Обед графини довершил очарование. Петр Авдеевич ел и не понимал, что ел, пил и не знал, что пил; когда же свежие плоды предстали пред ним точно в таком виде, в каком видал их костюковский помещик во время жаркого лета, он грустно улыбнулся и отвел рукою вазу, поднесенную французом.
— Отчего же вы не хотите сделать чести оранжереям моим, Петр Авдеевич? — спросила графиня.
— Я сыт, ваше сиятельство.
— Но плоды эти очень вкусны, уверяю вас.
— Именно от этого я и отказался от них… Они слишком вкусны для меня; отведав их раз, захочется и в другой.
— Ну, что же за беда; вы будете чаще приезжать ко мне, сосед.
— А долго ли придется приезажть?
— Надеюсь, что долго.
— Все-таки не всегда, не вечно.
— Вечность на земле не существует, Петр Авдеевич.
— Правда, — заметил штаб-ротмистр, — но зато существует тоска, которая, кажется, длиннее вечности, ваше сиятельство.
— Браво! вы философ.
— Прежде я был покоен и доволен судьбою, но, насмотревшись на все это, боюсь, графиня, чтобы изба моя не показалась мне острогом, а щи и каша… да что тут рассуждать, ваше сиятельство! Вот, извольте, видеть на вашем бы месте, доложу вам, я бы не пускал к себе бедных людей; от бедности не далеко, того… и до дурного чего-нибудь…
— Вам за себя бояться нечего, — заметила графиня.
— Знает бог об этом!
— И не поверю я, — продолжала графиня, — чтобы вся эта мишура могла серьезно пленить вас, и может ли быть, чтобы вы не видали ничего лучше?
— Стены случалось видеть, хоть и не совершенно такие, а приблизительно, столы и стулья также, серебра много видел!..
— Что же остается, Петр Авдеевич?
— Что, что! — повторил штаб-ротмистр, воспламеняясь, — не случалось мне, графиня, слышать голоса своего посреди таких стен, и не случалось мне сидеть на такой мебели. Вот чего не случалось! — прибавил штаб-ротмистр, вставая прежде хозяйки.
Это простое выражение мысли, эти немногие безыскусственные слова глубоко врезались в душу знатной барыни. Не жалость и не простое участие к положению гостя, но что-то похожее на то и на другое пробудилось в сердце Натальи Александровны; она не смотрела более на костюковского помещика как на une bкte curieuse [9] не улыбалась его кудреватым, степным изречениям, не забавлялась им более.
После обеда графиня просила гостя не женироваться с нею и идти отдохнуть, прибавив, что и она имеет эту привычку.
Петр Авдеевич предпочел посетить конюшню, а главное полюбоваться поближе драгоценным залогом дружбы к нему ее сиятельства.
На пути к длинным каменным строениям, где помещался конный завод, штаб-ротмистру повстречался низенький, но свежий старичок, в меховой коричневой бекеше с куньим воротником и шапке из бобровых выпорков; старик вежливо поклонился Петру Авдеевичу и отрекомендовал себя управляющим села Графского.
— А позвольте узнать имя и отечество ваше, — спросил штаб-ротмистр, сняв фуражку.
— В Курляндии, — отвечал старик смеясь, — звали меня Готфрид-Иоган Гертман, а здесь трудно показалось мужичкам запомнить настоящее имя, и меня привыкли просто звать Федором Ивановичем.
— Позвольте же и мне называть вас так же.
— Сделайте одолжение.
— Я, Федор Иваныч, иду взглянуть на лошадей ваших, ежели позволите то есть.
— Пожалуйста, лошади хорошие у нас.
— Не то что хорошие, а я и сам служил всю жизнь в кавалерии, а таких встречать не случалось.
— Крови чистой, самой чистой!
— Чего чище? — прибавил штаб-ротмистр, — а слышали ли вы, Федор Иваныч, что ее сиятельству угодно было подарить мне того серого коня…
— Что был давеча в запряжке? — сказал, улыбаясь, немец.
— Да, да.
— Жеребец Горностай.
— А! зовут его Горностаем, Федор Иваныч? — спросил штаб-ротмистр.
— Да-да; родился он у нас от Умного и мистрисс Лемвод три весны назад; покойный граф назначал его к бегу, — конь чудный.
— Скажите мне, пожалуйста, Федор Иваныч, можно ли дарить таких лошадей?
— На то воля графини, — заметил управляющий.
— Положим, воля ее; можно всех раздарить; но первому встречному…
— Разве прежде вы не были знакомы с ее сиятельством?
— Никогда, Федор Иваныч.
— И не встречались?
— И не встречался.
— Странно, очень странно! — заметил управляющий, качая головою, — значит, вы ей особенно понравились.
— И сам не понимаю, за что столько милостей, ума не приложу.
— Между нами сказать, — продолжал Федор Иванович, понизив голос, — у богатых и молодых барынь бывают иногда свои капризы; иному выпадет жребий такой, и не приснится ему, и пойдет и пойдет валить счастие; кто знает, может, и вы… сегодня лошадь, завтра деревушка-другая…
— Что вы там говорите? — спросил штаб-ротмистр, нахмурив брови.
— Я говорю, что кому счастие улыбнется раз, может улыбнуться и десять.
— Уж будьте уверены, что только не мне, Федор Иваныч; поймала графиня раз, говорит: возьми в знак дружбы; отказаться то есть было нельзя; а деревушек дарить не станет, будьте-с покойны на этот счет, Федор Иваныч.
— Тут ничего нет дурного.
— По-вашему, может быть, а по-нашему, извините.
— Графиня так богаты, что ей и тысячи нипочем.
— Пусть при ней остаются ее тысячи; Горностая я взял, правда; буду холить его, кормить, но давай мне за него, кто хочет, тысячу душ, не будь я дворянин, коли подумаю продать. Подарок, так пусть умрет со мною; по крайней мере, в корысти никто не осудит.
Разговаривая между собою, новые знакомцы наши дошли до завода, пересмотрели всех лошадей поодиночке; Лучшим приказал Федор Иванович сделать выводку.
Вооружась длинным бичом, штаб-ротмистр распоряжался в конюшнях графини, как бывало у себя в эскадроне; заметив что-нибудь, он гонял конюхов, берейторов, давал им наставления, поверял им разные тайны ветеринарного искусства, и глубоким знанием своим удивил всех конюхов без исключения.
Все наперерыв старались заслужить по своей части одобрение Петра Авдеевича и потому не только не уклонялись от исполнения его желаний, но старались их предупредить.
Когда же очередь дошла до Горностая, штаб-ротмистр, несмотря на предостережение трусливого Федора Ивановича, смело вошел в стойло; конь захрапел и, приложив уши, стал суетиться.
— Он съест вас, берегитесь! — закричало несколько голосов.
— Кого? меня? а вот увидим! — отвечал, смеясь, Петр Авдеевич.
Крикнув на жеребца, он стал сглаживать его сначала по спине, потом по шее, наконец по морде, потом отвязал повод от кольца, и, как старый знакомый Горностая, вывел его преспокойно из стойла, к великому удивлению зрителей.
— Ну, что же ты не ешь меня, зверь ты этакой, разбойник? — проговорил Петр Авдеевич, держа на длинном поводу жеребца, который, как бы понимая ласки своего нового повелителя, плясал и заигрывал с ним, оскаливая зубы и расширяя ноздри. — Ну, что же ты? ешь! пора бы, кажется. То-то, ребята, — продолжал штаб-ротмистр, обращаясь к конюхам, — не так умен человек, как чуток конь; покажись ему трусом, нос откусит, как пить даст; подойди же к нему молодцом да задай острастку на первый случай, небось поймет, бестия!
— Как не понять, поймет поневоле, живот не глупый, — отвечали в толпе, окружавшей отважного штаб-ротмистра.
— Вашей милости и владеть конем таким, — заметил один из старших наездников, плечистый и рослый малый с окладистою, черною, как смоль, бородою, — и с конем расстаться не жаль нашему брату.
— Много довольны милостию вашею, Петр Авдеич, — закричали конюхи в один голос, — подобру да поздорову ездить вам на Горностае-то нашем и не изъездить его во веки веков.
— Да будет по-вашему, ребята!., теперь же поставьте коня! на дворе-то смеркается, и нам пора, Федор Иваныч; вы не зайдете к ее сиятельству?
— Зачем же мне беспокоить их? — отвечал управляющий. — За приказанием являюсь я поутру.
— А вечерок посидеть бы вместе.
— Как это посидеть?
— Ну, просто, Федор Иваныч, как сидят вечера; чай, графине одной скучно; посторонний человек и скажет что-нибудь, и все такое.
— У нас этого не водится, — прошептал, улыбаясь, старик, — вы гости, другое дело, а нашему брату нейдет проводить вечера с графинею; прикажут они позвать, явлюсь; без приказания, зачем нам? беспокоить всякому не приходится.
— Стало, вы налево, а я направо, почтенный Федор Иваныч?
— А уж так, что я налево, — отвечал управляющий, снимая шапку и низко кланяясь.
— Прощайте же, прощайте!
— Доброго вечера желаю… — повторил немец, отходя с наклоненною головою от костюковского помещика, который, внутренно гордясь преимуществами своими в доме ее сиятельства, направил стопы к главному подъезду дворца.
Слуга доложил Петру Авдеевичу, что ее сиятельство приглашает его на малую половину.
— А где же эта малая половина? — спросил штаб-ротмистр.
— С другого подъезда, — отвечал слуга, — угодно, я провожу вас?
— Сделай, братец, одолжение!
Слуга обвел гостя кругом главного корпуса и, отворив небольшую дверь решетки сада, указал Петру Авдеевичу на ряд ярко освещенных окон нижнего этажа и на небольшое каменное крылечко, примыкавшее к окнам.
Малая половина графини состояла из нескольких комнат, устроенных под сводами, отделанных и убранных в последнем вкусе. По гладким стенам, обтянутым обоями, висело множество картин современных школ; все они дышали свежестью и легкостью колоритов; в промежутках картин пестрелись гипсовые группы; по углам горки с цветами. В самой отдаленной от входа комнате, в большом мраморном камине пылал огонь, а против огня, у круглого рабочего столика, сидела Наталья Александровна и читала, когда вошел штаб-ротмистр.
— Как у вас и здесь хорошо, — сказал Петр Авдеевич, оглядываясь во все стороны.
— Я очень люблю этот уголок, — отвечала графиня, откладывая книгу.
— Кто же бы не полюбил?
— А знаете ли, Петр Авдеевич, что эта самая часть дома два года назад занята была кладовыми и погребами. Кто же бы поверил этому теперь…
— Зная коротко ваше сиятельство, почему же бы и не поверить, — заметил Петр Авдеевич.
— Но превращение это сделала совсем не я.
— Кто же-с?
— Покойный муж мой; усадьба принадлежала ему, но, я, право, не знаю почему, он не любил ее.
— Вот это уж странно, ваше сиятельство.
— Вероятно, отдаленность от Петербурга пугала его. К тому же в его годы не любят, обыкновенно, ни дурных дорог, ни одиночества.
— Каких же лет был покойный граф?
— Мужу моему было более шестидесяти пяти.
— Может ли быть-с?
— Ежели не семьдесят, — прибавила, улыбаясь, графиня.
— И ваше сиятельство решились выйти за такого старика?
— Я была с ним очень счастлива, Петр Авдеевич.
— Не смею не верить, а странно!
— Граф был умен, добр и любил меня очень; для супружеского счастия больше ничего не нужно, полагаю. Вы же почему не женитесь, сосед?
— Ах, ваше сиятельство, в нашем быту вещь эта куда мудреная; сам беден, да возьмешь бедную жену, пойдут маленькие, жизнь проклянешь.
— Поищите богатую невесту.
— А где ее найдешь? И найдешь, ваше сиятельство, неволя ей идти за такого, как я, например.
— Вы слишком скромны, сосед; и в столицах очень часто бедные люди делают блестящие партии, сколько примеров знаю я!
— Бедные, согласен, да бедные эти будут пообразованнее, то есть повоспитаннее меня, ваше сиятельство… и по-французски говорят, и кое-что читали, так, если приоденется да приедет в дом, никому и невдогад, что молодцу дома и перекусить нечего; а мы, ваше сиятельство, только взглянуть на нас, так и виден медведь, если не хуже.
— Никто не мешает вам, Петр Авдеевич, выучиться говорить по-французски, ежели только вы находите это необходимым, — сказала графиня, — это зависит от вас.
— Зависит от меня?
— Конечно; человек с вашим характером достигнет всего, если только твердо захочет.
— Вы не шутите, ваше сиятельство? — опросил Петр Авдеевич.
— Поверьте, нет.
— И ежели бы я только захотел то есть выучиться по-французски…
— Вы бы в самое короткое время стали понимать все, а следовательно, и читать.
Штаб-ротмистр крепко задумался.
На следующее утро, едва солнце позолотило первым лучом своим верхушки дерев и металлические кресты церквей уездного города, как в заставу этого города внеслась уже тройка Петра Авдеевича. Немец пошел за ключами, а графиня накинула на себя мантилью, позвала monsieur Clйment и, в сопровождении его, отправилась в теплые кладовые графского дома.
— К городничему, что ли? — спросил Тимошка, оборотившись к барину.
— Нет, нет, — отвечал штаб-ротмистр, оглядываясь кругом, — а как бы то… узнать, где живет тот… как бишь его зовут-то? Лукьян, или нет, Дмитрий Лукьяныч, кажется.
— Смотритель, что ли?
— Ну да, да, да, а ты его знаешь?
— Над училищем что заведует?
— Так, так.
Не отвечая ни слова, Тимошка повернул лошадей вправо, выехал на площадь и, не доезжая дома городничего, обогнул аптеку и пустился вдоль узкого переулка по направлению к ручью.
Штатный смотритель жил на самом живописном месте города; трехоконный дом его, подгнивший снизу и искривленный набок, как бы воткнут был в исходящий угол вала, висевшего над грязною пропастью; перед домом расстилались огороды, испещренные кучами тех веществ, которые внушают невольное отвращение; местами виднелись красноватые остовы падших животных всякого рода, над которыми трудились пестрые стаи одичалых собак; не редко случалось хозяину дома замечать близ самых ворот своих свежие следы волков, но, не имея страсти к охоте, штатный смотритель не обращал на них никакого внимания.
— У себя Дмитрий Лукьяныч? — спросил штаб-ротмистр, с трудом поднимаясь по извилистой тропинке, соединявшей улицу с калиткою дома.
Вопрос этот был сделан Петр Авдеевичем женщине, не совсем старой, не совсем опрятной и не совсем обутой, тащившей за собою из калитки санки, нагруженные не совершенно чистым бельем, прихваченным морозом; на белье сидела девочка, лет трех, в нагольном тулупчике, красном клетчатом платке на кудрявой белокурой головке И с страшною, нечистотою под носом.
— Ходитсё, у дому, у дому, — отвечала женщина, постороняясь, чтобы дать гостю место пройти.
Петр Авдеевич осторожно перелез чрез высокий порог калитки, прошел по доске узкий дворик, заставленный развалинами, и вскарабкался на высокое, сырое и животрепещущее крыльцо; из сеней вылетели ему навстречу две испуганные курицы, а в прихожей встретил его сам хозяин, в ситцевом, коротком, изношенном халате и каких-то суконных башмаках.
Пораженный появлением у себя ненавистного человека, штатный смотритель вытаращил на него глаза и не нашел что сказать.
Заметив впечатление, произведенное прибытием своим, штаб-ротмисгр улыбнулся и начал речь извинением, что беспокоит так рано хозяина, но обстоятельства и покорнейшая просьба, которую имеет объяснить…
— Просьба! у вас, ко мне? — спросил Петра Авдеевича смотритель.
— Точно так, Дмитрий Лукьяныч, и очень важная.
— Милости просим в кабинет, — прибавил хозяин, указывая на дверь в единственный покой свой, не совершенно похожий на кабинеты вообще. Кабинет штатного смотрителя заключал ольховую кровать, покрытую овчинным тулупом, стол, обитый кожей, и черный деревянный диван, ничем не обитый.
— Желал бы я-с получить от вас некоторые сведения, Дмитрий Лукьяныч, — начал Петр Авдеевич, войдя в кабинет.
— Какого рода прикажете?
— По должности, которую вы занимаете, — продолжал штаб-ротмистр, — вам должно быть небезызвестно, каким способом преподается французский язык?
— Француз-ский язык? — протяжно повторил штатный смотритель. — А вам на что эти сведения?
— Крайне то есть нужно.
— Но французский язык преподается просто.
— Как просто?
— Просто-с.
— Как же именно просто?
— Французский язык преподается, как всякий язык, у нас, в училище.
— Ну, как русский, например? — спросил Петр Авдеевич.
— Ну, нет-с, не совсем так; однако же приблизительно; ученикам задается-с урок, и ежели ученик не знает, то, сообразно с уставом уездных училищ, ему…
— Вы не совсем поняли меня, — перебил гость, — я желал бы знать, легок ли способ преподавания и надежен ли учитель вашего училища; вот что мне крайне интересно.
— Учитель? учителя я знаю коротко и могу сказать, что добрый и честный человек; беден, это правда, впрочем, когда бы ни зашел к нему, найдешь рюмку водки и закуска найдется; жена у него хозяйка.
— А кто он?
— Учитель?
— Да.
— Он, бог его знает, кто такой и откуда, а кажется, иностранец, выговор, знаете, не совсем чистый: картавит и не выговаривает многих слов, даже иногда, знаете, смешно делается, когда слушаешь.
— А согласился ли бы он, Дмитрий Лукьяныч, научить французскому языку?
— Кого же это?
— Да уж там все равно.
— Уж не Пелагею ли Власьевну? — заметил смотритель насмешливо.
— О нет, я давно не был у них, и бываю-то редко.
— Давно ли ж это, Петр Авдеич?
— Довольно давно.
— Не поссорились ли?
— Нет, а так, времени нет.
— Новость, коли правда.
— Ей-богу, не лгу, как-то не случается; а познакомив меня с учителем, вы то есть крайне одолжили бы меня, Дмитрий Лукьяныч.
— С большим удовольствием, ничего нет легче, — отвечал вполовину успокоенный смотритель, — хотите, сию минуту пошлю за ним.
— Очень обяжете.
— Сейчас пошлю; он живет с аптекою на одном дворе. Кстати, послать кучера вашего, он мигом слетает; хотите, я растолкую ему адрес? а вы покурите покуда трубочку; табак в столе, без церемонии; вы потрудитесь набить сами, а то людей всех разослал, один сижу.
Послав сани штаб-ротмистра за французским учителем, штатный смотритель возвратился в кабинет свой и издалека завел речь сначала о городничем, потом и о Елисавете Парфеньевне.
— А у нас, в городе, слухи пронеслись было, что в семействе Тихона Парфеньича затевается свадьба, — сказал Дмитрий Лукьянович.
— Не слыхал; не из дочерей ли какая выходит замуж? — спросил рассеянно штаб-ротмистр.
— Уж будто и не знаете, про кого я хочу сказать, Петр Авдеич?
— По совести, не знаю.
— Полно, полно!..
— Ей-же-ей, не знаю и не слыхал ни от кого.
— Небось не были ни разу у Кочкиных-с?
— Быть у них был, бывал и часто; о свадьбе же не говорили.
— Прошу покорно верить вестям; намедни Андрей Андреич уверял достоверно, что и девичник справили.
— Чей же это?
— Пелагеи Власьевны, а знаете ли с кем?
— Понятия то есть не имею…
— Побожитесь!
— Честью уверяю.
— Экой же он вральман, этот старый! как же таки так врать! и вы не сватались даже, Петр Авдеич? — спросил радостно смотритель.
— Я?
— Вы!
— Рехнулся, видно, ваш Андрей Андреич?
— Неужто и в помышлениях у вас не было?
— В помышлениях, правду сказать, не то чтобы не было, да подумал хорошенько…
— Что же, что же?
— То, что, как подумал, знаете, хорошенько, и раздумал.
— Ей-богу?
— Ей-богу, — повторил штаб-ротмистр.
— И так-таки совсем себе раздумали? — спросил Дмитрий Лукьянович, не смея верить благополучию своему.
— Совершенно то есть раздумал, и сами рассудите, какая стать? В женитьбе не полагаю счастья без достатка; на Лизавету Парфеньевну надежда плоха, и свистать придется.
— Истинно свистать пришлось бы, Петр Авдеич.
— Этого, доложу вам, я и боялся.
— Ай да Андрей Андреич, ай да правдивый человек! Вот как посмеюсь над ним, попадись только на глаза, — повторил штатный смотритель, которому эта весть возвратила все утраченные им надежды.
Убедясь, что штаб-ротмистр не соперник ему, Дмитрий Лукьянович расцеловал бы его с горячностью, но ему казалось это неловко; кто мог знать, не вздумалось бы костюковскому помещику одуматься; тогда, раз изменив себе, смотритель не в состоянии бы был поправить дела.
Привезенный Тимошкою учитель французского языка оказался не иностранцем, а просто картавым малым, лет тридцати пяти, с рыжими волосами и с веснушками на лбу и носу; сюртук учителя, застегнутый на все пуговицы, то есть на одну среднюю, свидетельствовал о совершенном отсутствии не помочей, но жилета; исподнее платье преподавателя и обувь, одинаково лоснившиеся, соответствовали сюртуку и представляли обладателя их чем-то очень похожим на грязного лакея.
Предложение штаб-ротмистра: учить французскому наречию одного, как говорил Петр Авдеевич, из его родственников — принято было рыжим господином только что не со слезами благодарности; он передал ему, картавя, все подробности своей системы, взялся за пять рублей ассигнациями снабдить нового ученика всеми потребными книгами и готов был присягнуть, что ученик меньше чем в два месяца так же хорошо будет знать по-французски, как он сам.
— Сами же вы где научились? — спросил у него штаб-ротмистр.
— Я-с? в газных местах, — отвечал господин, — и выговог от пгигоды поючий погадочный.
Решено было, что учитель отправится с Петром Авдеевичем в деревню на все святки, а по прошествии их, каждую середу будет за рыжим господином приезжать лошадь и отвозить его в город в воскресенье. В плате за уроки уговориться было не трудно штаб-ротмистру; преподаватель согласился получать и деньгами, и провизиею, и даже дровами.
В Костюкове только сознался учителю своему Петр Авдеевич, что учеником французского языка будет он сам, а что не хотел он сказать этого при Дмитрии Лукья-новиче, потому что Дмитрий Лукьянович большой болтун и стал бы звонить о том по всему городу.
Первый приступ показался Петру Авдеевичу не то чтобы трудным; азбука походила на русскую и склады тоже немного; но чем далее погружался он в науку, тем дело казалось ему замысловатее, и, не поддержи его мысль, что в скором времени он в состояний будет заговорить с графинею по-французски, быть бы рыжему господину без ко-стюковской провизии и без дров.
А между тем и Горностая привел чернобородый графский наездник в Костюково, с запискою от ее сиятельства, в которой ее сиятельство пеняла Петру Авдеевичу за скорый отъезд и приглашала посещать ее чаще, прибавляя, что ей одной очень скучно в Графском. Записку эту перечитывал штаб-ротмистр по двадцати раз на день, отчего и потемнела она значительно.
— Уж не скатать ли нам в Графское? — спрашивал частенько у Тимошки костюковский помещик.
— Скатать можно, барин, — отвечал обыкновенно Тимошка.
Наступил канун нового года, и Тимошке отдан был решительный приказ изготовить тройку к послеобеду.
Было восемь часов вечера, когда в гостиную графини вошел раскрасневшийся от стужи костюковский помещик. Завидев его, графиня вскрикнула и, в испуге, чуть не упала с кресла.
— Не бойтесь, ваше сиятельство, — воскликнул Петр Авдеевич смеясь, — я явился к вам с подарком на новый год, да только не с живым, а с мертвым. — Говоря это, Петр Авдеевич снял с плеч своих пребольшого и прежирного волка.
— Что это за чудовище? — спросила графиня с любопытством и боязнию. — Где вы его достали?
— Только что не на дворе вашем, ваше сиятельство; вышел день такой: не ленись я стрелять, волка бы четыре привез вам.
— Так это волк?
— Он самый, ваше сиятельство, и матерый; подержись стужа, скоро за ними проезда не будет; представьте себе: что лощина, то волк, а смелы, как варвары! бегут себе пред коренной, горюшка мало, будь только поросенок…
— Зачем же поросенок?
— Ах, ваше сиятельство, это любезное дело, с поросенком, в особенности в эту пору; они, доложу вам, то есть волки, бегаются теперь, так, попади только в волчиху, всю стаю перекатаешь чисто; уйдет разве шальной какой. Конечно, будь ружье надежное.
— Ружье? — возразила графиня. — Ружья должны быть здесь в доме; точно, мне говорили о каком-то арсенале.
Графиня позвонила и приказала вошедшему слуге спросить управителя, где хранятся оружия, о которых она как-то и от кого-то слышала.
Слуга доложил графине, что есть во флигеле целая комната, наполненная всякого рода оружием.
— Хотите посмотреть и выбрать для себя, что вам понравится? — сказала Наталья Александровна штаб-ротмистру. — А ежели найдется довольно хорошее, — прибавила графиня, — то мы можем сегодня же испытать его.
— Как, ваше сиятельство, вы бы решились ехать на волков? — воскликнул изумленный штаб-ротмистр.
— Решаюсь с большим удовольствием, Петр Авдеевич, только не иначе как с вами.
— И, ваше сиятельство, не боитесь?
— Повторяю вам, что не боюсь ничего; в деревне надобно пользоваться всеми удовольствиями, а ежели к удовольствию присоединяется опасность, тем лучше; мы испытаем ее.
— А едем, так едем, ваше сиятельство; опасность будет или нет, а волки будут, и не будь я Петр Авдеевич, ежели не привезем их полости на две.
Штаб-ротмистр взвалил себе снова на плеча принесенного волка и, оставив его в прихожей, отправился во флигель выбирать ружье; мимоходом он отдал приказ людям приготовить розвальни, тройку смирных лошадей, поросенка и кулек с длинною веревкою.
В графском арсенале нашел штаб-ротмистр не только множество ружей всех наций мира, но и большое количество холодного оружия, как-то: турецкие ятаганы, персидские и черкесские шашки, дамасские кинжалы всех возможных форм и величин. Глаза Петра Авдеевича разбежались при виде богатства, рассыпанного по рукояткам и эфесам восточного оружия; перетрогав каждую вещь порознь, он обратил главное внимание на ружья; некоторые из них показались Петру Авдеевичу ненадежными: ружья эти были легки и вовсе без украшений; может быть, знаток предпочел бы именно эти всем прочим, но штаб-ротмистр выбрал одно повальяжнее; на стволах его искусною рукою вычеканены были олени с рогами, птицы, похожие на бекасов, легавые собаки на стойке, и, наконец, изображалось ветвистыми буквами имя привилегированного мастера Курбатова; с ним-то и возвратился штаб-ротмистр в гостиную. После чаю m-r Clйment пришел доложить ее сиятельству, что сани у подъезда.
— Ваше сиятельство, не раздумали? — спросил штаб-ротмистр.
— Напротив, — отвечала графиня, — чем темнее делается ночь, тем страшнее подумать о волках, и потому тем с большим удовольствием я еду.
— Но извольте одеться потеплее.
— Я холода не боюсь.
— Однако, ваше сиятельство, хотя ветру и нет большого, а морозит на порядках.
— Едем, — сказала графиня, вставая.
Француз подал ей горностаевую шубку, соболий капюшон, муфту, портсигар, меховые башмаки и шубу. Прежде чем успел Петр Авдеевич зарядить два ружья, Наталья Александровна сидела уже в розвальнях, запряженных тройкою. Пересадив Наталью Александровну спиною к кучеру, штаб-ротмистр спросил ее, не угодно ли ей взять кого-нибудь с собою, но, получив ответ: "Зачем?", приказал кучеру трогать.
— Ба, да это ты, Тимошка? — воскликнул Петр Авдеевич, узнав в кучере своего верного служителя.
— Небось, барин, поверил бы я барыню-то кому другому? — отвечал Тимошка, снимая шапку. — На грех мастера нет; нападет зверь, так как бы иногда не струсил другой, да не наделал беды.
— А ты не боишься ничего? — спросила не совершенно твердо графиня, которую замечание Тимошки обдало холодом.
— Бог милует, матушка графиня, авось справимся, и вашу милость не выдадим; будь мы вдвоем с барином, и не подумал бы, кажется, а…
— Если бы не подумал с барином, так не думай и со мной, мой друг, — отвечала графиня. — Петр Авдеевич, — прибавила она, — поедемте в самое дикое место.
— Вы, ваше сиятельство, не извольте только говорить громко. Зверь хитер, услышит, пожалуй, не пойдет, — отвечал штаб-ротмистр, понизив голос, — а ты, Тимошка, прибавь ходу, да, объехав ляда, что у речки, спустись в низину да держись левой стороны; тут самый переход и есть.
— Знаем-с, — отвечал Тимошка, стегнув лошадей.
Ночь была темна, луна скрылась и, сливаясь с небом, представляла взорам ехавших одну темную, непроницаемую полосу. Лошади бежали рысью, усадьба осталась позади; снег скрипел под санями, и лишь изредка встречалась им то черная, неподвижная сосна, то одинокий пень, то темною грядой на белом поле стоял безлиственный ряд кустов.
Глубокое молчание, царствовавшее как в природе, так равно и в розвальнях, привело графиню в невольный трепет, но, вспомнив о Петербурге и дрожа всем телом, она улыбалась при мысли о том, что сказали бы обожатели ее и чопорные дамы, если бы волшебный лорнет мог указать им, что она сидит в крестьянских дровнях, в обществе Петра Авдеевича и кучера его Тимошки, в глухую декабрьскую ночь, среди пустых полей и лесов, наполненных волками, сколько эпиграмм внушила бы она столичным поэтам, сколько злых улыбок вызвала бы она на уста светских женщин, и в то же время как бы позавидовали ей те же самые женщины и Петру Авдеевичу те же самые поэты!
— Теперь ступай тише, Тимошка, — проговорил штаб-ротмистр, выкидывая из саней привязанный на длинной бечевке кулек, набитый сеном.
— На что это? — тихо спросила графиня.
— Это, ваше сиятельство, для того, чтобы приманить зверя, — отвечал так же тихо Петр Авдеевнч. — Услышав крик поросенка, которого я стану потискивать, волки бросятся за нами вслед и, увидя куль, сдуру примут его за самого поросенка.
— Но вы не сделаете ему вреда?
— Кому это? поросенку?
— Да!
— О нет, ваше сиятельство, ведь я только легонько пожму ему ногу; пусть себе похромает день-другой, и жив останется, ручаюсь вам; вот извольте замечать теперь по правой стороне, а я буду смотреть налево; место надежное, вот и тропы пошли в гору; если же, ваше сиятельство, увидите огоньки или самого волка, то извольте только легонько толкнуть меня, но ни слова!
— Боже мой, как это весело! — прошептала графиня голосом, дрожавшим от страха.
— Еще как весело будет, погодите, ваше сиятельство, — прибавил едва слышно штаб-ротмистр.
Сани в это время поравнялись с мельницею; оставив ее вправе, они стали спускаться в низину, пролегавшую между молодым и частым сосняком. Лошади шли шагом; поросенок, пожимаемый ногами Петра Авдеевича, изредка оглашал окрестность пронзительным, жалобным криком своим, а куль, следовавший за санями на расстоянии двадцати шагов, прыгал во все стороны и, цепляясь иногда за отдельно стоявшие кустики, делал большие скачки.