Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Погружение во тьму

ModernLib.Net / Отечественная проза / Волков Олег / Погружение во тьму - Чтение (стр. 9)
Автор: Волков Олег
Жанр: Отечественная проза

 

 


      На таких пиршествах чувствовалась "бывалость" Всеволода Саввича, за свою дореволюционную жизнь обедавшего по ресторанам и за праздничными столами чаще, нежели за семейным. Он, кстати, давно жил на полухолостом положении, разъехавшись с женой. Крепчайшей его привязанностью была старшая дочь Екатерина, не слишком порадовавшая своим замужеством - она вышла за недоучившегося дворянского недоросля, шокировавшего тестя недостатком воспитанности, но зато подарившего ему двух внучек, ходивших, естественно, в любимицах.
      Короче узнав Всеволода Саввича, я стал думать, что ровное, снисходительное отношение его к людям коренилось в глубоком скептицизме. Что, в самом деле, ополчаться против людских слабостей и недостатков, если они - принадлежность существ слабых и несовершенных, не заслуживающих, по незначительности своей, гнева и сильных чувств. Тайно и про себя сын крупнейшего знатока искусств, сам европейски образованный, с университетским дипломом математика, талантливый дилетант и тонкий ценитель музыки, Всеволод Саввич Мамонтов был, несомненно, снобом, презиравшим неучей, разгильдяев и невоспитанность.
      Петра Ивановича знал весь город. Через него я познакомился с рядом лиц, принадлежавших преимущественно вчерашнему дню. Была у него почетной гостьей Варвара Дмитриевна Шемарина. Ореол миллионов ее отца не мог не импонировать Петру Ивановичу. Любопытно отметить, что к мужу ее он относился предубежденно, точно его задевал этот хват, подцепивший первую наследницу в городе, некогда проносившуюся по Миллионной мимо зеркальных окон козловского магазина, не удостаивая своим посещением, не только что знакомством, такую мелюзгу, как владелец нескольких прилавков с пастилой и пирожными!.. Но хозяином был Петр Иванович искушенным, безупречным, и несостоявшемуся барону Савкинху умел уделить не менее внимания, чем прочим гостям. Охотно толковал с ним о псовых и английских борзых, которых перевидал множество, так как знал решительно всех охотников губернии.
      Несколько позднее, когда месяцы тульской моей жизни отошли в прошлое, следователь, понося и опора-чивая моих знакомых, уверял, что Петр Иванович широко ссужал помещиков под твердое обеспечение и хорошие проценты...И кондитерская будто бы лишь прикрывала его ростовщические операции. Но кого не ошельмует и не оболжет ретивый чекист?!
      Не одни услады городской жизни - с приятными знакомствами и радушным кровом Козловых - склоняли меня жить по нескольку дней подряд в Туле и оттягивать возвращение в Ясную Поляну. И даже не службы в еще не закрытом городском соборе, непременно посещаемые мною: сельские церкви в уезде были по большей части упразднены или закрыты за отсутствием священников.
      В деревнях же творилось жутковатое. Особое положение толстовской вотчины превращало Ясную Поляну в островок с отличным режимом, где ломка и перекройка несколько смягчались и оттягивались благодаря хлопотам Александры Львовны, подчас заступавшейся за своих земляков не только перед губернскими властями, но и перед Калининым. Сведения из соседних деревень шли мрачные: затевались крупномасштабные перемены, сулившие крутые меры и расправу едва ли не с большинством сельского населения. Усердствующие волостные и уездные власти энергично и беспощадно зорили не только богатых, но и мало-мальски справных мужиков, одолевших вековые нехватки и скудность после раздела помещичьих земель, - тех, кто оперился, встал на ноги и наконец-то, ценой каторжных трудов, нагнал к себе на двор скотины и наполнил зерном пустовавшие сусеки.
      Обобществление мужицких животин и пожитков просыпалось манной небесной в руки алчные, но праздные и неумелые - в руки народа в большинстве пришлого, прибившегося к деревне в великую разруху первых лет революции, и призванного отныне сделаться "выразителем" интересов беднейших слоев села, поощряемых на первых порах и ублажаемых. Эти вчерашние горожане и стали в нем верховодить, подчинив себе и запугав тех "средних" маломощных мужиков, кого не присоединили к раскулачиваемым лишь с тем, чтобы было на первых порах кому свычному с сельским хозяйством работать в формируемых артелях. Влились в них и подлинные бедняки, обиженные судьбой, извечные бобыли и неудачники, чтобы стать в колхозах той серой загнанной скотинкой, на которой спокон века выезжают ловкие да горластые.
      Тогда еще только налаживали массовую вывозку ограбленных мужиков в пропасти пустынных раздолий Севера. До поры до времени выхватывали выборочно: обложат "индивидуальным" неуплатимым налогом, выждут маленько - и объявят саботажником. А там - лафа: конфискуй имущество и швыряй в тюрьму!.. Нависший над хлебопашцами произвол, неуверенность в завтрашнем дне и насилие порождали каждодневные драмы, надвинулись на деревню тяжкой, сулившей беды тучей, придавили жизнь. Так, может быть, доставалось пращурам нынешних крестьян лишь в разгул татарщины...
      Опасливо пробирались по опустевшей деревенской улице жители, норовя свернуть в проулок или нырнуть в темный проем невзначай оставленных распахнутыми ворот. Сидели по домам, потаенно поглядывая в окошко: не покажется ли очередной чужак в потертой кожанке, с папкой под мышкой и оттопыривающей куртку кобурой на поясе - носитель новых распоряжений и предписаний? В их разнобое и бестолочи приходилось разбираться на месте свеженазначенным председателям. Часто на свою голову.
      Хозяин мой Василий Власов становился день ото дня молчаливее и отчужденнее. Если прежде он охотно пускался в беседы, то теперь старался проскользнуть мимо, торопливо здороваясь на ходу и пуще всего опасаясь, как бы не увидели его беседующим с неблагонадежным постояльцем. Обрывки ошеломляющих деревенских новостей поступали ко мне от матери Василия, почтенной пожилой крестьянки с умом здравым и не умеющей хитрить.
      - Да что же это, батюшка, деется-то, - заходила она по-соседски на мою половину не только, чтобы поделиться наболевшим, но и из сочувствия к моей судьбе. - Видал, сейчас кони по улице протрусили? Это Кандаурова Михаилы, понижала она голос. - Он нынче поутру из дома ушел... Как есть все бросил и двор оставил нараспашку: сошел с крыльца и был таков. А до того у лошадей в денниках арканы поотвя-зал, заворины отложил, потом всему скоту ворота распахнул да в огороды и запустил: ступайте, животинки Божьи, на все четыре стороны - я вам больше не хозяин и не кормилец... Вот и разбрелись по деревне. Коровы недоены, ревут; овцы какая куда забилась... Кто и пожалеет, подоил бы, обиходил скотинку, да боятся: по нонешним временам что хочешь на тебя наклепают. Хорошо, хоть старуху его Господь летось прибрал - один Михаила как перст остался. Для сирот-внуков старался: сыновья его еще в войну сгинули. А внуков-то Ми-хайла, как овдовел, свез в Воронеж к родне. Отсюда помогал. И кто их теперь поднимать станет?!
      Марфа пригорюнилась. Потом, воспрянув, поведала - уже с юмором - о домашних передрягах. Велели Василию хомут с упряжью и тележным скатом сдать - да кому! Золоторотцу Сеньке Солдатову, бобылю вековечному, прости Господи! Его, лодыря горластого, над артельным конным двором поставили.
      - Да он путем коня не обратает, - всплескивала она руками, - гужи не наладит. Коль всего не пропьет, так растеряет, не убережет... А вот корову сноха давеча снова на двор привела: велели пока у себя держать, кормить, а молока два удоя сдавать - третий себе оставлять. И что только будет, батюшка? Ты вот книжки читаешь, да не скажешь. Спасибо барыне - в Тулу съездила, за соседа нашего заступилась, показала, что всю жизнь на дворне прослужил, по семь рублей жалованья на месяц получал, и никакого золота у него нету. Поверили, отпустили. Да только не жилец он: и так-то хворый, а там его били, стал нутром теперь маяться. С печи не слезает... И что только с нами будет?
      По деревням мужики, таясь друг от друга, торопливо и бестолково резали свой скот. Без нужды и расчета, а так - все равно, мол, отберут или взыщут за него. Ели мясо до отвала, как еще никогда в крестьянском обиходе не доводилось. Впрок не солили, не надеясь жить дальше. Кто посмелее - из:под полы сбывал по знакомым, раздавал задаром. Иной, поддавшись поветрию, резал кормилицу семьи - единственную буренку, с превеликими жертвами выращенную породистую телку. Были как в угаре или ожидании Страшного суда.
      В исходе года, в темные ноябрьские дни, в деревне стало особенно глухо и тревожно. Почувствовав, что люди обосабливаются, стремятся жить замкнуто, я почти перестал навещать Арсеньевых, избегал ходить в музей на усадьбу. Ее понемногу обволакивали надвинувшиеся на страну потемки. Александре Львовне приходилось все труднее. В барском доме и флигелях, кроме толстовской родни, пока что как щитом отгороженной великой тенью от преследований, жило несколько человек, полагавших для себя деревню более безопасным местом, нежели Москва. Были тут и мы с Кириллом Голицыным, еще какие-то почитавшиеся ненадежными лица. И о Ясной Поляне стали говорить как об "убежище" бывших, свивших себе гнездо под покровительством Александры Львовны. На это указывали ей и власти, принимая Толстую по делам яснополянского музея; ей давали почувствовать, насколько неуместны ее ходатайства и заступничества. И все чаще отказывали, и все открытее выражали свое недоверие. Бывшая графиня, да еще пытающаяся на каком-то своем крохотном островке сохранить отблески принципов, которые проповедовал ее отец, оградить детей яснополянской школы от безбожия, как-то бороться с насилием, сделавшимся государственным методом управления, эта графиня была для местных властей фигурой одиозной. И подмывало расправиться с ней, а не то что потакать просьбам: классовая вражина, по недосмотру ставшая директором музея!
      Александра Львовна чувствовала, как уходит почва из-под ног. И у этой очень уверенной в себе женщины, державшейся с мужским апломбом, так бесстрашно отстаивающей не только целость отцовской усадьбы, но и дорогие Толстому нравственные ценности, опускались руки.
      ...На дороге, возле башенок знаменитого "прешпек-та", я чуть ли не в последний раз встретил Александру Львовну. Она шла из школы, и я издали узнал ее плотную, приземистую, широкоплечую фигуру, схожую с мужской тем более, что была Александра Львовна в сборчатой бекеше, перетянутой кушаком, и чуть заломленной каракулевой шапке. Этот свой "кучерской", как подшучивала когда-то ее мать Софья Андреевна, наряд Александра Львовна носила подчеркнуто молодцевато, легко и привычно. Быть может, он, купно с энергичной походкой и засунутыми в карманы руками, и сообщал всему ее облику особую жизненность и силу. Тем знаменательнее было видеть ее идущей медленно, разговаривающей рассеянно и вяло. Ей уже не удавалось отстоять в школе прежних учителей, все строже ущемлялись и выхолащивались заведенные ею беседы об отце.
      - Вы понимаете, как нужно исказить его образ, обкорнать высказывания, чтобы преподносить в качестве единомышленника, который, будь он жив, благословил бы то, что сейчас делают с крестьянами, - Александра Львовна говорила устало и безнадежно.
      Ясную Поляну должны были удушить. Удушить, как и любой другой духовный очаг. Но не могла дочь Льва Николаевича допустить, чтобы это свершилось при ней. Ее руками, с ее согласия....
      ...Был канун Николина дня. Снег по-настоящему еще не лег, и оттепели согнали его с разъезженного проселка, на котором рядом с белеющими выбоинама и колеями резко чернели глызья. Я шел в церковь, верст за шесть от Ясной Поляны, где, по слухам, еще служил старенький священник... Тяжелые снеговые облака, сплошь обложившие небо, скрадывали скупое освещение быстро гаснущего дня. Поля вокруг тонули в сырой и холодной мгле. И всюду было пусто...
      Я миновал деревню, когда уже смеркалось, но не увидел нигде светящегося окошка. И не встретил ни одного жителя. Никто тут не готовился праздновать зимнего Николу.
      Сразу за избами дорога круто шла в гору. На фоне туч белел силуэт небольшой церкви с тускло поблескивающим куполком. Подобравшись к ней, я с облегчением увидел в узких зарешеченных проемах окон слабые отсветы зажженных свечей. Дверь в храм была приотворена, и снег на паперти слегка затоптан. Но кругом - ни души. Не было никого и в церкви с низкими, словно игрушечными сводами.
      Потемневший иконостас в рост человека еле освещался тремя лампадками; слабо посверкивали металлические венчики вокруг ликов. На табурете, у образа Николая, выставленного на аналое под центральным паникадилом, лежали сложенные вышитые ручники и несколько пуков зелени; на полу стояли горшочки с комнатными цветами. Все это принесли, чтобы нарядить икону к празднику. Я стал ждать...
      По времени давно пора совершать службу. И странно было не видеть в храме никого, даже тех ветхих, повязанных платками богомолок, что ,не колготятся там, лишь когда он на запоре.
      Долго стоял я, не очень замечая, как бежит время, поневоле думая о вершащихся на моем веку переменах... "Святителю Отче Николае, моли Бога о нас!.." К этому возгласию священника всего десяток лет назад присоединялись сонмы молящихся, наполнявших в этот вечер бесчисленные церкви, славящие одного из самых чтимых в России святых. Извечного молитвенника и заступника за слабых и обездоленных...
      Микола был своим, мужицким святым. И вот в сердце деревенских российских просторов, в церкви, стоящей в гуще мужицкого мира, не оказалось никого, чтобы отстоять вечерню в торжественный сочельник! Не могла ведь многовековая традиция не проникнуть в глубь сознания, не сделаться, наравне с языком, национальным достоянием! Вот оно, мерило силы, с какой выкорчевываются самые прочные корни исконно русской духовности. Достало нескольких лет, чтобы заказать народу дорожку в церковь.
      ...Часть лампад, почадив, погасла. Иные стали гореть еле заметной точечкой, но никто не приходил ни оправить их, ни погасить. Пустая церковка вовсе потонула в потемках. Тени поглотили слабое мерцание позолоты царских врат. Не отражавшие ни одного звука своды давили, как в склепе. Я вдруг почувствовал, что продрог в нетопленом помещении, И шагнул к выходу.
      От мириадов свечей православной церкви осталось гореть всего несколько бессильных огоньков... Их должно загасить и самое малое дуновение воздуха. Нет рядом, чтобы загородить, и слабой руки немощной монашки...
      Послышались шаги. Вошедший, углядев меня в потемках, замер у двери. То был одетый в добротный полушубок крестьянин. Я поспешил объяснить, кто я и как очутился в церкви. Мы разговорились.
      Оказалось, что в то самое время, когда я подымался к церкви наизволок, из алтаря вытаскивали готовившего храм к службе священника. Приехавшие из города люди посадили его на подводу и увезли.
      - Домой все-таки дали зайти, шубу накинуть да прихватить белья. Ему, видишь, предписание было, чтобы в праздник церкви не отпирал, а он ослушался. Караулили они его, знали: батюшка наш хоть старый, да твердый. Загремит теперь далече, если тут, на месте, не порешат.
      В церкви давно нет ни дьякона, ни псаломщика; батюшка один управлялся. Церковный совет разбежался - настращали всех. Я осторожно спросил - как же он сам-то отважился сюда прийти?
      Дождавшись темноты, мой ночной собеседник пробрался сюда, чтобы прибрать и схоронить что возможно из утвари церковной, брошенной на произвол.
      - А если кто увидит? Ведь невесть в чем могут обвинить! Знал, мол, тут все, захотел поживиться... - предположил я.
      - Какие нынче страхи! - неожиданно легко и даже с улыбкой ответил старик, еще бодрый и крепкий, с благообразным добрым лицом, обрамленным по-праздничному расчесанной бородой. - Чай, пообтерпелись уже, навидались всего. Ничего будто теперь и не страшно. - Помолчав, он продолжал уже строго, даже сурово: - Теперь, милок, на Бога только надежда, а от людей добра не жди. Лютеют, на глазах лютеют. У нас в волости двое доказали на соседей, где хлеб у них спрятан. Ну, доносчиков в отместку и застрелили. Так, почитай, полдеревни в тюрьму свезли: не одних тех, кто убивал, а и стариков, родню, соседей. Старшой, увозил который, пригрозил: только вы их и видели - всех перестреляем, чтоб неповадно было. Вперед побоитесь наших пальцем тронуть! Я вот и сам всякий день жду - когда за мной придут: старостой я был церковным, жил справно... А ты говоришь - не побоялся... Кому только можно, надо ноги уносить, искать место такое спасенное, где не озверели люди, не забыли Бога... если такое есть. Самое лихо еще впереди... Да изба у меня полна - дети, сестра убогая, мать еще жива: привязан. А все-таки, пока ночь, приберу тут маленько, мы еще с батюшкой уславливались...
      И я стал помогать моему ночному знакомцу складывать в принесенные им скатерти и рядна кое-что из церковной утвари, облачений, книг и увязывать в узлы. Их мы, поднявшись по стремянке, сложили в тайник на чердаке - узкую щель в кирпичной кладке сводов, под свесом крыши.
      Из церкви мы вышли вместе. Одну лампаду у образа святителя старик не загасил:
      - Пусть у нашего Миколы все же праздник будет... Ах, и грешим же мы! Ну, прощай... Не то проводить? Еще собьешься... Ступай же с Богом, коли так... Нет уж, где там еще свидеться? Не те времена, мил человек!
      Ночь беспредельна и непроглядна. Сколько я ни всматриваюсь, нигде не светит и самый малый огонек. Огонек, что и в самую глухую пору бодрит путника, говорит, что не в пустыне он, что бьются неподалеку живые человеческие сердца.
      Идти трудно - на сапоги налипают тяжелые комья грязи. Я то и дело сбиваюсь с дороги из-за чернеющих повсюду в поле плешин, принимаемых мною за проселок. На душе - невыразимо тяжело. Точно я спешил на праздник, а попал к гробу с брошенным, неотпетым покойником... Видение пустой сельской церкви будит память о давних лихолетьях. Я чувствовал себя русским тринадцатого века на пепелищах разоренных Батыем сел и городов. Должно быть, и тогда уцелевшие жители, с опаской возвращаясь из лесных укрытий, обретали среди развалин опустевшие храмы и часовни, в спешке не разграбленные татарами. И именно возле этих уцелевших церковок и погостов начинали заново строить Русь...
      x x x
      Поздний ночной звонок - было около трех часов - разбудил сразу. По коридору прошаркали туфли Петра Ивановича. Я насторожился. И как только услышал в сенях мужские голоса, понял - это за мной. Сразу пронизала мысль о брате: не прошло суток, как Всеволод приехал из Москвы меня проведать. Мой арест неминуемо отразится и на нем.
      Он тоже проснулся. Наша дверь была на запоре. Мы успели тихо кое о чем условиться прежде, чем к нам постучали - убедившись, разумеется, что дверь не поддается. Я сонно отозвался.
      - Сейчас, сейчас... оденусь.
      Уничтожать и прятать, к счастью, нам было нечего. И я не особенно медлил - отодвинул задвижку. В слабо освещенном коридоре, за плотными фигурками трех чекистов в плащах и гражданских кепках, понуро стоял хозяин. Из дальней двери выглядывала Анна Ивановна, еще кто-то...
      Последние недели в городе шли аресты. Я не сомневался, что очередь дойдет и до меня, поэтому не слишком испугался. Да и присутствие посторонних диктовало: не пасовать! И я твердо потребовал предъявить ордер, несколько даже высокомерно стал отвечать на вопросы и предоставил "гостям" самим открывать ящики комода. Все делалось, впрочем, быстро и поверхностно.
      Просмотрев документы брата - он тогда работал в Торгпредстве в Тегеране, - чекисты шепотом посоветовались между собой, потом заявили, что и ему придется пройти с нами для "выяснения".
      Так началось, в марте тридцать первого года, тульское мое сидение, затянувшееся до глубокой осени.
      x x x
      В те предшествовавшие пышному расцвету чекистской олигархии времена тульское НКВД довольствовалось случайным помещением - архиерейским подворьем. Двухэтажный дом с владычными покоями и приземистый толстостенный флигель стояли в обширном парке, обнесенном каменной оградой. Именно она да глубокие сводчатые подвалы под обоими зданиями определили выбор: обеспечивалась прикрытость всего, что творилось за глухими стенами и крепкими воротами.
      Мимо моей просторной камеры с двумя - тогда еще не загороженными окнами на уровне земли водили на допросы, конвоировали арестованных. Это и позволило мне уже на следующий день узнать, что оставшийся в дежурной брат, откуда меня, обысканного и "отпрепарированного", отвели в одиночку, также арестован. Мне удалось привлечь внимание Всеволода к моему окну и не совсем пристойной, но выразительной жестикуляцией дать ему понять, что уборная будет служить нам почтовым ящиком. И уже вскоре у нас наладилась переписка. Мы коротко сообщали друг другу про допросы, выдвинутые обвинения, интересовавшие следователя обстоятельства.
      До сих пор помню морду служившего двум богам уборщика - бритую, костистую, с тонкими губами алчного и фальшивого человека. Он, разнося обеды и кипяток, предлагал сидевшим связать их с волей или с соседом по камере - и тут же исправно продавал начальству тех, кто был достаточно наивен, чтобы воспользоваться его услугами. Этот предприимчивый малый приносил охотникам водку, думаю, что и бабу взялся бы доставить - только бы заплатили!
      Брат и я вполне и сразу оценили этого тюремного Фигаро и забавлялись передачей друг другу посланий, дурачивших следователей. Вдобавок - строчили по-французски: пусть попыхтят над переводом! Дельные записки, свернутые в тончайшую трубочку из папиросной бумаги - о, коробки "Казбека"! - мы прятали в щель между тесинами крыши сортирной будки: стоя над очком, можно было до нее дотянуться - мы оба большого роста.
      Понятно, что обмен корреспонденцией мог происходить лишь при закрытой двери, но конвой и не настаивал, чтобы ее распахивали. Это, как и не забранные намордниками окна, как суетливая беготня многоликого уборщика, по двадцать раз на дню отпирающего камеру для очередного поручения - он, бестия, не ленился, - все это отражало неотлаженность индустрии репрессий, кустарность приемов, отдававших провинцией, патриархальными временами: недостатки, характерные для тех лет, подготавливавших разворот карательной деятельности, достойной своих вдохновителей.
      Общая устарелость установок сказывалась и на ведении следствия: тогда еще считалось, что обвинительное за-ключение надо как-то обосновать, подобрать улики, оформить хотя бы видимость преступления. И это, естественно, тормозило работу, снижало производительность органов, еще не освоивши" поточный метод.
      Мне было предъявлено обвинение в шпионаже: я будто бы приехал в Тулу, чтобы выведать секреты Оружейного завода и передать их иностранной разведке. Состряпать дело было нехитро: раз я отказываюсь повиниться сам, надо вызвать моих знакомых и получить от них нужные показания. Но ни Петр Иванович, ни Варвара Дмитриевна с мужем и его отцом не подтвердили подсказываемые им свидетельства. Особенно огорчил следователя старик Савкин: в замысленной инсценировке ему - беспорочному пролетарию - отводилась роль главного разоблачителя. Не его ли я, втершись в доверие, просил достать пропуск в цех и познакомить с конструкторами? Старик Савкин ответил резко и нецензурно. Предложенные ему готовые показания обложил сплеча - да так, что следователь тут же порвал свою стряпню. Пришлось в протокол допроса внести твердые слова разошедшегося пролетария, что "Волков не только "е расспрашивал о заводе, но даже остановил однажды начавшийся при нем разговор о производственных делах". В начале тридцатых годов стопроцентному рабочему еще можно было считать, что ему позволительно говорить и держаться смело и честно, не поплатившись за это.
      Помогло и умное, достойное свидетельство Варвары Дмитриевны, точно и дельно очертившей мою работу для завода. Она показала, что я на территории завода никогда не бывал и свои гонорары, как и работу - переводы иностранной технической литературы - получал через нее.
      Ее мужу, кстати, следователь "открыл глаза" на неверность жены, якобы изменявшей ему со мной. Но и тут служитель советской Фемиды напал на честного человека: Николай Савкин отказался клепать на меня, даже если бы я был его соперником. А изобретательного допрашивателя посулил привлечь к ответственности за клевету.
      Вот ведь насколько стесняли чекистов путы законности, процедурные формальности и прочие отжившие ограничения!
      Начав с довольно лихих наскоков - не тяни, сознавайся сразу! - мой следователь Степунин очень скоро оставил меня в покое, перестал вызывать. И потекли недели мирного житья, четко размеренного выводами на оправку, подъемами, обедами, двукратными (о, провинция!) прогулками в уголке архиерейского сада. С братом Степунин и вовсе переливал из пустого в порожнее, тянул время, не предъявлял четкого обвинения: ждал, как мы заключили, указаний из Москвы. Наш небольшой флигель, превращенный в "подследственный корпус", наполовину пустовал. Это мы определили по полному отсутствию движения в коридоре и распахнутым дверям в камеры. Всего их было шесть или восемь; наши с Всеволодом находились по обе стороны входной двери. Обстановка, в общем, спокойная и даже усыпляющая. Склоняющая забывать или недооценивать опасность положения.
      В некий день все вдруг резко изменилось. Против моих окон один за другим останавливались грузовики с набитыми людьми кузовами, и суетилась орава вооруженных охранников. Потом немой коридор наполнили топот, беготня, лязг засовов, щедрый мат. Ко мне не поместили никого, но к брату втолкнули четырех деревенских стариков - растерзанных и напуганных. Они были нагружены мешками с шубами и валенками, хотя на дворе стоял жаркий июль.
      И началось... Мимо окон день и ночь таскали привезенных мужиков и баб в большой дом. Там не смолкали крики, ругань, острые вопли, звериный вой. Конвоиры сбились с ног. Следователи - они тоже прошмыгивали мимо меня ходили с воспаленными глазами, взъерошенные и с отбитыми кулаками. Кипела круглосуточная работа.
      Ночью я почти не спал, часами просиживал на своем широком подоконнике у отворенной форточки. Ярко освещенные окна следовательских кабинетов были настежь распахнуты. Квадраты света ложились на булыжники двора, видного мне сбоку. В этих отсветах иногда двигались тени. Токи воздуха нет-нет доносили до меня целые фразы. Да и говорившие не сдерживались - орали, пересыпая отборной бранью настойчивые требования и угрозы. То и дело слышались шум возни, тяжелые шаги, звуки падения, ударов. Взвился плачущий, дребезжащий голос: "Да что вы хуже урядников деретесь!.. Зубы старику выбили!"
      Вереницей шалых теней мелькали в моем окне проводимые чуть не бегом растрепанные мужики, подталкиваемые конвоирами. Молодого парня с разбитым лицом тащили, закрутив руки так, что он шел согнувшись, с низко болтающейся головой. Ополоумевшие тюремщики выхватывали из камер полуодетых людей и с места били кулаком по шее, понося последними словами.
      Я сидел, сжавшись, оторопев, не видя конца кошмару. Мне во всем ужасе представлялись переживания этих крестьян, оторванных от мирных своих дел, внезапно, нежданно-негаданно переловленных, вповалку насованных в грузовики и брошенных в застенок. За что? Как? Почему "рабоче-крестьянская" власть обращается с мужиками, как с разбойниками? Ведь это - не классовые враги, не прежние "угнетатели и кровопийцы", а те самые "труженики", ради освобождения которых зажгли "мировой пожар"? Пахари, над чьей долей причитали все поборники равенства и братства?..
      Вот провели бабу в обвисшей старой юбке и линялой кофте, простоволосую, неуклюжей уткой раскачивающуюся на больных ногах... Мужичонку в широких портах и опорках, что-то слезливо доказывающего конвоиру... А эти-то как же? Оберегающие рабоче-крестьянское государство красноармейцы, вчерашние деревенские парни? Как это они хватают и терзают своих земляков, заламывают им натруженные руки, матерят отцов своих и братьев?.. Ночь, ночь над Россией.
      Исподволь за окном начинал брезжить свет, и из потемок возникал сад, неживой, притихший. Наступало утро. И там, в палатах архиерея, словно утихал исступленный, свирепый шум, глуше становились крики. Палачи притомились. Их уже не бодрят доставленные вестовыми укрепляющие напитки и лакомые закуски.
      Так выколачивали признание в участии в террористической кулацкой банде из шести десятков крестьян деревни, где был убит сельсоветчик. По словам сидевших с братом стариков, произошло рядовое уголовное преступление. Убитого - безвредного, никому не успевшего насолить заместителя председателя сельсовета - сын раскулаченного односельчанина застал в сарае со своей женой и в ту же ночь, подкараулив у избы, застрелял. Уже на месте, в деревне, виновник, поначалу было запиравшийся, во всем сознался. Однако такой исход не устраивал НКВД. Ухватились за "соцпроисхождение" убийцы: сельский: активист, павший жертвой кулацкого выродка! Тут пахло политическим преступлением... Из тех, какими чекисты набивали цену своему ведомству: "тульские бдительные органы обезвредили банду кулацких заговорщиков, вставших на путь террора на селе!". Это ли не козырная карта для местных начальников, алчущих отличий, ромбов в петлицы? Под этим флагом и усердствовали новые хозяева архиерейского подворья.
      Получалось, однако, бестолково, разнобойные признания, выбитые из отдельных мужиков, не складывались в единое, стройное сочинение о заговоре, зачинщиках, тайных сборищах, распределении, ролей... Их было слишком много мычащих нечленораздельно, загнанно глядящих исподлобья, лохматых, грязных и картина путалась. Присланный из Москвы уполномоченный - там, видно, заинтересовались перспективным делом - торопил. Но спешка только увеличивала нескладицу. Приезжий хотел было поучить своих провинциальных коллег, как поступать, устроил несколько показательных очных ставок, где, являя пример, бил ногами, норовя угодить носком сапога в пах (мужики говорили: "по яйцам метит"). Однако ожидаемого сдвига не произошло. Во-первых, у тульской братии и у самой были в ходу такие приемчики, какие дай Бог, как говорится, знать столичным белоручкам, а кроме того, окончательно запуганные и растерявшиеся подследственные уже ни от чего не отнекивались, зарядили отвечать на один лад: "Виноват, гражданин начальник, виноват... Давай бумагу-то, подпишу..." Дав разгон, москвич отбыл, приказав со всем покончить в кратчайший срок.
      И тогда пришли к мудрому решению: чем биться с непонятливым народом, обойтись без него. Привезенных мужиков гуртом отправили в губернскую тюрьму, следователей побойчее и наторевших по письменной части засадили за составление протоколов и обвинительного заключения. Они должны были па собственному разумению очерчивать участие каждого обвиняемого в заговоре согласно заранее подготовленному списку. И флигель вновь опустел.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33