, когда японцы бомбили Перл-Харбор, — у себя в ванной, поскользнувшись, упал. И раскроил череп о кран.
Стало быть, день смерти Кайла я могу указать с образцовой точностью: седьмое декабря тысяча девятьсот сорок первого года.
— Хорошо выглядишь, милочка, — сказала миссис Саттон. Старенькая она уже была, жалость смотреть — лет на пять ей было меньше, чем мне теперь. Думаю, она в душе оплакивала внучкину красоту, которая увянет всего через несколько лет, и все такое. Мудрая была женщина.
— Чувство какое-то странное, — отозвалась Сара.
— Не верится, что ты такая красивая? — спрашивает бабушка.
— Нет, я знаю, что красивая. Взгляну вот в зеркало и сама думаю: «Красивая я».
— Тогда в чем же дело?
— Да смешно это — быть красивой, — говорит Сара. — Другие некрасивые, а я красивая. И Уолтер находит, что красивая. Кругом только и разговоров: «Ах, до чего ты красивая», — вот и задумаешься, а что тут такого уж замечательного?
— Ну, людям ведь приятно, что ты такая красивая, — объясняет ей бабушка.
— Мне, во всяком случае, очень приятно, — поспешил вставить я.
Сара засмеялась.
— Глупость это. Одна только глупость, и ничего больше.
— Ты бы не забивала себе голову всякой чепухой, — говорит бабушка.
— Все равно что карлику посоветовать: ты бы не забивал себе голову мыслями про то, кто какого роста. — И опять засмеялась.
— Вечно одни глупости болтаешь.
— А одни глупости кругом и вижу.
— Стань старше, и другое замечать научишься, — посулила бабушка.
— По-моему, те, кто старше, просто притворяются, что понимают происходящее, — сказала Сара, — а оно так удивительно, так захватывает. Ничего эти, кто старше, не сумели заметить такого, чего я сама не замечаю. Может, если бы люди с возрастом не напускали на себя такую серьезность, никакой бы Депрессии теперь не было.
— Только все осмеиваешь, а от этого добра не будет.
— Могу и оплакивать. Хочешь, попробую?
— Нет уж, — сказала бабушка. — И вообще надоели мне эти разговоры. Отправляйся с этим милым молодым человеком, желаю вам приятно провести вечер.
— Помнишь этих несчастных женщин, которые раскрашивали часы? Вот их осмеивать не могу.
— А тебя никто и не заставляет, — ответила бабушка. — Ладно, идите.
Сара имела в виду наделавшую тогда много шума трагедию на часовом заводе. Семейство Сары было причастно к этой трагедии самым непосредственным образом и очень из-за нее переживало. Сара мне и раньше говорила, что просто вспоминать об этом не может, и то же самое говорил ее брат, живший со мной в одной комнате, и такое же чувство испытывали их родители. Трагедия разворачивалась исподволь, и едва появились первые ее предвестия, уже ничего нельзя было поделать, а происходило все на заводе фирмы «Уайет», одной из старейших фирм Соединенных Штатов, располагавшейся в Броктоне, штат Массачусетс. Вообще говоря, трагедия не была неизбежной. Уайеты и не пытались оправдаться, даже не стали нанимать адвокатов, которые бы сняли с них вину. Оправдания тут просто не существовало.
Дело было вот как: в двадцатые годы военный флот Соединенных Штатов заключил с фирмой «Уайет» контракт на производство нескольких тысяч пар стандартных корабельных часов со светящимися стрелками. Циферблат делали черным. А стрелки и цифры вручную покрывали белой краской, содержащей радиоактивный элемент — радий. В Броктоне для раскрашивания стрелок и цифр наняли с полсотни женщин, преимущественно родственниц штатных сотрудников фирмы «Уайет». Решили: пусть заработают на всякие мелочи. Тем, у кого были маленькие дети, разрешалось работать дома.
И вот теперь все эти женщины либо умерли, либо находились при смерти, причем умирали они ужасно: сгнивали, можно сказать, заживо. Так подействовал на них радий. На суде выяснилось, что подрядчик всем им сказал: чтобы краска не растекалась, надо время от времени кончик кисти смачивать языком, подправляя.
Нет, вы можете себе представить? Дочь одной из этих несчастных окажется среди тех четырех женщин, которых я понастоящему любил в нашей юдоли слез, как любил я маму, и мою жену, и Сару Уайет. Имя этой женщины Мэри Кэтлин 0'Луни.
10
Моей женой я называю только Рут. Однако не удивлюсь, если на Страшном Суде Сара Уайет и Мэри Кэтлин 0'Луни также будут признаны моими женами. Я, что скрывать, за ними обеими ухаживал, около одиннадцати месяцев за Мэри Кэтлин, а за Сарой около семи лет, правда, с перерывами.
Так и слышу упреки Святого Петра: «Вы, мистер Старбек, кажется, имеете нечто общее с Дон Жуаном».
Стало быть, тысяча девятьсот тридцать первый год, я вхожу в вестибюль банкетного зала при отеле «Арапахо», ведя под руку красавицу Сару Уайет, которой достанется в наследство крупнейшая американская фирма по производству часов. Хотя к этому времени семья ее сидела на мели, чуть ли не как моя собственная. То немногое, что у них еще оставалось, целиком пойдет еще не скончавшимся работницам, которые раскрашивали часы для военного флота. Эти выплаты делались в соответствии с эпохальным вердиктом Верховного суда Соединенных Штатов, определившего персональную ответственность нанимателей за гибель их сотрудников при исполнении служебных обязанностей, если гибель явилась результатом преступного пренебрежения правилами безопасности.
Восемнадцатилетняя Сара окинула взглядом банкетный зал «Арапахо» и сказала:
— Грязно же тут, да и нет никого. — Взрыв хохота. — Но вообще мне нравится, очень даже.
Откуда ей было знать, что там, в этом замусоренном зале ресторана «Арапахо» я без тени юмора выполнял инструкции, полученные от Александра Гамильтона Маккоуна. Потом она мне говорила: ей показалось, что я шучу, объясняя, как надо быть одетым — при всем параде. Такое у нее было чувство, что мы вырядились, словно миллионеры на праздник всех святых. И она думала — уж посмеемся всласть. Как в кино на какой-нибудь комедии.
А ничего подобного: я же был ну в точности робот, в которого программу заложили.
Ах, молодость, молодость, никогда-то ты не вернешься!
Может, не так уж там было бы и грязно, если бы не вздумалось кому-то начать уборку да бросить посередине. У стены стояла неубранная стремянка. Рядом было ведро с грязной водой, в которой мокла тряпка. Кто-то, надо думать, этой тряпкой орудовал, поднявшись на верхнюю ступеньку. Отмыл стену, сколько мог. И получилось чистое пятно, сияющее, как месяц в полнолуние, а под ним, само собой, грязные разводы.
Не знаю, кто этот месяц на стене нарисовал. Спросить было не у кого. Даже швейцара, и того не было. И в зале ни души: ни посетителей, ни мальчишек с подносами. За стойкой — вон там, подальше — тоже никого. Газетный киоск, театральная касса — все закрыто. Двери лифта, у которого никто не дежурил, заставлены стульями.
— Похоже, вообще прикрыли заведение, — заметила Сара.
— Но кто-то ведь по телефону заказ принял, — возразил я. Вежливо так, «мсье» меня называл.
— По телефону кто хочешь тебя «мсье» назовет, — сказала Сара.
Но тут откуда-то донеслись рыдания цыганской скрипки, до того жалобные, точно у скрипача вот-вот разорвется сердце. Теперь каждый раз, как вспомню рыдающую скрипку, тут же и другое вспоминается: Гитлер, который в тот год еще не был у власти, вскоре распорядится истребить всех цыган, которых сумеют поймать его солдаты и полиция.
Музыка доносилась из-за перегораживающей зал ширмы. Мы с Сарой, набравшись смелости, отодвинули эту ширму от стены. За нею оказалась застекленная дверь с висячим замком да еще и засовом. Стекла в нее были вставлены зеркальные, так что мы лишний раз могли удостовериться, что выглядим как парочка богатеньких юнцов. Тут'Сара обнаружила на зеркальной створке протершуюся дырочку. Заглянула в нее, подозвала меня — ты только посмотри. Обалдеть. Словно бросаешь взгляд в мерцающие призмы машины времени. За этой застекленной дверью был знаменитый большой зал ресторана «Арапахо» во всем своем пыльном великолепии, включая цыгана-скрипача, — до последней мелочи сохранившийся в том же виде, который имел, когда тут совершил свой подвиг бейсболист Джим Бренди. Тысячи свечей в канделябрах и на столах светились даже не тысячами, а миллионами крохотных звездочек, отражаясь в бесчисленных зеркалах, серебре, хрустале, фарфоре.
Оказалось, вот какая история: хотя ресторан находится в том же здании, где гостиница, — два шага от Таймс-сквер, — владельцы у них разные. Гостиница капитулировала: больше никаких постояльцев. А вот ресторан только что отремонтировали, поскольку его владелец считал крах в экономике делом временным ненадолго это, ведь единственная причина в том, что у бизнесменов расшалились нервы.
Мы с Сарой просто не в ту дверь толкнулись. Как же это мы, говорю ей, а она в ответ:
— Вечная моя история. Обязательно для начала двери перепутаю.
Пришлось нам снова на улицу в темноту выйти и направиться к двери, за которой нас ждало заказанное пиршество. Мистер Маккоун велел заказать ужин предварительно. Так я и сделал. Сам хозяин ресторана поднялся нам навстречу. Он был француз. У него в петлице смокинга красовалась розетка, которая мне не говорила ничего, зато Саре была хорошо знакома, потому что такая же имелась у ее отца. Такие, объяснила она, носят кавалеры французского ордена Почетного легиона.
Сара часто проводила лето в Европе. А я там ни разу не был. Она свободно владела французским, и они с хозяином исполнили целый мадригал, перебрасываясь фразами на этом самом мелодичном из всех языков. Ума не приложу, как бы я прожил жизнь, не будь рядом со мной женщин, способных выполнять функции переводчика. Из тех четырех, которых я любил, лишь Мэри Кэтлин 0'Луни не знала ни одного языка за вычетом своего родного. Хотя и Мэри Кэтлин послужила мне переводчиком, когда, будучи гарвардским студентом и коммунистом, я пытался объясниться с американским рабочим классом.
Хозяин ресторана по-французски сообщил Саре, а она — мне, что Депрессия случилась просто из-за слабонервности. Подождите только, вот выберут президентом кого-то из демократов, и тут же будет отменен сухой закон, и опять можно будет жить в свое удовольствие.
Подвел он нас к столику. Зал, думаю, был рассчитан не меньше чем на сто посетителей, но сейчас и всего-то набралось десяток с небольшим. Стало быть, еще не перевелись люди при деньгах. Пытаюсь вспомнить их лица, и все время возникают перед глазами гравюры Георга Гросса,
изображающие спекулянтов да плутократов, нажившихся на бедствиях, которые Германия претерпела после первой мировой войны. Тогда, в тысяча девятьсот тридцать первом, я этих гравюр еще не видел. Ничего я тогда еще не видел.
Помнится, обратил я внимание на расплывшуюся старуху в брильянтовом ожерелье, которая сидела за столиком совершенно одна. На коленях у нее лежал китайский мопс. И на собачонке тоже было брильянтовое ожерелье.
Еще, помню, был увядший старикашка, который низко наклонялся над тарелкой, прикрывая ее от чужих глаз руками. Сара шепнула мне: смотри-ка, ему как будто порцию зажаренной королевской плоти принесли. Потом выяснилось, что он ел икру.
— Очень, наверно, дорогое местечко, — сказала Сара.
— Подумаешь, — отвечал я, — не беспокойся, пожалуйста.
— Деньги — такая непонятная вещь. Ты хоть немного разбираешься в деньгах?
— Нет.
— У одних карманы лопаются, другим на хлеб не хватает, задумчиво проговорила она. — Похоже, никто уже не возьмет в толк, что происходит.
— Не может такого быть, — заявил я. Теперь бы поостерегся такие заявления делать.
Я даже больше скажу: повертевшись в своем гигантском международном концерне, я твердо понял — никто из преуспевших даже не желает взять в толк, что же происходит.
Мы самые настоящие обезьяны. Гориллы мы, вот что.
— А как мистер Маккоун считает, долго еще продлится Депрессия? — осведомилась она.
— Да что он там может считать, он же в бизнесе ничего не смыслит.
— Если ничего не смыслит в бизнесе, тогда почему он такой богатый?
— Все дела его брат ведет, — объяснил я.
— Вот было бы хорошо, если бы дела моего отца тоже кто-нибудь за него вел.
Мне было известно, что дела ее отца шли совсем скверно, брат ее, живший со мною в одной комнате, даже решил по окончании семестра оставить университет. Он туда, кстати, и не вернется. Станет санитаром в туберкулезном санатории и сам подцепит туберкулез. Поэтому его не призовут, когда начнется вторая мировая война. Он вместо армии будет работать сварщиком в бостонских доках. Мы с ним потеряем друг друга из виду. Сара, с которой мы теперь опять постоянно видимся, рассказала, что он умер от сердечного приступа в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, рухнул и не поднялся с пола у себя в слесарной мастерской, которую в одиночку содержал на мысе Код, в поселке Сэндвич.
Звали его Редфорд Олден Уайет. Всю жизнь он прожил холостяком. Сара говорит, ванну он принимал хорошо если раз в год.
Что называется, по-простому, без выкрутасов жил, как деды завещали.
Да что там деды! Прадеды и прапрадеды, если уж на то дело пошло. В их роду и прапрадеды были побогаче соседей. А теперь вот отцу Сары приходится за бесценок спускать все, что скопили предки, — английские кубки металлические, серебро работы Пола Ревира,
портреты изображающие разных Уайетов — морских капитанов, торговцев, проповедников, юристов, — всякие диковинки, из Китая привезенные.
— Ужасно видеть, как отец опускается все больше и больше, сказала Сара. — Твой-то отец как, не опустился?
Это она про выдуманного мной хранителя художественной коллекции мистера Маккоуна. Тогда мне без особого труда удавалось представить себе отца в такой роли. А теперь и пытаться не стану.
— Да нет, ничего, — ответил я.
— Повезло вам.
— Наверно, — говорю. Отцу моему и правда повезло. Они с матерью изловчились откладывать чуть не все, что зарабатывали, а банк, в который были вложены эти деньги, пока что не лопнул.
— И почему люди так из-за денег с ума сходят? — размышляла вслух Сара. — Я вот говорю отцу: мне все равно, сколько там у нас осталось. Обойдусь и без поездок в Европу. А учиться ненавижу. С радостью бы больше в школу свою не возвращалась. Все равно ничему я там не научилась. И что яхты наши пришлось продать, тоже хорошо. Мне никогда на этих яхтах не нравилось. Тряпок новых мне покупать не нужно. Сто лет носи — не переносишь. Только отец не верит, когда я ему все это говорю. «Разорил я тебя, — твердит. — Всех вас разорил».
Между прочим, ее отец был просто совладельцем фирмы «Уайет» по производству часов, а сам делами не занимался. Когда определяли виновных в массовом отравлении радием, от ответственности это его не освободило, хотя вообще-то он главным образом торговал яхтами, крупнейший был торговец на весь Массачусетс. Понятно, что в тысяча девятьсот тридцать первом весь этот бизнес полностью прекратился. И по мере того, как сворачивалась его торговля, росли — сам от него однажды слышал именно эти слова — «кипа никому не нужных квитанций, а еще счета да расписки, ну прямо тебе гора Вашингтона и пик Пайка».
Он тоже был гарвардец, возглавлял в тысяча девятьсот одиннадцатом нашу непобедимую команду пловцов. Растратив все свое состояние до конца, он уж больше не работал. Жил на заработки жены, которая у них на дому дешевые обеды наладила. Умерли они оба без гроша в кармане.
Так что, выходит, не первый я гарвардский выпускник, которому на заработки жены приходилось существовать.
Ну и пусть.
Там, в ресторане «Арапахо» Сара говорит мне: извини, что я такая грустная, мы же сюда повеселиться пришли. Сейчас, говорит, развеселюсь.
И тут официант в сопровождении хозяина приносит первое блюдо, которое мне из Кливленда — из этакой-то дали — велел заказать мистер Маккоун. Блюдо это — по полудюжине устриц на нас обоих. Я устриц сроду не пробовал.
—
Bon appetit!
— хозяин сказал. Потрясающе! В жизни никто так со мною не разговаривал. И до чего же замечательно, что вот, по-французски сказано, а я понял без перевода. Между прочим, французский я четыре года изучал в кливлендской школе, только ни разу не встретился мне человек, который изъяснялся бы на диалекте, там преподававшемся. Наверно, на таком французском говорили одни ирокезы-наемники, когда французы с индейцами воевали.
А вот и скрипач, цыган этот, к нашему столику подошел. Наяривает, чувства всякие изображая, и здорово у него выходит, хотя на самом-то деле ему чаевые не терпится получить. Вспомнил я, что мистер Маккоун велел давать на чай не жалея. Прежде мне никому их давать не доводилось. Ну, вытаскиваю потихоньку бумажник, пока скрипка гремит, и достаю доллар — так мне показалось, что доллар. Чтобы доллар получить, какому-нибудь работяге в те дни пришлось бы десять часов головы не поднимать. А я вот сейчас доллар на чай дам, от всей души. Хотя дай я всего пятьдесят центов, только бы и было разговоров: погляди, как деньгами швыряется. Скомкал я бумажку в кулаке — сию минуту, доиграет свою музыку, и я с непринужденностью волшебника вознагражу его за труды.
Незадача-то вот какая вышла: это не доллар был. Бумажка была в двадцать долларов.
За эту свою немыслимую ошибку я немножко виню Сару. Когда я деньги из бумажника вытаскивал, она опять принялась осмеивать плотскую любовь, такой вид сделала, будто от музыки жуть до чего распалилась. Узел мне на галстуке ослабила, а обратно завязать у меня не получалось. Мне галстук мать моего приятеля завязала, в чьем доме я остановился. А Сара все не уймется: смачно поцеловала кончики пальцев и провела мне по воротничку, полоски от губной помады на нем остались.
Музыка смолкла. Я расплылся в благодарной улыбке. А затем бейсболист Джим Брейди, перевоплотившись в свихнувшегося сынка кливлендского шофера, вручил цыгану двадцать долларов.
Цыган сначала весь в улыбке расцвел, еще бы, решил, что целый доллар ему достался.
Сара, тоже подумавшая, что я целый доллар дал, сочла такое чрезмерным.
— Господи Боже! — говорит.
И тут этот цыган, видно, вздумав ее поддразнить — вот, дескать, доллар-то мой теперь, не вернешь, — развернул банкноту, так что все мы первый раз увидели стоявшую на ней астрономическую цифру. От удивления он так и разинул рот, да и мы тоже.
А затем — цыган ведь, значит, насчет денег капельку лучше соображает, чем все прочие, — он метнулся вон, исчезнув за дверями ресторана в ночи. Так по сей день и не знаю, вернулся ли хоть за футляром от скрипки.
Но вы только представьте себе, какое все это произвело впечатление на Сару!
Она решила, что я нарочно так сделал, по глупости вообразив, будто все случившееся распалит ее до белого каления. Никогда еще она так меня не презирала.
— Сазан несчастный! — воскликнула она. Должен сказать, что разные высказывания я, конечно, большей частью воспроизвожу в этой книжке по памяти, не ручаясь за точность. Но вот это, про сазана, абсолютно достоверно.
Чтобы вы почувствовали, как оскорбительно оно прозвучало, поясню: «сазан» было тогда очень ходовое словечко, которое недавно приобрело особый смысл, — так, с вашего позволения, называли того, кто, сидя в ванне, ловит ртом пузырьки, если ему пернуть случилось.
— Ах ты, дрочила недоделанный! — То есть чересчур мастурбацией увлекаюсь. Про такие вещи она знала. Все она знала — и даже слишком.
— Ты за кого себя принимаешь? — спрашивает. — Верней, меня ты за кого принимаешь? Ладно, пусть я ни черта не соображаю, говорит, — зато ты больно умен, если решил, что меня можно пронять такими штучками!
Так скверно мне, кажется, никогда не приходилось. Даже когда в тюрьму садился, не чувствовал я себя до того паршиво. Даже когда на волю выходил. И даже когда спалил драпировки, которые жена как раз собралась отослать клиенту в Чеви-Чейз.
— Отвези меня, пожалуйста, домой, — сказала Сара Уайет. Мы ушли, ни к чему не прикоснувшись, хотя заплатить все равно пришлось. Ничего я не мог с собой поделать, всю дорогу назад носом хлюпал.
В такси, глотая слезы, признался ей, что этот ужин в ресторане вовсе не моя была идея, это меня Александр Гамильтон Маккоун превратил в робота с дистанционным управлением. Признался, что наполовину я поляк, наполовину литовец, и отец мой обыкновенный шофер, а эти замашки джентльмена да щеголя мне просто велели на себя напустить. Никогда не вернусь в Гарвард, сказал я ей, вообще не знаю, что со мной будет, жить мне не хочется.
До того я был жалок, а Сара до того ко мне сочувствием прониклась и так себя ругала, что стали мы с ней лучшими на свете друзьями, и продолжалась эта дружба, как я уже сказал, семь лет, хотя и с перерывами.
Из колледжа Пайн Мэнор она ушла. Стала медицинской сестрой. Пока этой профессии обучалась, так ее страдания и несчастья бедняков растрогали, что она вступила в Коммунистическую партию. И меня заставила.
Получается, никаким я коммунистом не сделался бы, если бы Александр Гамильтон Маккоун не велел мне пригласить хорошенькую девочку в ресторан «Арапахо». И вот сорок пять лет спустя опять я вхожу в здание, где этот ресторан помещался. Почему я решил первую свою ночь на свободе провести именно здесь? Да просто чувствовал в этом иронию судьбы. А нет американца, будь он хоть совсем старый, несчастный и одинокий, которому не по силам подобрать собственную коллекцию таких вот шуточек судьбы.