Шарлотте Корде посвящается.
– Милостивые государи! Cчитаю уместным подчеркнуть одну важную мысль. Мы - не камикадзе. Нам совсем не нужно жертвовать жизнями, здоровьем и так далее. А тем более отдавать все это за уничтожение одного или нескольких подонков. Слишком неадекватная цена, - Тринегин сделал многозначительную паузу, - поэтому я еще и еще раз возвращаюсь к одному и тому же. Лучше отложить дело один, два, восемь, пятнадцать раз, чем очертя голову бросаться на верную гибель. Когда несколько больных и озлобленных людей убили государя на Екатерининском канале в Петербурге, это была, даже если не вспоминать о нравственных аспектах дела, грубо и глупо сработанная акция. Они считали, что жизнь человеческая не стоит ломаного гроша. Я с ними согласен: мир перенаселен, даже если гибнет сто тысяч человек, никто, в сущности, не замечает события. Пять минут в репортаже. Что ж говорить об одном агрессивном душевнобольном? Но это, видите ли, со стороны. А если изнутри? Если изнутри? Стоит ли жизнь каждого из нас так ничтожно мало, чтобы истратить ее на убийство? Не думаю.
– Миша, очевидные вещи говоришь.
– Ну все равно. Ваня, я себе верю. И вам тоже верю. Но жизнь, своя, личная, одна, ее жалко. Мне ее потерять на этом деле жалко. Моя, конечно, затея, но смысл в том, чтобы выйти из акции без потерь. Даже одним за одного - много. Нас и так морят разными способами, так не стоит им помогать в этом.
– Что ты предлагаешь?
– Конкретно - ничего. Еще раз: осторожнее. Ни единой, даже самой маленькой ошибочки. Ни единой зацепки для органов. Сделать дело и остаться живыми, свободными, румяными. В кабине вспыхнул свет.
– Давай-давай-давай! Пошел-пошел-пошел! - донеслись снаружи крики. «Как из какого-то фильма. У нас в армии так не кричат. У нас по- другому кричат. Вперед. Или быстрей. Или бегом марш… Это у американцев в фильмах кричат go-go-go. В смысле пошел-пошел-пошел…»
Окончательно проснулся, схватил автомат. Выпрыгнул наружу. Из станции наведения ракет. Из старой громадной гусеничной машины с шестью антеннами… Умельцы провели прямо отсюда, с позиции, провод в казарму. Только-только дежурному офицеру вздумается проверить бодрость ночной смены, только-только выйдет он за дверь, как сразу невидимый друг соединяет что положено, и в кабине вспыхивает свет. Сонный автоматчик выскакивает и кричит, хотя бы и не видя проверяющего, кричит хриплым со сна басом: «Стой, кто идет!».
Крик рядового Гордеева утонул в пронзительном вопле сирены. Протер глаза. Издалека видно: в казарме выключен свет. На случай засады. Противник, если раз в полстолетия он окажется живым и страшным, не сможет через окна расстреливать мечущуюся по коридорам батарею.
Пахомов, там, у себя внутри, в кабине, быстренько приводил станцию в боеготовое состояние.
Солдаты посыпались из главного входа, разбегаясь по местам. Встав по тревоге, каждый из них обязан за пазухой, в руках, в зубах, помимо штатного оружия, вынести весь нехитрый свой скарб: зубную щетку, мыло, сапожный крем…
– Давай-давай! Пошел-пошел-пошел! - так не кричат у нас в армии. Не кричат! Да хоть бы и кричали, отсюда нельзя было б этого услышать. А он слышит. Что за притча!
И тут в воздухе высоко над позицией вспыхнуло слепящее пламя. Вспыхнуло. Застыло. Двинулось по какому-то странному вектору, по замысловатой вертикали. Стрекот. Круглое слепящее око… По контуру судя, немецкий боевой вертолет Бо-105. Выбирает цель. Ш-р-р-р. Ударила в одну из пусковых установок ракета. Невидимая отсюда броня расцвела нарядным фейерверком. Женя Борисов сгорел. И еще кто-то второй, не помню.
Прямо под холмом со станцией неожиданно появилась фигура рослого человека. С оружием. Ды-ды-ды - ударил пулеметный гуд. Отец! Как ты здесь оказался? Прячься, отец! Он убьет тебя! Ды-ды-ды - бил, не переставая пулемет. Вертолет развернулся в сторону вспышек. Ррррр-а. Трассы огня вспенили землю вокруг отцовой фигуры. Спасайся, отец! Ды-ды-ды! Ды-ды-ды - не сдавался пулемет. Вертолет как-то судорожно крутнулся в воздухе и медленно потянул к земле. Туда, откуда калечили его стальное тело. Махина рухнула прямо на вспышки… В тот же миг все в этом месте поднялось и перемешалось в единой разрыве. Земля с огнем, с железом, с мясом. От-е-е-ец!
…Упал с постели, ударился. Отец! Отец! Зашипел от боли. Посидел на полу. Медленно забрался на покрывало. Хорошо. Дней пять, значит, его не будет. Или четыре дня. Здесь, в гостинице, охранники спят по сменам, не раздеваясь. Можно только снять ботинки и галстук. Очень похоже на караульных в армии. Или на какой-нибудь наряд.
Михалыч, оторвавшись от тихо побулькивающего телевизора, от экранов следящих камер, сунул ему курево.
– Что, опять являлся?
– Угу.
– Эхе-хе. Снотворное, может, принимай.
Гордей молчал. Раскуривал сигарету. Пыхнул. Унял руки. Затянулся еще. Вроде, отходит.
– Михалыч!
– Ау?
– Одну вещь хотел спросить.
– Ну давай.
– Я тут ствол хотел купить. Или два ствола. Ты как? Только без переноса.
– Рот закрой. Ясно, без переноса. Умник выискался. Сопливый умник.
Пауза. Ворчит. С понтом за старшого.
– Есть кой-что. Старый ТТ. К нему шесть патронов. Без крови, без никаких дел. Чистый.
– Михалыч, спасибо конечно. Мне б надо потяжелей. Без обид. Спасибо. Но мне бы посолидней стволы нужны.
– Чего ж тебе нужно? Машинка хорошая, исправная, бой у ней приличный. Тебе чего, гвардейский миномет?
– Нет, Михалыч. Миномет мне без надобы. Да. А вот калашник, а лучше два клашника - как раз то. Посодействовать можешь?
Молчит Михалыч. Он здесь еще месяц проработает. Или меньше. Уходит из гостиничной охраны к какому-то этому телохранителем. Или водителем. Или водителем-телохранителем. Говорит, баксами платит. И не как здесь. Ему только разговоры про стволы заводить, когда, он говорит, «самая жизнь начинается». Говорит, при делах буду. На что ему такие разговоры теперь заводить?
Михалыч со всей солидностью и степенностью выполнил обряд закуривания. Посидел. Помолчал. Сплюнул.
– Ты на какие дела подписался, Степа?
– Тебе оно надо, Михалыч?
Еще помолчал, старый медведь.
– Вот что. У меня один тут с Таджикистана приехал. Увольняться хочет. Бабки нужны. Мужик свой, вместе служили. У него, может, что есть. Я спрошу. Ну а нет, так и все. Больше я не знаю, не стану возиться.
– Спасибо, Михалыч. А что возьмешь?
– Ничего я с тебя не возьму. Еще погоди, захочет он, есть у него там твои калашники, или нет их… Я с товарищей ничего брать не стану. Вот приемничек у тебя тайваньский, подари, если не жалко, и квиты. Хороший такой приемничек, маленький совсем. Я когда завтракаю, люблю, чтобы трансляция играла. Не жалко?
– Да что, ты, если такое дело сделаешь, конечно, не жалко. Такое дело! Не жалко, конечно.
– В общем, погоди недельку-другую. Если что, я скажу.
Хороший мужик Михалыч. Спокойный такой, понимающий. Порядочный мужик, не алкаш, не шантрапа какая-нибудь. Семейный. Жалко, уходит. У Тринегина жил огромный рыжий кот. Огромный, такой пушистый, что даже мохнатый. Большие круглые глаза. Зеленые. Наглая морда. Толстые лапы. Живот как у мадам на сносях. Кот умел очень громко и сладостно урчать. Умел также ходить на унитаз, кошатники знают, сколь ценное это качество. Территорию он метил чрезвычайно редко. До такой степени редко, что в дом можно было приглашать гостей. Кота звали Тайгер, он недобро и с подозрениям относился ко всяческим пришельцам, которые - не Тринегин. Тайгер обожал философа настолько полно, насколько позволяет огромным рыжим котам обожать кого-либо их гордая и высокомерная натура. Котище однажды защитил хозяина от бульдожки, которая носилась вокруг тринегинской сумки с колбасой, пытаясь испугать философа хрипатым лаем. Досталось же бульдожкиному носу! Тайгер умел также ловить мышей и подавать голос. С мышами все просто: как-то раз в подвале он поймал мышку и принес обожаемому хозяину - то ли в припадке бескорыстия решил поделиться трапезой, то ли, что более вероятно, пожелал доложить о выполненном долге. Раз одну поймал, значит и вообще - умеет. Голос кот лучше всего подавал, когда хозяин приходил на кухню.
– Мру-мру-мру-мру, - жаловался Тайгер на никудышные пищевые условия.
– Чего-то хочет?
– Всегда одного и того же, Ваня.
За столом сидели двое: хозяин квартиры, абсолютно непечатный философ Тринегин, и господин Евграфов. Этот последний печатался часто и по многу. Но не любил свои тектсы: неприбыльное они дело. Журналист. Пили кофе, ждали третьего. Дешевый растворимый кофе с запахом жженой резины. Никуда не торопились. Наблюдали за котом. Им было приятно взаимное присутствие. Кот вышагивал по тапочкам хозяина и пускал в ход сильные козыри: терся о штанины, распускал хвост парусом, заглядывал в глаза. Хотел было даже заурчать, но гордость не позволила.
Однокомнатная московская квартира, холостяцкий беспорядок. Повсюду книги: в шкафах, на шкафах, под шкафами, на полках, на книгах, которые на полках, стопками на столах, под столами, на полу, на кухне, на подушке (кровать не застелена), одна, какая-то печальная беглянка, забрела на коврик в ванной. Две на хлебнице. Какие-то рукописи, отрывки, бумажки… Тетради. Философ совмещал свою жизнь с преподаванием истории в Гуманитарном лицее.
У кота лопнуло терпение. Он обиженно заявил Тринегину:
– Мру-мру, и умру, - А чтобы внести полную ясность, добавил:
– Умряу!
Философ открыл холодильник. Что тут сделалось с его квартирантом! Когти скреботнули по линолеуму, глаза полыхают, нос к холодильничным полкам тянется, усы… Что с усами бывает у котов? Усы, надо полагать, встопорщились… или встали торчком? Одним словом, по усам тоже был виден небывалый подъем котьего энтузиазма.
– Завел бы ты себе женщину, Миша. Или даже какую-нибудь жену. Прости, но Тайгер у тебя на ставке супруги пребывает.
– И очень хорошо, любезный друг. Кот ровно в три с половиной раза лучше любой женщины. А если не гадит, как мой, то в четыре. На что мне жена? У меня уже была одна.
– И что, извини за любопытство?
– Подарил кому-то. Кота завел. Хорошо живу. Намного лучше прежнего.
– Ну а… как ты держишься? Без женщины? Если не желаешь, не отвечай.
– Преотлично. Повторяю: чувствую себя превосходно, не имею ни малейшей потребности в потных поединках. В гармонии двух дыханий, отравленных гастритами и дуплами в зубах. Я, если можно так выразиться, сексуальный вегетаринец. Воздерживаюсь от мясной пищи. И позволю себе раскрыть секрет: если долго воздерживаешься, потребность сама собой уходит.
– Что-то не верится. Или твой кот на самом деле - кошка? Экзотично, конечно, но понять можно. Дражайшая половина, не требующая фундаментальных капиталовложений. Пища, допустим, не очень мясная, больше меха, но чем-то же ты должен сексуально питаться?
– Какие гадости ты говоришь, Ваня! Гадости. Я не хочу. Я просто не хочу. Разучился желать, хотя иногда чувствую, что все еще могу. Природа в свои 28, естественно, проявляется… Но как-то неявно. Что могу - чувствую, а что хочу - нет. Я пишу, ты знаешь. Отлично заменяет.
– И ты это твердо решил? Я бы тебя с такими девочками познакомил! Простаивают без дела. Кота б своего вмиг позабыл.
Кот мистическим образом как раз в этот момент повернул голову в сторону журналиста. Угрюмо взглянул на него, пережевывая рыбу. Запомнил пакостника. Глазами пообещал отомстить. Отвернулся.
– Милостивый государь, глупостями я не собираюсь заниматься. Оставь, пожалуйста, в покое мои интимнейшие заботы.
– О’кэй. Гордей что-то не идет.
– Задерживается Степа.
– Сколько у нас без него?
– Набрали тысячу шестьсот тридцать долларов. Со мной расплатился репетируемый. Еще тридцать. Второй расплатится завтра. Еще двадцать пять.
– Я сегодня на мели. Еще десять. Больше не могу. Дня через три-четыре одно дельце собираюсь провернуть. Вот с этого навар будет.
Помолчали. Философ налил еще по чашке, дал ледяной воды вприхлебку, открыл коробку киевской помадки. Кофе черный, без сахара, как у воспитанных людей. Но ведь глупо его несладким пить, да?
– Миша, можно один маленький нескромный вопрос? Один нескромный вопрос небольших размеров?
– Твой четырнадцатый нескромный вопрос за сегодняшний день - позволяю.
– Да. Так вот, неужели правда собираешься из-за одной философии пойти на душегубство? У меня - ясно, у меня мать. И я бардак этот кромешный ненавижу. У Гордея - отец… У нас понятные, сиротские у нас причины…
– А что у Степы с отцом? Я как с вами в октябре 93-го познакомился, так лишнего не спрашиваю, сударь мой. Но это не означает, что вопрос о его… мотивах меня не интересует.
– Я полагаю, тебе не стоит про это знать. Неприятная история. А шибануло его здорово.
– Хорошо. Я не могу настаивать. Я тебе, конечно же, верю. Теперь по поводу философии, душегубства et cetera. Напрасно сомневаешься. Классика учит: старушек - топорами. Мне, как ты, любезный друг, знаешь, проценты у процентщицы отбирать незачем. У меня другое. Я ощущаю себя деталью огромного и невероятно сложного часового механизма…
– Винтиком?
– Чушь. Не перебивай. Представь себе, что механизм приводится в движение маятником. А за маятник борются две огромные силы. Две глобальные силы. Когда одна из них… перегибает палку, слишком долго задерживает маятник на своей стороне, механизм портится. И показывает нонсенс. Когда-нибудь все изнашивается. У всего есть свой последний срок. Придет конец и нашим часикам. Но до поры они должны работать естественным порядком. По программе, которая в них изначально заложена.
– Большим часовщиком, значит.
– Можно назвать и так. Я предупреждал: механизм чрезвычайно сложен. Детальки смонтированы таким образом, что находятся в динамическом равновесии. Хочешь - падай сюда. А хочешь - туда. Швейцарский секрет: система учитывает сумму всех падений, поворотов, ходов и действует на маятник. Маятник - на нее, а она - на маятник. В пользу одной силы или же совершенно обратной. На мой взгляд, маятник сейчас не то что задержался, он шизофреническим образом завис. Я делаю свой поворот в пользу правильного хода вещей. Вот и все.
– Не совсем ты мои сомнения рассеял… Не до конца. Мотив ясен, да… Но слишком рассудочный у тебя мотив. Мне так кажется. Или я чего-то не понимаю? У тебя, Миша, часовой механизм каких размеров?
– Твой вопрос показывает определенное понимание проблемы. Размеры? Они самые. Родные. Один маятник от Мурманска до…
Зазвонил телефон. Кот нервно вздрогнул, но от рыбы не оторвался.
– Да. Я. Здравствуй. Евграфов тоже здесь. На завтра? На какой час? Сейчас я у него спрошу.
– Миша, он уже не приедет сегодня. Завтра, шесть вечера. Подходит?
– Порядочные деньги будут в пятницу. Возможно. Тогда и общий план обсудим. В субботу. В шесть. Насчет из чего будем. Вот это надо обсудить.
– Он предлагает в субботу, в шесть. Я? Я готов. Договорились.
…В прихожей, у двери. Евграфов сунул ногу в ботинок, поморщился, выругался.
– Больше ты мне сказок не рассказывай. Будто бы он у тебя не гадит!
Горничная Катерина Савельева принесла им отведать маслят домашнего посола. Майонезную баночку. Улыбается. Кажется, кого-то из них двоих она не думала увидеть в дежурке. Это - по глазам, по едва заметному движению плеч.
– Попробуйте ребята. Я готовила сама. Потом скажете, черного перца не слишком ли много? Я беспокоюсь. Какой толк в переперченых грибах? Никакого толку в переперченых грибах нет. А если не понравится - выбрасывайте. На этот случай придется мне извиняться. Вы у меня будете главными пробовальщиками. Не подводите.
«Что она мелет? Какие пробовальщики? Ей двадцать один год, что она мелет, дите малое? Как дурная! Что мелет, черт!» - пробурчал, конечно, какое- то неразборчивое спасибо, как положено. А Михалыч давай нахваливать, как дед Мороз бородатый из детской кинокартины:
– Ай, славно! Ай, хорошо! Ай, молодец, Катерина! «Ай, подавился б ты грибом, Михалыч! Ай не в то б горло тебе пошло! Ай, был бы ты молодец тогда!» - вслух же:
– Мне тоже очень понравилось. И вовсе не переперчила, - а ведь заметила, услышала его слова, хотя и вдвое громче шумит Михалыч:
– Ай, пользительно! Ну, хозяйка! Ай да Катерина! Ушла. Еще не старый, подлец. И юбкам цену знает, черт седой. Выправка военная, порядочный еще мужик, трясца ему в радикулит.
– Михалыч, тебя кто в деды Морозы-то записал?
– Чего?
– Да так, ничего.
– Ты, парень, говори, да не заговаривайся. Тоже, шутник.
«Еще ведь он бабам нравится, дуб стоеросовый. Крепок еще», - Михалыч доедал ресторанную снедь, выданную к обеду. - «И сколько в него влезает, в бегемота. Другой бы уже запарился. А этот вот, знай работает, хлеборуб. Да. Еще картофелину закинул. Жует он! Силен жевать».
Сменный администратор Маслов стоял на рецепции за всех. Обычно уходил он в начале обеда в соседнее кафе, брезгуя казенным харчем. Стоял Михалыч, затем подменял его Гордей. Степенный Михалыч любил обедать во вторую смену, не торопясь, основательно. Гордей, он молодой, ему пошустрить положено. Сегодня у Маслова разгрузочный день, порядок разрушился, ритуал трапезования пошел диковинным образом.
«Ага!» - подумал Гордей. Вот, значит, как. Обед у них с трех до трех сорока пяти, а Савельева заходила с улыбкой своей, да и грибами солеными десять минут четвертого. «Да уж верно, так», - Гордей делал выводы.
– Ты, Михалыч, извини меня за деда Мороза. Да. Ты уж меня за деда Мороза-то извини. Больно довольный ты сидел.
– Ага, - Михалыч простонал. Бекон ему попался непослушный, тянул его едок и тянул, а жила все не рвалась.
…Вообще-то охране строго-настрого запрещалось подниматься на второй и третий этажи их маленького отельчика. Поднести чемоданы - это, конечно, да. Или, скажем, действительно что-нибудь случится. А если ничего не случится, да и чемоданы какие-нибудь не захотят наверх, то делать вам, господа охранники, в номерах и коридорах, прямо скажем, нечего. Недалеко ведь и до непотребства с горничными или невоздержанными клиентками. Гостиничные простыни, они, понимаете, невинным образом располагают… Катерину он застал в 212-м.
Это была замечательная женщина. Среднего роста, полная, и круглолицая. Белотелая и вся какая-то… рассыпчатая, как порядочно сваренная картошка с маслом. Очень спокойная. Гордей за все пять месяцев ее здесь работы ни разу не видел, чтоб Катерина злилась или, например, злословила. От всяческих ссор, прямо необходимых и совершенно естественных в их женском смертоубийственном коллективе, верно, Бог ее берег. Ясно, Господь. Кто еще на чудесные дела способен, да чтоб не злое выходило? Кроме того, голос у Савельевой был не просто приятный или высокий, а ласковый. Была бы у Гордея мать, как у всех порядочных людей, она бы, верно, говорила с ним именно таким славным голосом. Да. С волосами Катерина, странное дело, не знала как поступить. Видно, толстая русая коса когда-то ее вполне устраивала. Ну а короткая стрижка совершенно ей не шла. Не шла ей короткая стрижка, хотя и с длинными волосами Гордей не мог себе представить Катерину. Ну, скажем, женщины любят, чтобы такая была круглая копна волос вокруг головы, как шар у одуванчика… Но получится тогда совсем уж по-уродски. Или мокрые перья… как у мокрой курицы. Тоже, фокус мне. Распущенные… да, это хорошо выйдет. Но не на работу же так ходить! Станут смотреть вовсю, это нехорошо. Бесстыдно как-то…
– Что? Что, Степа, какая-нибудь спешная работа?
Застилает постель после уехавших жильцов. Повернулась к нему. В горничьем белом переднике, очень туго подвязан.
– Да нет, Катя, никакой срочной работы. Ничего такого… - он все подумывал, как это замечательно будет: с распущенными волосами. Дать им отрасти, снять заколки и распустить… Ужасно откровенно, даже дух захватывает. Итак у нее руки от самого плеча совершенно ничем не закрыты. Ничем. Совершенно ничем…
Гордей почувствовал нестерпимое, болезненное желание взять ее немедленно. Прямо здесь. Положить на постель, развязать дурацкий передник, целовать ее руки, плечи, волосы. Он со стыдом почувствовал: кровь бросилась в лицо. Такая желанная!
– Катя! Не нужно помочь застилать? У тебя тут много работы… - вот уж сказал, так сказал, понимай, как знаешь.
– Нет, что ты. Я сама справлюсь. Мне нетрудно… - глянула она ему в глаза и смешалась. Заколебалась как-то. Все никак не могла надеть наволочку на подушку. Сикось-накось получалось.
Гордей придумывал, как бы ему ловчее уйти отсюда. Скрыться от напасти. Как смутительно! Невозможно вести себя так.
Отвернулась от него. Надела. Повернулась. Вертит в руках пододеяльник. Мнет пододеяльник в руках.
– Я рада, что ты меня проведал. Понравилась моя стряпня?
– Да. Очень понравилась. Ты… не захочешь как-нибудь пройтись со мной по Москве? Дни стоят солнечные. Да. Добрые стоят деньки.
– Что ж мы будем делать, Степа?
Об этом Гордей не подумал. Совершенно не подумал он об этом. Едва- едва решился он заговорить с нею о такой вот прогулке, а в подробностях, какие вещи надо будет делать, не представлял себе. То есть в полный ноль. Не имел никакого представления. Надо было хотя бы решиться поговорить с нею. А выдумки выдумывать, это он собирался потом. Однако вид у Катерины был спокойный и даже немного робкий. Сробела совсем. Тогда он ей и говорит твердым тоном:
– Да хоть бы и побеседуем, Катя. Да.
– А что ж, я согласна.
– Не договориться ли нам на майские праздники? Конечно, если ты что- нибудь другое не отложила на эти дни.
– Нет. Я уж повстречаюсь с тобой… Если ты мне позвонишь, - она вынула из передничного кармана карандаш и написала телефон на листочке из календаря. Подавая ему записку, Катерина не рискнула вновь посмотреть в глаза. Не слишком ли она торопится? Она, кажется, присмотрелась к нему за эти месяцы. Хороший, должно быть, человек. Не пьяница, не хулиган, не злыдень. И… так сильно ее тянуло к Гордею. Очень сильно. Душа Катеринина трепетала в его присутствии.
Гордей не стал попусту играть в игрушки:
– Конечно, я позвоню.
И пошел вниз. А глаза у нее какие были? Какого цвета? Не посмотрел. В следующий раз обязательно надо будет посмотреть.
…что за это дело еще никого не сажали, в смысле за хитрости с таможней. Но ободрать как липку, пенями замучить, груз конфисковать или даже просто положить его «до выяснения» на склад… На сколько? Да на веки вечные. У клиента бизнес. Итальянец, Паоло Адриани. Этот стервец с Саратовской таможни, подполковник Агаджанов, конечно, жилу рвет не за державу. За бабки. Первый раз, как положено, наехал. Для порядка. Свет в лицо. Голос грозный. Понимаю ли я, что означает подрыв экономики? Потом, естественно, предложил решить дело по-людски, а я уже писал его. Не как лохи, диктофоном со шкаф размером, нет. Хорошая техника, совсем маленькая штучка, включил заранее. Но он тоже калач тертый, аккуратно говорил. Если до суда дело дойдет, черт его знает. Пятьдесят на пятьдесят. При хорошей защите он может вывернуться. Итальяшка вообще на ушах стоит: за что я вам плачу! Ваше юридическое обслуживание гроша типа ломаного… и т.п. Я нарыл кое-что на Агаджанова. Плюс кассета.
– А почему по-людски нельзя? - спросил тогда Евграфов у старого и умного адвоката Якова Осиповича Мергеля, тоже из ментов. Лучшие адвокаты - бывшие менты. Самые лучшие - бывшие менты и притом евреи. Так уж получилось.
Яков Осипович показал Евграфову кукиш. Журналист в этот миг ассоциировался у него с беспредельно жадным азером Агаджановым. Таким жадным быть нельзя. Но и судиться рискованно. Если статейку тиснуть, дело пойдет. Подполковник врубится: когда бабки на газету есть, значит и судью найдут чем убедить. Притом, газета, она как малый наезд. Не крутой, а так. Для острастки. От начальников своих он отбрешется, а цену, надо думать, скинет до разумных пределов. Что в статью? Ну, голос правды. Тоталитарные пережитки. Адвокат несчастного иностранца сообщает, что его клиента пытались запугать угрозами. 37-й год вживе, как в сталинском застенке - лампой светят в рожу. В смысле в лицо. Притом, коррупция и взяточничество процветают. Есть пленка. Вот характерные отрывки…
– Яков Осипович! Грамотно будет выразиться так: «У всякого здравомыслящего человека не может не возникнуть вопрос: если это не вымогательство, то что?»
О! В самую точку. Аккуратненько его, гада. Нежненько. В твой «Столичный бизнес»? Не пойдет. Не солидно. Надо круче. «Комсомольская трибуна» - да. Это да. Это по всей России. Это прилично грохнет. Это да. Давай. Сколько? Четыре пятьсот за три машинописных странички? Да ты задираешь! Правда столько не стоит. Ведь чистая же правда…
– Яков Осипович. Я к вам со всем уважением. Но это коллективная кормушка. Все заинтересованные лица захотят получить свое.
И Мергель уговорил клиента раскошелиться. Надо полагать, тысяч на шесть. Евграфов был экзотическим пунктом в его прейскуранте.
В «Комсомольской трибуне» у Евграфова имелся налаженный канал - через отсекра. Отсектрису. Очень милая дама. Пиаровские дела, они грешат одной неприятностью: клиент платит за согласованный текст, а редакционные гниды всеми силами норовят его смягчить, обобъективить… С трудом доходит, что куртизанкам платят не за скромность. Отсектриса честно пробивала то, ну или почти совсем то, что давал ей Евграфов. Тот, в свою очередь, заранее обтесывал текст, чтобы уж никаких цеплялок, стружек, заусениц для закона и условного противника. Взаимовыгодный симбиоз честных и солидных партнеров. Многое, конечно, упирается в проблемы ценообразования. На этот раз отсектриса запросила с Евграфова ровнехонько те четыре пятьсот, которыми он располагал. Журналист всеми силами играл на понижение: трудный клиент, вряд ли согласится, средства строго ограничены, текст аккуратный, можно поджать немного… Дама, застенчиво улыбаясь: «Вы же понимаете, либеральные ценности только тогда сохраняют гармоничное звучание, когда их разделяют ваши коллеги…» Очень точная, мудрая, взвешенная формулировка. Тогда Евграфов тупо уперся: «Творческая интеллигенция не должна голодать!» Сбил до четырех.
В четверг отсектриса дала отмашку: материал выйдет. Субботний номер. Порукой тому наше давнее плодотворное сотрудничество. Действительно, опытные люди не обманывают постоянных клиентов. Зачем рыть себе финансовую могилу? Разумеется, предварительные условия должны быть соблюдены в полной мере. Пятничное утро застало их обоих за приватной беседой при закрытых дверях. Отсектриса тщательно пересчитывала либеральные ценности. Проверяла их на подлинность.
Евграфов собирался отдать в казну их боевой группы триста пятьдесят долларов… Из «Философского дневника» Тринегина: «МЫ В РОССИИ…так страшно потому, что у нас в России все знают свою судьбу наперед. И кому что суждено, то и сбудется. Видно, Господь нам, русским, не только судьбы при рождении выдает, но и тихонько шепчет в ухо: так-то и так- то сложится. Можно, конечно, забыть о своей судьбе, но она о тебе не забудет. Можно попробовать обмануть ее, пойти каким-нибудь круговым обходом, оврагами, оврагами, да и мимо… Но ничего из этого не получится: одна морока и растрата времени. Уж как не вертись, как не хитри, как не бегай кругами, а от судьбы не уйдешь. Упорствовать - хуже всего, так шибанет, уж так шибанет, не оправишься, хотя бы и жив остался. Надо смиреннее, надо пережить свою судьбу. После нее открывается неопределенность, которая может подарить как одно сплошное горе и падение, так и билет на удачу и счастье в мире сем. Если это, конечно, не самое страшное и невозвратное: ранняя гибель.
Достоевскому, например, повезло. Судьба ему - каторга. В молодые годы скоротал он свою судьбу среди кандальников, и ладно - писателем сделался. А вот Пушкин все бегал-бегал, все веселился, ему на роду было - нестарым сгинуть, так он веселился, пока срок не вышел, а там отдал свое. Некрасову Господь судил - в самозванцы. Тот в самозванцы и вышел, а как павлинился, как гриву распускал, все петухом соловьился. Да только за версту от его гроба лжедмитриями тянет.
Моя судьба - бедность, безвестность, неуслышанность. Это пережить - как перепрыгнуть - невозможно. Это - до последнего часа, так уж отпущено, больше не дадут. И я все хорохорюсь, все деньжонки наскребываю, все статейки пописываю… Бегаю от судьбы. Да куда сбежишь, она все равно засасывает меня, как вязкое беспощадное болото. Надо поторопиться, успеть кое-что, дальше будет хуже. Дальше меня по жизни вести будет смирение».
…сорок долларов ему нужно было оставить себе, чтобы дотянуть до официальной зарплаты в «Столичном бизнесе». Семьдесят будет стоить девочка с Тверской. Отсектриса, очень красивая, внимательная к своему телу женщина - кремы такие, сякие, эдакие… - в постели оказалась бревно бревном. Евграфов уже в третий раз тщетно ожидал чуда: что эта прекрасная холеная плоть полыхнет, наконец, пламенем дерзости и откровений… Ужасно старался. Перебрал все лучшие разделы своего арсенала. Ан нет, плоть все ожидала, что новенького он отчубучит, встречая каскады гомерических усилий Евграфова вялыми помахиваниями плавников. В решающий момент плоть зажмурилась, пискнула и расслабилась. Журналист едва поспел за нею… С утра пораньше женщина восстановила косметическую оборону от мира, оделась и на прощание сказала ему: «Ты был великолепен. Я еще никогда в жизни такого не испытывала. Какое счастье быть твоей любимой! Ты не представляешь. Эта наша громокипенная страсть… О! Помнишь, у Игоря Северянина? Я буду твоей эксцессеркой». Когда дверь за ней закрылась, Евграфов запоздало подумал: стоит нагнать эту свистушку и сказать ей что-нибудь не менее оскорбительное и издевательское. Потом он понял: ба! эта древесина женского пола и впрямь загорелось… через шесть часов после оргазма и только в мыслях; она ведь серьезно. Что ж за супруг у нее! что за любовники - прочие, кроме него! что за умельцы полумертвые! К чему приучили бедную несчастную женщину, блюз у нее идет за брэйк. Но все прочие мысли перекрыл светлый образ дара, который непременно будет преподнесен вечной женственности по результатам следующей отчаянной попытки вдохнуть душу в дуб. Евграфов считал свои шансы на успех вполне сравнимыми с перспективами, открывающимися перед неопытным некромантом в крематории.