— Красивый город… Я имею в виду Принстон. Бывал там… Участвовал в научных конференциях, как понимаете.
— В тридцать девятом, перед войной… — Он замолк, словно вспоминая прошлое. —Всего шесть лет прошло, а кажется — целая вечность, нетакли? А знаете, я ведь неоднократно собирался переехать жить в вашу страну.
Ну, это уж слишком, подумал Бэкон, но, не желая показаться грубым, после короткой паузы сказал только:
Гейзенберг помолчал. Потом пригладил волосы и сплел перед собой пальцы рук, покрытых белой и нежной, как у женщины, кожей, словно стараясь этим жестом сделать свое объяснение более понятным.
— Знаете, повсюду в мире вы можете выпить пива — хорошего, плохого, темного, горького, даже перченого, какого угодно. И все же баварское пиво — самое вкусное, оно нравится всем! Однако, если вообразить, что баварское пиво вдруг испортилось, стало хуже, чем, скажем, бельгийское или голландское, мы должны попытаться сделать его лучше. И если политики наносят вред экономике страны, мы также должны каждый день бороться за то, чтобы исправить положение. Понимаете?
— Думаю, что да, — неуверенно произнес Бэкон.
На самом деле он не понимал. То есть ему были понятны такие категории, как национализм, любовь к отчизне, однако он считал недопустимым, чтобы человек работал — добровольно! — на шайку злодеев, преступников; чтобы кто-то направил свой разум, свои знания во вред — именно во вред! — родной стране и всему человечеству и ни на минуту не задумался о нравственной стороне своих действий. Да, Бэкон восхищался Гейзенбергом как ученым, но одновременно презирал его за бездумное безразличие, с каким он пошел на службу к Гитлеру. А пришедшее на ум воспоминание о заживо сожженных в газовой камере родителях Гаудсмита развеяло малейшие зачатки жалости к Гейзенбергу.
На следующий день Гейзенберг и Бэкон прибыли на передовой южный пост миссии Alsos в Гейдельберге. Город одного из старейших и наиболее уважаемых в мире университетов показался лейтенанту мрачным и угрожающим. Блики на речной глади Неккара болезненно кололи глаза, знаменитый древний замок неприветливо взирал своими окнами с высоты одного из довлеющих над местностью холмов. Позади настороженно застыл сплошной темной стеной лес. Как верна мысль, подумалось Бэкону, что природа по сути нейтральна и выглядит красивой или отталкивающей в зависимости от настроения наблюдателя.
В помещении миссии прибывших встретил Гаудсмит. Он холодно поздоровался с Гейзенбергом; тот, в свою очередь, с полным безразличием воспринимал все происходящее и потому казался надменным и гордым. Гаудсмит поблагодарил Бэкона за выполненное задание и повел Гейзенберга на допрос, длившийся несколько часов. До этого оба встречались в последний раз в университете Энн-Арбор штата Мичиган в ходе визита немецкого ученого в США накануне войны. Их разделяло не только время — несуществующее измерение, созданное человеческим разумом, — но также нравственная пропасть между совершившим преступление и несущим возмездие, между подсудимым и судьей, между человеком, которого предал друг, и тем самым бывшим другом, который, весьма вероятно, чувствует себя предателем. Бэкон не присутствовал на их встрече, но к концу этого долгого дня, за ужином, Гаудсмит не удержался и кое-что рассказал ему о пленнике.
— Предложил ему работать вместе, уехать в Соединенные Штаты. — В его голосе звучала горечь; Гаудсмит вспомнил, как еще тогда, в Энн-Арбор, делал нынешнему пленнику точно такое же предложение. — И знаете, что он мне ответил, лейтенант?
— Нет, сэр.
— Напустил на себя всю свою немецкую спесь и говорит: «Не хочу уезжать. Я нужен Германии». — Гаудсмит поднял к лицу руку и устало закрыл ею глаза. — «Я нужен Германии»! Невероятно!
На следующий день Гаудсмит передал всех десятерых арестованных — Багге, Дибнера, Герлаха, Гана, Гартека, Коршинга, фон Лауэ, фон Вайцзеккера, Вирца и Гейзенберга — американской военной администрации. Миссия Alsos завершилась. Пленников поместили в лагерь для интернированных «Дастбин» неподалеку от Версаля.
С этого момента лейтенант Бэкон потерял их из виду, но позже до него дошли сведения, что при содействии шотландского физика Р. В. Джонса, бывшего профессора философии естественных наук Абердин-ского университета, ставшего начальником секретной службы генштаба британских ВВС, через несколько месяцев пребывания в лагере немецких ученых перевели в Фарм-холл, загородную усадьбу вблизи Годманчестера, принадлежавшую разведслужбе Великобритании «МИ-6». Там они оставались до конца года и там же из газет и радиопередач Би-би-си узнали о первой атомной бомбе, сброшенной на Хиросиму 6 августа 1945 года Впоследствии Гаудсмит сообщил Бэкону в письме, что, услышав новость, Вальтер Герлах, который был руководителем атомной программы нацистов, заперся в своей комнате и всю ночь проплакал, будто проигравший решающую битву полководец.
Р. В. Джонс заранее позаботился о том, чтобы установить звукозаписывающую аппаратуру в помещениях Фарм-холла, предназначенных для проживания в заключении десяти немецких физиков, и все их личные разговоры стали известны британской разведке.
В ответ на просьбу Бэкона о помощи в поисках Клингзора Гаудсмит отослал в комендатуру американской оккупационной зоны в Нюрнберге некоторые звукозаписи из Фарм-холла. В них, по мнению Гаудсмита, мог отыскаться какой-нибудь след, ведущий к Клингзору.
Внимательно перечитав копию звукозаписи, Бэкон с разочарованием отметил, что в ней ни разу не прозвучала прямая ссылка на Клингзора, предполагаемого помощника Гитлера по вопросам науки. Немного поостыв, Бэкон принялся изучать текст документа с большей тщательностью:
6 августа 1945 г. Несколько часов спустя после сообщения Би-би-си о ядерной бомбардировке Хиросимы.
Если американцы сделали урановую бомбу, то все вы — второсортные ученые.
Проблема не в технических знаниях, а в том, как проводились наши исследования. В Германии политика погубила науку.
Мы только подчинялись приказам, зависели от более широкого плана, разработанного без нашего участия. План, план… Просто нам с самого начала следовало сосредоточиться на одной задаче! Единственный вопрос, который сейчас имеет значение — почему нас постигла неудача?
Наша программа была одной из многих… Он считал ее не самой важной, отказывал нам в обеспечении ресурсами…
Вот как раз для него первостепенное значение имели сумасбродные, неосуществимые идеи, несбыточные мечтания… После них нам доставались крохи, которых хватало лишь на исследования в минимальном объеме. Reichsforschungsrat все деньги направлял на всякий псевдонаучный вздор… Взять, к примеру, Ahnenerbe.
Наши расчеты были правильными. Так же, как и наша оценка критической массы, необходимой для инициирования цепной реакции.
Тогда в чем причина неудачи? Неправильным было решение производить уран в промышленном масштабе, большими объемами. Совет по научным исследованиям полагал, что мы не успеем создать боеспособную бомбу до окончания войны. Нам приходилось околачивать пороги кабинетов — от Гиммлера к Шпееру, от Бормана к Герингу — и доказывать целесообразность продолжения работы над проектом… У всех всегда находились более важные дела. А он никогда не придавал нам значения… У нас была гораздо более скромная конечная цель — построить атомный реактор, создать условия для самодостаточной цепной реакции, вот и все! Повторяю — мы проиграли потому, что он не пожелал оказать нам должную поддержку. Бюджетом не предусматривалось финансирование наших работ.
От остальных записей толку было еще меньше. Одни только жалобы, угрызения совести, взаимные обвинения, преисполненные горечи поражения. Бэкон обратил внимание на маленькую деталь: Герлах постоянно выражал недовольство тем, что много средств предназначалось вместо атомной программы другим «секретным» проектам. Но в чьем ведении находилось распределение ресурсов? Кто этот загадочный «он», которого то и дело обвинял Герлах? Бэкон не знал, что и думать.
Параллельные миры
Нюрнберг, 2 ноября 1946 г.
От лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона
профессору Джону фон Нейману
Уважаемый профессор!
Не знаю, с чего начать. Мы столько времени не виделись, что накопилось слишком много всего, о чем хотелось бы рассказать. То, что Вы называли игрой в войну, оказалось, сверх всяких наших ожиданий, занятием довольно нудным и кровожадным (впрочем, в этом как раз нет ничего нового). Да, не буду докучать истинами, известными Вам не хуже меня. От себя могу лишь добавить, что, как ни тяжело признавать, наилучший вариант такой игры — вообще в нее не играть.
В настоящее время я вовлечен в другую игру, вполне безопасную, но, может быть, именно поэтому весьма непростую. Для начала, кому бы пришло в голову, что из меня получится, вместо погруженного в размышления ученого, даже не солдат, а сыщик, преследующий ученых. В подобном превращении есть определенная доля Вашей вины, чем я осмелюсь воспользоваться и попросить у Вас помощи. Вы разрешите мне объяснить, в чем дело, и быть уверенным, что Вы не захлопнете впоследствии дверь Вашего дома у меня перед носом? Благодарю. Итак, сложность состоит в том, что я, игрок, не только не осведомлен о названии игры и ее правилах, но даже не знаю, в чем заключается выигрыш. Интересно, к какой категории Вы отнесли бы ее по вашей классификации? Возможно, нашелся совершенно новый тип игры, в которой участники до самого финала не знают, какой их ожидает приз. У меня есть уравнение с невероятным количеством неизвестных и лишь самый конец путеводной нити Ариадны, на эту тонкую ниточку нельзя положиться в непроглядной тьме современной Германии. К тому же речь идет о засекреченном задании, то есть предполагается, что я должен держать язык за зубами, но я все же решил рискнуть.
Итак, Вам что-нибудь говорит слово Клингзор? По некоторым сведениям, Клингзор — условное имя немецкого ученого, занимавшего у нацистов весьма высокое положение. Что-то вроде шпиона, пятой колонны в научных кругах Германии. Как бы то ни было, военная разведка поручила мне провести расследование. Ладно, перехожу к сути. Как понимаете, я собираюсь попросить Вас кое о чем, иначе не стал бы развлекать Вас побасенками. Мне нужно, чтобы Вы помогли мне выбрать направление. Стыдно для опытного работника, но не знаю, с чего начать.
С нетерпением жду ответа.
* * *
Принстон, Нью-Джерси, 9 ноября 1946 г.
От профессора Джона фон Неймана
лейтенанту Фрэнсису П. Бэкону
Дорогой Бэкон!
Приятно получить от Вас весточку, поскольку прежде всего это свидетельствует, что Вы все еще живы, — полагаю, прийти к такому умозаключению достаточно логично. Ничего не слышал о Вас с тех пор, как мы последний раз виделись в Лондоне примерно тысячу лет назад! Ну и времечко выпало на нашу долю! Похоже, само течение жизни ускорилось в угоду науке! Не хочу показаться жестокосердным, я понимаю, конечно, человечеству пришлось пережить трагедии, тяжелее которых, возможно, не случалось во всей его истории, однако убежден — избежать их все равно бы не удалось. Было просто необходимо закончить войну немедленно. Хуже всего то, что не успели мы развязаться с одной войной, как тут же начинаем другую — на этот раз против русских. А они могут оказаться гораздо опаснее нацистов, уверяю Вас! Я жил в Венгрии в период правления красных, и можете мне поверить, юноша, то был ад кромешный! Так что, дорогой друг, нам надо будет снова встретиться и с помощью нашей теории игр найти выигрышный вариант в этой партии против Сталина…
Мой дорогой Бэкон, мне тоже хотелось бы рассказать вам много интересного о работе, которую мы проделали в Нью-Мексико в последние месяцы войны, однако я чувствую себя слишком усталым и вдобавок, как Вы, наверно, понимаете, мне запрещено даже упоминать об этой работе. Поэтому перехожу к ответу на Ваш вопрос. У меня для Вас хорошие новости, юноша! Несомненно, нам повезло! Из-за Вас мне пришлось всех с ног на голову поставить, но, похоже, не зря. Бюрократы во всем мире одинаковые. Ни один бюрократ не решит вам дела с первого раза — это одно из правил их кодекса поведения. Он должен сначала спросить разрешения у своего начальника, тот — у своего, и так далее до самого президента, госсекретаря или министра обороны… Если хочешь чего-то добиться от этих скотов, надо набраться терпения и ждать. Наконец, как я и предвидел, дверь приоткрылась…
Впрочем, не стоит чрезмерно обольщаться. Это даже не дверь и не дверка, а скорее узенькая щель, которая, возможно, указывает путь в нужном направлении. Но ведь надо начинать с чего-то. Не следует пренебрегать малым, стремясь достичь великого. Изучая элементарные частицы, да познаете Вселенную, из которых она состоит, молодой человек! Послушайте-ка вот такую историю.
В 1944 году группа офицеров немецкой армии решила положить конец жизни Гитлера. Замысел был следующий — убить фюрера, осуществить государственный переворот, ликвидировать нацистов в правительстве. К несчастью, их постигла неудача. Фюрер остался невредим, а попытка переворота была подавлена с невиданной жестокостью Гиммлером и его эсэсовцами, мастерами в таких делах. Все, о чем я до сих пор рассказал, общеизвестно, хотя к настоящему времени этот эпизод уже почти полностью забыт. В заговор были вовлечены военные, дипломаты и представители гражданских кругов. По приказу Гиммлера любого человека, связанного каким-либо, пусть самым отдаленным, образом с участниками подготовки покушения, следовало арестовать, обвинить в измене и казнить. За период с августа по сентябрь в гестаповских застенках очутились сотни людей. Большинство из них были расстреляны или отправлены в концентрационные лагеря.
И вот тут-то начинается самое интересное. Среди арестованных находился ученый-математик, друг офицера вермахта; участвовавшего в заговоре. Как и многим другим, ему было предъявлено обвинение в государственной измене на одном из заседаний берлинского суда, только почему-то не вынесли смертного приговора, а долго таскали по разным тюрьмам, пока наш патруль не освободил его за несколько дней до окончания войны… Эта история не казалась бы особенно впечатляющей, если бы не пара случайных деталей, которые, похоже, представляют для нас интерес. Во-первых, отвечая на вопросы американского офицера, бывший узник заявил, что был арестован и брошен в тюрьму исключительно по вине Клингзора. Вторая случайная деталь еще более удивительная: я знаком с этим человеком! Да-да, дорогой Бэкон, математик, о котором мы ведем разговор, был моим другом еще до войны. Его имя — Густав Линкс.
Познакомились мы в Берлине в 1927 году. Я в то время учился у профессора Гильберта в Геттингенском университете. Линкс уже тогда потрясал своим интеллектом, но при этом оставался скромнягой. Его признавали на международных математических конгрессах, хотя мы с ним почти одногодки. Насколько мне помнится, он был одержим поисками решения теоремы континуума Кантора. Свою первую ученую степень получил в Лейпцигском университете, затем написал и защитил докторскую диссертацию в Берлинском университете. Мы поддерживали отношения примерно до 1936 года; с тех пор я ничего о нем не слышал…
Ну как? К счастью, он жив, и, надеюсь, ему можно доверять. Это наш человек! Как с ним встретиться? Да очень просто. Он находится там же, где и все остальные немецкие ученые, избежавшие плачевной участи оказаться в советской зоне оккупации, — в Геттингене. Найти его там не представит труда. Желаю вам удачи в новой игре, дорогой Бэкон, и не забывайте держать меня в курсе ваших достижений.
* * *
Нюрнберг, 26 ноября 1946 года
От лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона
профессору Густаву Линксу
Уважаемый профессор!
Меня зовут Фрэнсис П. Бэкон, я физик по образованию, окончил Принстонский университет. Здесь, в Германии, я провожу расследование по заданию военного командования США. Наш общий друг, профессор фон Нейман, сказал, что, возможно, Вы могли бы мне помочь. Если вы не против, мне хотелось бы встретиться с Вами в Геттингене.
Был бы безгранично благодарен за сотрудничество.
* * *
Для чего я мог понадобиться какому-то физику, который вдобавок не постеснялся объявить о своей принадлежности к американской армии? Что ему от меня нужно? И самое главное, с чего это фон Нейман решил, что я мог бы ему помочь? Неужели они все никогда не оставят меня в покое?
После освобождения в 1945 году мне ни разу не представилась возможность вернуться к нормальной жизни. Германия была полностью разрушена, и союзники расчленяли ее труп в соответствии со своими договоренностями, достигнутыми на конференциях в Ялте и Тегеране. В отличие от ученых-физиков, работавших в рамках немецкой атомной программы, я был задействован в ней лишь постольку-поскольку, выполняя задания Гейзенберга в качестве обычного математика. Это избавило меня от участи остальных членов Uranverein (Урановый союз): поскольку я не считался ценным военным трофеем, мне не пришлось ехать под конвоем сначала в Париж, а затем — в Фарм-холл. После проверки личности, убедившись в моем антинацистском прошлом, американцы отпустили меня на все четыре стороны. Через несколько месяцев после окончания войны я смог перебраться в Геттинген, захватив с собой то немногое, что имелось из имущества, — все равно после смерти Марианны меня мало интересовали материальные блага, — и осел в этом сумрачном университетском городке, располагавшемся в британской зоне оккупации.
В отличие от слишком злопамятных французов и американцев, а также русских, не замедливших прибрать к рукам научно-исследовательские ресурсы немцев, англичане проявили большую сострадательность. Под влиянием присущей этой нации особенности отвергать все авторитарное они решили, что гарантировать мирное и стабильное будущее Европы можно, только предоставив относительную автономию находящейся под их контролем территории Германии. Следуя этому убеждению, англичане способствовали сосредоточению в Геттингене немецкого научного потенциала. Единственным неудобством для реализации их планов была чрезмерная близость города к советской зоне оккупации, граница с которой пролегала всего в нескольких километрах.
Я чувствовал себя совершенно разбитым, когда приехал в Геттинген. Ничто меня не интересовало, и сам я был — ничто… Меня не отпускала мысль о том, какой никчемной оказалась вся моя жизнь. Цифры, формулы, теоремы, аксиомы — вздор, сделавший меня в смутное время молчаливым соучастником преступления. В 1946 году немецкий ученый значил меньше, чем насекомое. Какая польза от млекопитающего, которое вместо того, чтобы класть кирпичи, изучает их форму и измеряет их длину? Я ощущал себя не просто ненужным, но даже лишним. Если, как скажет позже один философ, литература стала невозможной после Аушвица, то что же говорить о математике? Кого могли волновать Кантор и проблема континуума, когда прервались миллионы человеческих жизней? Как мне на улице смотреть людям в глаза?
Я поселился в одном из разоренных многоквартирных домов на окраине города, не зная, чем заняться. По соседству со мной в голых комнатенках ютились целые семьи. В конце февраля в Геттинген приехали Вернер Гейзенберг и Отто Ган, до которого совсем недавно дошло известие о присуждении ему Нобелевской премии за открытие деления атомного ядра. И тот и другой заручились дозволением британских властей (а те в свою очередь — американских) приступить к воссозданию отделений соответственно физики и химии Института имени кайзера Вильгельма. Их миссия сообщала некоторое оживление городу, но этого было недостаточно, чтобы вывести меня из летаргического состояния. Я ощущал полное безволие. Совершенно автоматически принял предложение возглавить кафедру математики в университете, руководствуясь единственным соображением, что так мне проще всего заработать на жизнь, не прилагая особых усилий. Во всяком случае, я не собирался заниматься научно-исследовательской деятельностью или вмешиваться в учебную работу.
Между тем союзники принимали срочные меры в соответствии с программой денацификации общественной жизни Германии. Всех нас, немецких граждан, заставили заполнить анкеты, в которых неоднократно повторялись вопросы о принадлежности к ассоциациям или группам, так или иначе связанным с нацистской партией. Те, кто отвечал утвердительно, были обязаны предстать перед военным трибуналом для дачи показаний. Выявленные таким образом члены партии и примыкавших к ней структур лишались права осуществлять любую деятельность, имеющую отношение к государственной службе. В Германии университетские кафедры традиционно являлись частью центральной администрации, поэтому большинству профессоров пришлось вступить в нацистскую партию единственно ради сохранения рабочего места. Все это привело к тому, что для сотен хороших ученых обратная дорога в академическую жизнь оказалась закрытой, а многим профессорам более низкого уровня, не значившимся в партийных списках, достались должности, ранее для них недоступные.
Когда наступила моя очередь отчитаться за прошлое, нашлись несколько свидетелей, хорошо знавших о том, как далек я был от нацистов. Благодаря этим Persilscheine — так в народе прозвали оправдательные показания, имея в виду рекламу известной торговой марки мыла «Персил»: «Не просто чистый — незапятнанный!» — в октябре 1946 года меня назначили Extraordinarius (Внештатный профессор) математической логики в древнейшем университете имени Георга Августа в Геттингене.
Как только я получил письмо лейтенанта Бэкона, сразу понял — это некий знак, зов судьбы. Тем не менее поначалу постарался не придавать ему значения, убеждал себя, что речь идет просто о еще одном обычном расследовании, которые в те дни уже всем оскомину набили. Однако Джонни не вспомнил бы обо мне, желая лишь помочь какому-то солдатику заполнить бюрократическую анкетку; между строчками письма прячется что-то гораздо большее. Отсюда вопрос: а нужно ли мне все это? Хочу ли я снова окунуться в пережитую боль, воскресить ужас двенадцати лет гитлеровской диктатуры, когда все уже наконец позади? Не лучше ли безвозвратно забыть? Именно так и поступали все вокруг, словно подчиняясь категорическому запрету поминать всуе преисподнюю.
По Аристотелю, инициирующая причина материальной причины есть формальная причина причиненного. Значит, надо винить фон Неймана во всем, что произошло после того, как ему взбрело в голову назвать мое имя? Или, еще точнее, взвалить на него ответственность за письмо, посланное им, скорее всего в спешке и без особых раздумий, на адрес одного из своих учеников? Старый добрый фон Нейман, знаток случайностей, сам ставший орудием случая…
Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон появился в моем нетопленом кабинете одетый в американское обмундирование, что поначалу производило впечатление не только бестактности, но также способа оказать на меня психологическое давление. Кажется, у меня еще не было повода дать подробное описание его внешности, и вот каким я увидел его тогда в Геттинге-не. Высок, но не слишком, с лица не сходит вымученная ухмылка, будто чувствует, как неловко сидит на нем офицерская форма. Заметно сутулится, конечности длинные — когда он поднял руку в военном приветствии, было видно, как рукав сорочки сполз до локтя, — но в целом можно сказать, что не урод. Взгляд умный, все время перемещается с предмета на предмет (я даже подумал, что он хочет запомнить обстановку в моем кабинете и потом составить о ней отдельный отчет) — гораздо более живой по сравнению с довольно-таки угловатой осанкой. Я прикинул, что ему не больше тридцати, то есть лет на пятнадцать младше меня.
Его порывистые движения немного раздражали, хотя подозреваю, что моя медлительность производила на него такое же впечатление. Его левая бровь дергалась, указывая на склонность к потере самоконтроля, в то же время твердая, решительная линия губ придавала его лицу некую грубоватую чувственность, не оставлявшую, полагаю, женщин равнодушными.
Выслушав довольно официальное представление, я предложил ему сесть. Опершись локтями на мой письменный стол, он сразу взял быка за рога.
— Вы состояли в нацистской партии? Было очевидно, что ответ ему уже известен.
— Нет.
— Вы входили в какую-либо организацию, созданную нацистской партией?
— Я уже отвечал на этот вопрос тысячу раз. К тому же вы читали мое личное дело. Нет, я никогда не принадлежал ни к одной из этих организаций.
— В таком случае почему вы остались в Германии?
— Это моя родина. Вы бы поступили иначе?
— Не знаю. В условиях, созданных здесь Гитлером… Он слушал меня как бы нехотя, словно по необходимости выполнить — хорошо бы поскорее — скучную бюрократическую процедуру.
— Вы слишком все упрощаете. Может быть, мне не следует говорить вам это, я уже устал доказывать, но поначалу происходящее не казалось таким очевидным, как сейчас. В 1933-м у Гитлера не было на лбу написано: Я УБИЙЦА, или Я НАМЕРЕВАЮСЬ РАЗВЯЗАТЬ ВТОРУЮ МИРОВУЮ ВОЙНУ, или Я СТАВЛЮ СЕБЕ ЦЕЛЬ УНИЧТОЖИТЬ МИЛЛИОНЫ ЛЮДЕЙ… Нет, все не так просто.
— Но его планы были общеизвестны, все знали, что он хотел перевооружить страну, а антисемитизм являлся частью официальной политики… Не пытайтесь убеждать меня теперь, что об этом никто не знал!
— Мне совершенно безразлично, как вы отнесетесь к моим словам, лейтенант. Я не собираюсь никого защищать, включая и себя.
— Очень хорошо!
(Да он просто ребенок! Фон Нейман прислал ко мне несмышленыша!)
— Почему вы не выступили открыто против Гитлера?
— Открыто ?! — Я не смог сдержать издевательскую ухмылку. — Если бы я тогда выступил открыто, вы бы допрашивали сейчас другого математика, не меня! В гитлеровской Германии открытые выступления, как вы их называете, стоили человеку жизни!
— Так или иначе, вас все равно арестовали и отдали под суд.
— Давайте-ка проясним кое-что с самого начала, — сказал я. — Вы достаточно изучили мою биографию, прежде чем прийти сюда. Хотите, чтобы я вам подтвердил каждый пункт своего личного дела?
— В мои намерения не входило…
— Да, меня посадили в тюрьму в конце войны, после неудавшейся попытки переворота so июля 1944 года. Десяткам моих друзей, не совершившим другого преступления, кроме осуждения в частных беседах зверств Гитлера, повезло меньше, чем мне; они не дожили, чтобы рассказать об этом. Погибли все близкие мне люди. Что вам еще нужно, лейтенант? Хотите, чтобы все оставшиеся в живых немцы просили у мира прощения за злодеяния Гитлера? Вы пытаетесь выдать желаемое за действительное. Не забывайте, что нет ничего полностью однородного. В этой стране жертвами Гитлера пало столько же людей, сколько в Польше или России.
— Сожалею. Я понимаю, что вам неловко говорить об этом.
— Неловко ?!
Разговор становился все более жестким. Я не мог позволить ему обращаться со мной с позиции силы, мне необходимо было с самого начала установить принципы наших дальнейших отношений. Иначе ничего не получится. Сделав паузу, я попытался смягчить тон беседы.
— Чем могу помочь вам, лейтенант?
— Профессор фон Нейман сказал мне, что вы были друзьями…
— Да, это так, — солгал я. — Хотя мы давно не встречались по понятным причинам.
— На чем вы специализируетесь? — впервые прозвучал вопрос, по которому можно предположить, что обмундирование офицера оккупационных войск было надето на ученого.
— На теории чисел. Во всяком случае, я занимался этим прежде.
— Профессор фон Нейман рассказывал, что вы хорошо знаете работы Кантора.
— Да, кое-что помню, — нехотя признался я; мне всегда было неприятно разговаривать о науке с военными, будь то нацистские начальники или образованные оккупанты. — Мое увлечение бесконечностью так и не исчезло полностью.
— Бесконечностью?
Я утвердительно кивнул, не понимая причины его удивления. Можно подумать, он услышал, что я занимаюсь изучением костной структуры бабуинов.
— Что-то не так?
— Нет-нет, наоборот, я нахожу это очень интересным. — Его немецкий не был безнадежным, но все же довольно убогим.
Я откинулся на спинку стула, взял ручку и принялся бездумно рисовать на листке бумаги.
— Я был бы признателен, если бы мне представилась возможность ознакомиться с какими-нибудь вашими работами.
— Благодарю за любезность, лейтенант, однако полагаю, вы ехали в Геттинген не за этим.
— Нет, конечно. — У него была киношная манера нагнетать напряженность, выдерживая между фразами долгие, нудные паузы. — Как я и сообщал в письме, мне нужна ваша помощь.
— Чем же может помочь вам обычный ученый-математик?
— Я здесь не для того, чтобы разговаривать с вами как с математиком…
— А как с кем? С военнопленным?
— Как с человеком, сведущим в современной научной жизни, профессор. — Он изо всех сил старался, чтобы в его голосе слышался металлический звон и непоколебимость. — Просто хочу послушать, что вы скажете.
— Что вам от меня надо?
— Я хочу знать, что вы думаете, хочу знать историю немецкой науки…
— Не понимаю, — поддразнил я его. — Честное слово, лейтенант, я не уверен, что вам необходимо знать личные соображения математика-немца, чтобы получить нужную информацию. Вы, американцы, можете делать в нашей стране все, что заблагорассудится. Я не жалуюсь, это —реальность, с ней приходится мириться. В этой форме и с вашими полномочиями вам открыт доступ к любым архивам, какие есть повсюду, от Геттингена до Мюнхена. Я-то вам для чего?
— Поверьте, если бы я на самом деле не нуждался в вашей помощи, я бы не стал отправляться в дальний путь специально, чтобы просить вас о ней, — перешел он в контратаку. — Я хочу подчеркнуть последние сказанные мной слова — просить вас о ней. Это не приказание, не требование. Я обращаюсь к вам как друг, как коллега. Мне нужен кто-то, кому я мог бы полностью доверять.
Я почувствовал, как кровь прилила к лицу.
— Хотите сделать меня своим стукачом, лейтенант?
— Господи, нет, конечно! — Его волнение было искренним. — Ничего подобного у меня и в мыслях нет! Я не собираюсь ни за кем шпионить. Просто хочу содействовать тому, чтобы правда вышла наружу. Я пытаюсь докопаться до истины!