Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы - Воспоминания о Захаре Иваныче

ModernLib.Net / Вонлярлярский Василий / Воспоминания о Захаре Иваныче - Чтение (стр. 3)
Автор: Вонлярлярский Василий
Жанр:
Серия: Рассказы

 

 


      Захар Иваныч вытребовал лист бумаги и нацарапал на нем крупными и кривыми буквами: девица Анна Фадеевна Трущобова, дочь губернского секретаря. Я перевел адрес на немецкий язык и вручил его капитану, прося не замедлить исполнением поручения.
      Как мало согласовалось имя с красотой моей знакомой незнакомки! И думала ли она в эту минуту, что я, посторонний человек, взглянув случайно на портрет ее, прискакал в Карлсбад единственно для того, чтобы взглянуть на прелестный оригинал портрета? чувствует ли она, что все мысли мои стремятся к ней и сон давно бежал от глаза? И люди смеют уверять, что красота отдельно от всех прочих достоинств не может внушать страсти! Как же назвать то чувство, которое заставляет ездить из Дрездена в Карлсбад без всяких затвердений в печени, почках, селезенке, и притом в сообществе Захара Иваныча? как же назвать то чувство, которое возбуждается дагерротипным портретом? как же назвать его, повторяю я, как не любовью, не страстью?
      Земляк лег заснуть, а я умылся, оделся и пошел на Визу. На ней толпилась куча гуляющих; у самого берега Тепеля вкруг столов сидело множество дам; около каждой из них жужжал целый рой кавалеров; одни любезничали, другие смеялись, а я вспомнил прошлое, и мне стало грустно! С чем может сравниться то чувство, которое ощущаем мы при встрече нашей с знакомыми местами? Как красноречиво пересказывают нам наше прошлое безмолвные стены домов, где живали некогда друзья или женщины, нами любимые, где протекло несколько лет беспечной юности, – то же чувство ощущал я, идя вдоль Визы: давно ли, кажется, такая-то дверь отворялась передо мной ежедневно, в такой-то лавке покупался всякий вздор, а на такой-то скамейке, просиживая по целым вечерам, мечтали мы о несбыточном! сколько вздохов слышала эта самая Виза... и все прошло, и прошло невозвратно!
      Прохаживаясь в подвижной массе незнакомых лиц, я набрел наконец на жидовскую фигурку Боргиуса, преплохого врача, посещавшего меня некогда по нескольку раз в сутки.
      – Herr Graf! – воскликнул он, завидев меня.
      Г. Боргиус называл всех пациентов своих графами.
      – Откуда? давно ли? надолго ли? – кричал он, сжимая крепко мои руки.
      – Из Дрездена, сегодня и на несколько суток, – отвечал я врачу.
      – Но как вы пополнели, поздоровели!
      – Право?
      – Узнать нельзя!
      И Боргиус засыпал меня новыми вопросами, на которые я не успевал отвечать.
      – Что же у вас поделывается? – спросил я в свою очередь.
      – Все благополучно и идет своим порядком, – отвечал врач.
      – Каково здоровье того бедного австрийского графа, которого я, помнится, оставил едва живым?
      – Граф умер в то же лето.
      – Жаль! Ну, а барыня с известковым лицом?
      – И барыня умерла.
      – Также умерла? и барыню жаль. Скажите же мне по крайней мере, доктор, здравствует ли тот забавный старичок, что заставлял мальчишек бегать на приз?
      – Но он лечился не у меня.
      – Все равно! Мне любопытно знать, где он и что с ним?
      – Здоров совершенно и по-прежнему проказит. Нынешний год, – продолжал он, – у нас множество приезжих, и дня не проходит без бала или праздника.
      – А русских много?
      – Нельзя сказать. Впрочем, если хотите, я назову вам некоторых.
      – Сделайте одолжение! Сердце мое забилось сильнее.
      – Во-первых, – продолжал Боргиус, – старуха-графиня N с двумя дочерьми и сыном; у графини пухнут ноги; дочери хорошенькие. Потом, тот седой барин, который, помните, любил, чтобы его называли генералом.
      – Как не помнить!
      – Еще два брата... фамилия мудреная... богатые люди, у одного завал в печени: он пьет воды; другой пьет водку.
      – Еще же кто, доктор?
      – Еще, – повторил Боргиус, – несколько русских, которых не знаю, и недавно приехавшая из Дрездена молоденькая дама.
      – Девушка? – спросил я.
      – А уж не знаю, девушка или дама, но прехорошенькая.
      – Фамилии не помните?
      – Слышал, слышал, даже читал в листке, но запомнить никак не мог.
      – Не Трущобова ли?
      – Может быть.
      – И вы говорите, что она приехала одна?
      – Вероятно, с горничной.
      – Кто ее лечит?
      – Некто Вульф, прусак.
      – Не знаете ли по крайней мере ее собственного имени?
      – Нет, не знаю.
      – Вы несносный человек, доктор!
      – Помилуйте, мог ли я знать, что дама эта вас интересует, – отвечал, смеясь, Боргиус, – к завтрему обещаюсь расспросить обо всем подробно и сообщить вам на утренней прогулке.
      Разговаривая с врачом, я незаметно прошел всю Визу и очутился на дороге, ведущей в Постгоф; влево от нас струился Тепель; вправе подымалась гора, обложенная у подошвы рядом каменьев с различными надписями. Общий смысл их состоял в благодарности Карлсбаду за излечение от болезней. Каждый раз, как Боргиус снимал шляпу или останавливался, я невольно вздрагивал; в числе знакомых Боргиуса встречались шляпки, и тогда биение сердца моего усиливалось: под каждой из них я искал черты дагерротипного портрета!
      В Постгофе я предложил медику чашку кофе и приказал приготовить его на одном из столов, стоявших в саду. С этой точки видны были все лица гуляющих. Постгофом называется загородная гостиница, отстоящая от Карлсбада на расстоянии немецкой полумили. Дорога, соединяющая эти два пункта, пролегает частию по самому берегу Тепеля, частию по долине, лежащей между живописных холмов, покрытых лесом, извилистыми дорожками и павильонами. По известным дням у Постгофской гостиницы играет музыка и сад наполняется множеством людей всех сословий и возрастов; в день же моего приезда музыки в Постгофе не было, и лишь изредка показывалось кое-где несколько гуляющих. Начинало смеркаться, когда Боргиус вдруг толкнул меня локтем и указал на одну из проходивших мимо нас дам.
      – Вот она, – шепнул он мне.
      Я оглянулся, но лица ее уже не было видно. Бросив на стол мелкую монету, я в сопровождении врача отправился догонять незнакомку. На ней было шелковое железного цвета платье с пелеринкою такого же цвета и соломенная шляпка. Поравнявшись с дамою, я повернулся в ее сторону; хотя нижняя часть лица была закрыта зонтиком, но глаза, глаза принадлежали портрету: я узнал их потому, что сердце мое судорожно сжалось; оглянуться вторично я не имел духу.
      Проходя скорыми шагами вдоль реки, я не замечал ни несчастного Боргиуса, бежавшего со мной рядом, ни темных туч, бежавших к нам навстречу, как вдруг крупная капля воды упала мне на нос, а за нею прыснул такой дождь, что по прошествии нескольких минут не осталось на нас ни одной сухой нитки. Я прибежал домой, переменил платье и отворил окно.
      Туча промчалась; догоравшее солнце заблистало на металлических шпицах церквей и отразилось пламенем в окнах высоких домов. Недавно опустелая Виза начала снова наполняться гуляющими.
      Смотря на все это, я невольно предался самым поэтическим мечтам и предпочитал магнитический взгляд встреченной мной дамы бесцветным глазам дагерротипа; я думал уже не о портрете, а о самой Анне, – о ручке Анны, о талии Анны и о всех движениях ее гибкого стана.
      – А вот и адрес, – раздалось у моего уха, и мне предстал Захар Иваныч. – Спасибо господину капитану-игольщику, – продолжал сосед, – место жительства открыто, и представьте себе, почтеннейший, что в пяти шагах отсюда.
      – И вы нейдете? – спросил я.
      – А как вы думаете, сходить надобно?
      – Надеюсь.
      – Не хочется одеваться, – сказал, потягиваясь, земляк.
      Я пожал плечами и отвернулся. Захар Иваныч становился невыносим.
      – Разве сходить? – повторил он, – как вы думаете?
      – Я думаю, Захар Иваныч, что на вашем месте я не позволил бы себе войти ни под какую крышу прежде, чем не узнал бы лично о здоровье той женщины, которая готовится составить ваше счастие. Вот мое мнение.
      Земляк вздохнул, зевнул и лениво потащился в свои комнаты; а я вздохнул еще глубже и остался один. «По совести, – думал я, – ну, стоит ли он, чтобы хорошенькая ручка Анны касалась его медвежьей лапы и чтобы сама Анна... страшно вымолвить... принадлежала ему!»
      Вплоть до ночи просидела у меня толстая супруга моего хозяина, она вязала одеяло и рассказывала что-то, я слушал хозяйку и не слыхал из рассказа ее ни полслова. Часу в двенадцатом мы расстались, и я лег в постель. Вписав в путевую тетрадь все происшествия и впечатления последних трех дней, я хотел было потушить свечу, как дверь отворилась и появился Захар Иваныч; на нем был сизого цвета сюртук, пестрый жилет и коричневые панталоны; лицо его было красно и мокро.
      – Ну, что новенького? – спросил я, усаживая соседа на стул.
      – Уф, как утомился! Дайте дух перевести, – отвечал он, расстегивая жилет, – проклятая лестница: ступень будет с полтораста, да здесь не дома, а голубятни.
      – Невесту видели?
      – Как же! видел слегка.
      – Как слегка?
      – Измочилась до костей, простуда, должно быть, сильно кашляет и жар.
      – Следовательно, она гуляла в этот дождь?
      – Дождь застал ее в версте отсюда. Ба! чуть не забыл! ведь вы, почтеннейший, ее встретили.
      – Кто вам сказал, Захар Иваныч?
      – Она сама; этого мало: она узнала вас, то есть когда я рассказал ей, что мы приехали вместе; ну, бранил, разумеется, говорил: урод, маленький, низенький, горбатый (земляк расхохотался); словом сказать, только я кончил описание, как Анюта и говорит мне, что повстречала вас вдвоем с одним из здешних докторов, ведь правда?
      – Действительно, я прогуливался с доктором Боргиусом. Когда же вы, Захар Иваныч, представите меня вашей невесте?
      – Когда хотите: всегда рад.
      – А рады, так завтра.
      – С удовольствием. Анюта просила меня об этом; она, знаете, добрая такая, у нее вам будет не скучно, а короче познакомитесь, будете вместе гулять, иногда вечерком и преферансик составим, а?
      Никогда еще сосед не казался мне таким добрым человеком, как в эту минуту. Картина будущей жизни нашей в Карлсбаде была им описана так завлекательно, что, думая о ней, я не мог заснуть до четырех часов утра. В шестом же весь Карлсбад подымается обыкновенно на ноги и больные расходятся по источникам.
      Большая половина общества осуждена пить из Терезиенбруна, которого воды несравненно прохладнее прочих ключей.
      Ровно в шесть часов сошел я с лестницы и направил стопы к Шпруделю, ближайшему от меня источнику. Вкруг кипучего фонтана толпились бледные как тени полумертвецы обоего пола; с жадностию и кашлем глотали они кипяток и не ходили, а таскались вдоль деревянных галерей, окружавших источник. Ничто не может быть неприятнее этого живого кладбища, этого сочетания болезней и музыки. Не останавливаясь ни на минуту, я побежал к Терезиенбруну; тут характер картины совершенно изменился: за исключением малого числа полубольных, все то что проезжает чрез Карлсбад, поставляет себе в непременную обязанность являться на утреннее Терезиенбрунское гулянье. Редко встречаете вы на нем серьезные лица, общий говор и громкий хохот прерываются изредка завлекательной полькой или галопом Лабицкого.
      Глаза мои искали Боргиуса, но Боргиуса не было. Поместясь у одной из колонн павильона, построенного над самым ключом, я устремил все внимание на единственный вход в сад; кругом меня теснилось множество кавалеров и дам, ожидавших своей очереди со стаканами в руках. Тысячи немецких острот, одна другой площе, долетали до моего слуха; нередко французские и английские фразы менялись с немецкими, но ни одного русского слова я не слыхал. Вдруг «Excusez, monsieur!» произнес у плеча моего такой голос, от которого я невольно вздрогнул.
      Странно, голоса этого я никогда не слыхал; мимо меня проскользнула дама; я взглянул на шляпу и чуть не крикнул от радости: соломенную шляпку эту видел я вчера на Анне. С нею разговаривал мужчина лет сорока с густыми черными бакенбардами, и до меня долетело несколько слов.
      – Aussi je vous dis, monsieur, que je me sens tres mal, – сказала дама.
      – Quelle imprudence! quelle imprudence! – повторил кавалер, качая головой.
      В это время новый прилив толпы оттолкнул меня в сторону и помешал дослушать разговор, который начинал меня интересовать.
      – Кто этот брюнет с черными бакенбардами? – спросил я у стоявшего подле меня господина.
      – Что говорит с дамой в соломенной шляпке?
      – Да, – отвечал я.
      – Это доктор Вульф.
      – А даму вы знаете?
      – Нет, не знаю, но встречал не раз.
      – Кто она, и какой нации?
      – Мне говорили, что русская, – отвечал господин.
      Поклонившись незнакомцу, я отошел от павильона и, не спуская глаз с соломенной шляпки, начал ходить взад и вперед по широкой песчаной дорожке, пролегающей у самого источника.
      Допив свой стакан, дама повернулась в мою сторону. Несмотря на расстояние, нас разделявшее, бледность лица ее поразила меня; я вспомнил ее разговор с доктором, и нетрудно было догадаться, что дело шло о какой-то неосторожности, в которой упрекал ее Вульф. «Неужели она серьезно больна?» – подумал я и чувствовал, что при одной этой мысли вся кровь застывала в моих жилах. Дама пошла к выходу, я побежал за ней; на лестнице из галереи на улицу даму остановила какая-то старуха; я прошел мимо и повернул направо; напрасно оглядывался я на каждом шагу, напрасно возвратился к источнику: ее не было нигде. Я вспомнил, что из галереи можно было выйти в противоположную сторону, выбранил мысленно старуху, разлучившую меня с моею Анною (я говорю моеюпотому, что, по мнению Трушки, что я, что Захар Иваныч – совершенно все равно), и, взбешенный, отправился домой. На первом перекрестке меня чуть не сшиб с ног бежавший Боргиус.
      – Куда это вас?... – спросил я, хватаясь за него обеими руками.
      – Бегу к Вульфу.
      – Зачем?
      – Затем, чтобы спросить имя русской дамы.
      – Не нужно, – отвечал я, – вы опоздали.
      – В таком случае бегу за самим Вульфом, – сказал Боргиус.
      – На что он вам?
      – У меня случилось маленькое несчастие.
      – Что такое?
      – Вздор, а все-таки лучше пригласить побольше медиков. Один из моих пациентов объелся третьего дня чего-то жирного, И у него сделались спазмы; я прописал рвотного – больному сделалось хуже, я повторил средство – смотрю, еще хуже.
      – Как же вы вчера не сделали консилиума?
      – Думал, пройдет.
      – Бедный пациент!
      – Право, думал, пройдет, – наивно повторил врач.
      – Есть ли же по крайней мере надежда спасти его?
      – Надежды нет никакой, правда, но знаете ли отчего?
      – От дурного лечения, вероятно?
      – Не от дурного лечения, потому что все доктора в мире прописывают от порчи желудка рвотное: это средство признано лучшим.
      – Была ли же у больного порча желудка?
      – Вот в том-то и сила, что нет, – сказал, смеясь, Боргиус, – а было воспаление в кишках, что далеко не все равно; и знай я, что у него воспаление, пустил бы кровь, дал бы каломелю, поставил бы пиявки, обложил бы припарками, и больной выздоровел бы непременно.
      – Следовательно, почтеннейший доктор, все несчастие произошло от того только, что вы немножко ошиблись в болезни?
      – Ну конечно, только, – отвечал Боргиус.
      – По крайней мере, употребите же эти средства теперь.
      – Куда! – отвечал врач, махая рукой, – к вечеру капут: еле дышит и меня не узнает, плох совсем. Ну вы же как себя чувствуете? – прибавил он, улыбаясь, – полечиться не хотите?
      – Нет, поверьте, доктор, и если бог привел выжить прошлую весну и со мной не сделали капут в Карлсбаде, то надеюсь прожить долго и без лечения.
      – Тем хуже для нас, – заметил, смеясь, Боргиус.
      – И для могильщиков, – отвечал я, также смеясь и пожимая руку доктора.
      Он побежал за Вульфом, а я на свою квартиру. Захар Иваныч, по словам хозяина, вышел из дому за несколько минут до моего возвращения.
      – Скажите мне, ради бога, неужели в самом деле толстый господин собирается жениться? – спросил, провожая меня, капитан-игольщик.
      – Правда, – отвечал я, – и жениться на одной из самых прекрасных женщин!
      – Какая глупость, какая глупость! – проговорил с негодованием честный немец и, прибавив: «Golt erbarme», – возвратился к своим занятиям.
      Хозяйка принесла мне шоколад, который я предложил ей разделить со мной.
      Не слушая, как и прежде, словоохотливой капитанши, я беспрестанно посматривал на часы, в которых стрелка как бы назло почти не двигалась; минуты превратились для меня в века, а сосед не возвращался. Допив шоколад, хозяйка ушла. Наступил полдень; пробило два часа, три, четыре – сосед не приходил; я терял терпение и чуть не сходил с ума. Болезнь Анны не давала мне покою ни на одну минуту.
      В Карлсбаде обедают рано; я забыл про обед и, не отходя от окна, пил холодную воду. В таком положении застали меня сумерки, застала ночь. В двенадцать часов раздался звонок; я бросился к двери; сердце меня не обмануло: за дверьми стояла какая-то женщина с письмом в руках.
      – Fьr den russischen Herrn, – сказала она, передавая мне серый клочок бумажки.
      Письмо заключало следующие строки:
      «Почтеннейший! Анюта больна и горит как печь; я, возившись с ней, устал как собака. Бросьте фасоны и приходите к нам, пожалуйста.
      Ваш Захар».
      Внизу листа была приписка:
      «Захватите с собой трубку, а то в квартире так воняет разными медицинскими специями, что мочи нет».
      Конечно, никогда ни одно раздушенное послание красавицы не приводило в такой восторг ни одного влюбленного юношу, в какой привела меня безграмотная записка Захара Иваныча; я чуть не расцеловал ее, и, сунув талер в руку женщины, приказал ей показать мне дорогу.
      Дом, в котором жила Анна, находился в нескольких шагах от моей квартиры; пройти это пространство и взбежать на высокую лестницу было делом нескольких минут; мы вошли в переднюю, из которой дверь вела в род залы, слабо освещенной. Захар Иваныч встретил меня с улыбкой благодарности на устах и с ногами без сапог. Он шепнул мне, что больная заснула, и, усевшись на диван, посадил меня рядом с собой.
      – Ну, батюшка, наварило же каши вчерашнее гулянье. Представьте себе, что у нее было сделалась горячка; жар страшный, головокружение, тошнота и бог знает что.
      – Как же можно было выходить сегодня утром! – воскликнул я невольно.
      – Да, да, скажите пожалуйста, ведь придет же такая чушь в голову: доктор ужаснулся!
      – Я сам был поражен бледностию Анны Фадеевны.
      – Анюта говорила мне, что она вас видела.
      При этих словах кровь снова хлынула к моему лицу.
      «Если эта женщина замечает меня, – подумал я, – не значит ли это, что она мной интересуется, что я ей нравлюсь. Если же нравлюсь, бедный Захар Иваныч!»
      И я готов уже был броситься обнимать, целовать и даже, прости меня бог, утешать его. О дружба!
      Земляк прервал размышление мое вопросом, принес ли я трубку. Я извинился поспешностию явиться на его зов, и Захар Иваныч послал за нею ту самую женщину, которую посылал за мной.
      Квартира Анны была похожа на все квартиры третьих этажей: довольно чистенькая, без всяких затей, с простенькою мебелью, с узкими зеркалами, с полами, выкрашенными масляной краской, с кисейными драпировками и прекрасным видом из окон. По стенам висели в черных рамках гравированные портреты Шиллера, Гете, Лютера и других немецких знаменитостей; над самим же диваном в золотой раме повешена была какая-то картина, затянутая белою чистою кисеею.
      – Это портрет Анюты, когда она еще была ребенком, – сказал Захар Иваныч, указывая на картину. – Она никогда с ним не расстается; впрочем, вы видели копию.
      – То есть не копию, а оригинал, – прибавил я, нимало не любопытствуя узнать, какова была ребенком Анна Фадеевна.
      В эту минуту в соседней комнате послышался слабый женский голос, земляк вскочил и на цыпочках пошел в спальню больной, а я, притаив дыхание, стал слушать.
      – С кем вы разговаривали? – спросил тот же голос, но он был так хрипл, что я не узнал его.
      «Бедная Анна, – подумал я, – как она сильно простудилась!»
      Захар Иваныч отвечал, что разговаривал со мной.
      – Какой он добрый! поблагодарите его.
      И тут начался разговор так тихо, что я не мог его расслышать; потом больная сказала: «Как можно! в комнате беспорядок, и мне совестно!» Я понял, что речь шла о том, чтобы пригласить меня в спальню. Отказ Анны прошел острым ножом по моему бедному сердцу, но добрый Захар Иваныч, по-видимому, настаивал, и мне даже показалось, что он переставлял какую-то мебель, передвигая стулья, а может быть и сундуки. Умирая от нетерпения, я не спускал глаз с дверей комнаты невесты; наконец – о радость! – дверь эта скрыпнула и показавшийся сосед поманил меня пальцем; не веря своему благополучию, я нетвердым шагом переступил через порог, последнюю преграду, отделявшую меня от Анны. В спальне было темно: прелестные глаза больной не переносили света. Высмотрев ее постель, я почтительно поклонился; Анна протянула мне руку и слабым, хриплым голосом поблагодарила за дружбу мою к Захару Иванычу. Мне стало и совестно и стыдно: я чуть-чуть не сказал ей, что Захар Иваныч не может быть моим другом по тысяче причин, что я ему оказываю приязнь единственно потому, что он жених той, которую я... и проч. и проч.
      – Присядьте-ка без церемоний, почтеннейший, – сказал земляк, подвигая стул к ногам больной.
      – Но, может быть, я буду беспокоить!
      – О нет, пожалуйста, садитесь, – перебила Анна, – я очень рада вашему приходу; мне несколько легче, и мы поговорим.
      – Этого мало, – перебил Захар Иваныч, – я возился целый день, а он свежехонек: так не угодно ли ему без фасонов заступить мое место и давать лекарство, а я пойду в гостиную да отдохну маленько. Так ли?
      Больная хотела возражать, но я решительно объявил, что отказ с ее стороны почту оскорблением, и принял из рук земляка стклянку с микстурой; выпроводив его из спальни, я остался один у постели очаровательной Анны.
      – Вы не в первый раз в Карлсбаде? – спросила она.
      – Нет, сударыня, я провел здесь прошлую весну.
      – Да, Вульф говорил мне, что встречал вас очень часто с прекрасной дамой... вы были не одни.
      Анна ревновала, тем лучше; на вопрос ее я отвечал со всей возможной неясностью.
      – А мы с Вульфом много говорили о вас сегодня утром, – сказала больная.
      – Право? – отвечал я, не зная, что сказать.
      – Да и не только с ним, но и с одной дамой, которая также крайне вами интересуется.
      – Не на лестнице ли?
      – Вы это заметили?
      – Я видел, что вы разговаривали с кем-то, и прошел мимо.
      Я вспомнил, что Анну остановила какая-то старуха, – и переменил разговор.
      – Я почти обвиняю себя в нездоровье вашем.
      – Как это?
      – Вчера вечером, хотя я и не имел чести еще быть вам представленным, но, предвидя дождь, я должен бы был предупредить последствия, предложа вам возвратиться в Постгоф.
      – Это было бы очень любезно с вашей стороны, но вы не могли узнать меня, – сказала Анна.
      – Я видел дагерротип ваш, сударыня.
      – У Захара Иваныча? Но он больше похож на мой портрет, нежели на меня: время и болезнь – эти два врага женщин...
      – Я узнал вас, и этого достаточно, чтобы оправдать сходство дагерротипного изображения с оригиналом. Впрочем, тип Рубенса не в моде, – прибавил я, – и пурпур не входит более в состав красок для кисти художников нашего века.
      – Если это так, – заметила, смеясь, больная, – то я очень счастлива, что здесь темно и вы меня не видите.
      – Почему же?
      – Потому что лицо мое горит и я должна быть пурпуровая; дайте мне руку, – продолжала она и приложила трепещущую руку мою к своим щекам.
      – У вас жар.
      – Да, но только в голове, а ноги холодны как лед...
      – В таком случае их непременно должно согреть.
      – Чем же? – спросила Анна.
      – Трением, сударыня.
      – Но мне совестно потревожить старуху: она, верно, спит.
      ...Через несколько минут в соседней комнате раздался храп; Захар Иваныч спал как убитый.
      – Вас не может не беспокоить эта музыка, – сказал я, улыбаясь.
      – Что ж делать! – отвечала Анна.
      – Как что?
      И, выскочив из залы, я растолкал жениха. Захар Иваныч вскочил, впросонках протер себе глаза кулаком и изъявил желание знать, где он, что с ним и зачем его будят.
      – Затем, чтобы не тревожить больную.
      – Да, да, я было и забыл... так как же быть? – проговорил сосед, – ежели вы меня, почтеннейший, оставите хоть на одну минуту, я опять захраплю.
      – Хоть на все тоны, только, пожалуйста, в своей постели.
      – Стало быть, вы полагаете, что мне можно уйти?
      – И можно и должно.
      – А кто ж останется при Анюте?
      – Останусь я, пожалуй.
      – В таком случае спасибо и прощайте, – сказал с радостию земляк, подбирая сапоги.
      Захар Иваныч надел картуз и, не заходя к больной, побрел ощупью вниз по лестнице.
      При удалении его я был так счастлив, как может только быть счастлив смертный.
      Возвратясь в спальню и подав лекарства Анне, я предложил ей заснуть, сам же, заменив кресло скамейкой, поместился поближе.
      – Как мне хорошо! – шепнула Анна, протягивая мне уже не одну, а обе ручки. – Какую ужасную ночь провела бы я без вас, – прибавила она голосом менее хриплым.
      – Но чувствуете ли вы себя лучше?
      – О, несравненно лучше! вот доказательство! – она снова взяла мою руку и подложила себе под щеку. – Чувствуете ли вы, что жар уменьшается? – спросила Анна.
      – Да, кажется, – проговорил я, передвигая скамейку к самому изголовью кровати.
      Я чувствовал жаркое дыхание больной, лицо мое почти касалось ее лица, голова моя начинала кружиться.
      Больная положила левую ручку свою на мою голову.
      Не описываю всего, что происходило во мне, потому что, вероятно, всякий в подобных обстоятельствах перечувствовал бы то же самое, что чувствовал и я.
      – Анна! – проговорил я прерывающимся от волнения голосом, – не выздоравливайте так скоро, или я умру от отчаяния.
      – Как это мило! вы очень любезны!
      – Но здоровая вы не будете принадлежать мне, а эта ночь пройдет слишком скоро. Простите откровенность сердца и вспомните, что мы давно знакомы.
      – То есть с сегодняшнего вечера. Вам время показалось очень долго, – прибавила Анна, смеясь.
      – Нет, не с сегодняшнего вечера, а с той минуты, как я увидел случайно портрет ваш, Анна; я мысленно не разлучался с вами, портрет этот привел меня сюда.
      – Повторяю вам, – отвечала, смеясь, больная, – что портрет нисколько не похож на меня.
      – Тем лучше, Анна, и я охотно изменяю ему для вас.
      – Лекарство, дайте мне лекарство! – проговорила она, освобождая ручку свою из моих рук. – Способ ваш ухаживать за больными опаснее самой болезни, и если вы хотя немного меня любите...
      – Люблю страстно!
      – В таком случае вспомните, что я чрез несколько дней сделаюсь женою вашего друга.
      – Я ненавижу его.
      – Напрасно! он добрый человек.
      – И вы его любите?
      – Может быть.
      – Не верю.
      – Как хотите, но повторяю, что вы заставляете меня почти сожалеть об его отсутствии. Послушайте, – прибавила она серьезно, – несчастный портрет ввел вас в ужасное заблуждение. Я действительно была недурна, но в эту минуту от прежней красоты не осталось и следов. Принесите свечку и взгляните.
      – Зачем?
      – Разочаровывая вас, я поступаю с самоотвержением, потому что вы мне нравитесь. – Когда Анна произносила эти слова, голос ее звучал как-то грустно. – Вы сами отказались бы от меня завтра! – прибавила она.
      – Никогда, никогда! – воскликнул я, целуя у ней руки.
      И целый поток пламенных уверений отвечал на вздохи трепещущей Анны. Бедный, несчастный Захар Иваныч!
      Едва первый луч солнца озарил таинственное ложе красавицы, едва очаровательные прелести ее сделались доступны моему восторженному взору, как я, схватив шляпу, как безумный, выбежал из дому пятидесятилетней Анны Фадеевны. Стыд и раскаяние сопровождали меня до квартиры моей и с квартиры до самой почтовой конторы.
      Только на первой станции догадался я, что дагерротипный портрет был только портрет портрета Анны Фадеевны, а прекрасные глаза постгофской незнакомки – прекрасными глазами постгофской незнакомки, а не Анны Фадеевны. Проклиная самого себя, я гнал лошадей насмерть и наконец в пять часов домчался до Цвиккау. В шестом часу катился уже я по железной дороге обратно в Дрезден. Вздохнув в последний раз, и все-таки не по Анне Фадеевне, а по прекрасной карлсбадской даме, я нечаянно оглянулся, и первое лицо, на котором остановился взор мой, – была она!

ПРИМЕЧАНИЯ

      Рассказ впервые опубликован в журнале «Современник» в 1851 году (№ 6).
      Произведение подверглось довольно серьезному вмешательству цензуры. Наибольшие претензии вызвали эпизоды с участием принадлежащего Захару Иванычу крепостного, называемого им Трушкой. Даже самая эта кличка была последовательно заменена в печатном тексте на нейтральное «Трифон».
      А. Д. Галахов отметил в годовом обзоре «Русская литература в 1851 году», что «Воспоминание о Захаре Иваныче» отличается «живостью и легкостью разговорного языка» (Отечественные записки, 1852, № 1, отд. 5, с. 14). Довольно высоко оценил это произведение Аполлон Григорьев, в дальнейшем прохладно относившийся к творчеству Вонлярлярского: «...Остроумный и бойкий рассказ, в котором основа совершенно ничтожна, но зато подробности очень хороши. Хорош и сам Захар Иваныч, и камердинер его Трифон и содержатель русской гостиницы в Дрездене, несчастный Гайдуков и, наконец, Александр Фридрих Зельфер с отцом его Христианом Зельфером. Вероятно, все прочли уже прекрасный беллетристический рассказ г. Вонлярлярского и знакомы с этими упомянутыми нами лицами» (Москвитянин. 1851, № 15, с. 350, см. также вступит. статью к наст. изд., с. 9–10).
      С. 293. ...кульмское поле сражения...– Кульм (ныне Хлумец, ЧССР) – деревня в Чехии, входившей в описываемое время в состав Австрийской империи. 17–18 (29–30) августа 1813 г. русские войска, прикрывавшие под командованием А. И. Остермана-Толстого отступление после Дрезденского сражения армии антинаполеоновской коалиции, разбили здесь преследовавших их французов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4