— И вы, значит, спешите, чтобы избавить его от хвори?
Диего молча кивнул, слегка хлопнул ладонью по шее своего вороного, и тот вновь ускакал вперед, обдав Бачо пылью и мелкой глинистой крошкой, брызнувшей из-под подков. Конь словно чувствовал, что его хозяин обеспокоен предстоящей встречей и потому не склонен вступать в пустые разговоры со своими невольными попутчиками. Он ровно, без всякого видимого усилия набирал ход и вскоре так далеко опередил остальных, что дон Диего мог уже вполне спокойно предаться своим размышлениям, не опасаясь, что его вновь отвлекут ненужными вопросами.
Взмыленный скакун ударил копытом в ворота ранчо как раз в тот момент, когда солнце повисло над вершиной четырехгранной пирамиды, венчавшей крышу особняка. Грани пирамиды представляли собой искусно исполненные витражи, и потому в ярких лучах солнца она сверкала подобно короне, усыпанной драгоценными камнями. Притихший двор ответил на стук копыта торопливыми шаркающими шажками, затем дрожащая от старческой слабости рука откинула маленькую створку в центре тяжелой калитки, и в смотровом окошке показалось смуглое, сморщенное, как запеченный в золе картофель, личико.
— Как он, Хачита?.. Жив?.. — спросил дон Диего, поставив коня боком к калитке и так низко свесившись с седла, что его лицо оказалось почти вровень с окошком.
— Жив, сеньор Диего! Хвала Уицилопочтли! — воскликнула старая индеанка, и бесчисленные морщинки на ее лице заиграли светлыми счастливыми лучиками.
Окошко закрылось, за калиткой вновь прошуршали мелкие старушечьи шажки, лязгнул затвор, и тяжелые створки ворот со скрипом поползли в разные стороны.
— Однако по твоему лицу я вижу, что дон Росендо не только жив, но и пошел на поправку! — весело воскликнул всадник, выпрямляясь в седле и направляя морду коня в расширяющийся проем.
— О да, сеньор! Слава Уицилопочтли! — повторила Хачита, отступая в сторону и молитвенно складывая большие темные ладони на широкой плоской груди.
— Да что ты заладила: Уицилопочтли, Уицилопочтли! — засмеялся дон Диего, соскакивая с коня и бросая повод подбежавшему из глубины двора мальчишке. — Он что, собственной персоной стоял у изголовья больного? Подносил ему питье? Своими руками обтирал его тело от гнилого пота?..
— Ничто не свершается в этом мире без воли Уицилопочтли! — тихим твердым голосом заявила Хачита. — В руке лекаря лишь полотенце и чашка с лекарством, но жизнь человеческая в руке Всемогущего!
— Да-да, Хачита, именно так! — кивнул дон Диего, направляясь к крыльцу.
Внутренние покои особняка дышали умиротворенной прохладой. Пирамида, прикрывавшая световой колодец в центре дома, играла всеми цветами радуги, а на дверях и простенках галерей, двумя ярусами опоясывавших его стены, мерцали и сходились в смертельных схватках леденцовые конкистадоры и индейские касики, закрывавшие собой священную особу императора Монтесумы. Чувствовалось, что дух смерти покинул эти стены и что скорбящая душа хозяина не витает под четырехгранным куполом, не в силах пробиться сквозь его свинцовые переплеты.
«Выходит, кризис миновал, — размышлял дон Диего, поднимаясь по лестнице на галерею второго этажа. — Но при чем тут Уицилопочтли, этот каменный идол, требующий в обмен на свою благосклонность жестоких кровавых жертв от своих почитателей?..» Пока он приближался к двери в спальню больного, к этим мыслям невольно приплелись воспоминания о странных событиях, произошедших с ним по пути на ранчо. Дуэль с ослепленным всадником, исцеление четверых бедолаг, неизвестно каким образом очутившихся в зарослях ядовитого молочая, и еще одно, совсем, казалось бы, незначительное, даже не происшествие, а так, видение с шаткого дощатого мостика, переброшенного на лианах через поток, струящийся по дну неглубокого ущелья. Дон Диего вспомнил, как он остановился, чтобы раскурить потухшую сигару, как бросил между вертикальными стеблями лиан догорающую спичку, как следил за ее полетом до тех пор, пока струйка дыма не растворилась в тусклом малахитовом блеске водяного зеркала, из глубин которого вдруг всплыли четыре лошадиные ноги, без единого всплеска пробившие поверхность потока. Когда вслед за ногами над водой показалось конское брюхо, дон Диего отчетливо различил на нем ремень, прихватывавший седло, а также стремя, тут же канувшее в бездну, подобно серебристому гольцу. Дон Диего бросил быстрый взгляд вверх по течению, надеясь увидеть голову всадника, но поверхность потока была пустой и гладкой, как солончак, вылизанный знойными пустынными ветрами. Он продолжил свой путь и вскоре наткнулся на ослепленных всадников, явно опасавшихся появления того, кто был заинтересован в том, чтобы все четверо остались на дороге с простреленными головами. Значит, был кто-то пятый, поднявшийся в горы и, по-видимому, сорвавшийся в пропасть вместе с лошадью, снесенной потоком к подвесному мосту. «За каким чертом понесло в горы этого пятого?» — думал дон Диего, останавливаясь перед дверью в спальню и рассеянно глядя на мальчишку, охранявшего покой своего господина с громадным кремневым пистолетом в руках.
— А где старик Тилькуате? — вслух высказал дон Диего свою внезапную догадку.
— Ушел в полночь и еще не вернулся, — ответил мальчишка, узнав дона Диего и опустив дуло пистолета.
«Так-так, так-так, так-так», — застучало в голове предчувствие. Дон Диего постучал и, услышав негромкий, ослабевший от долгих бдений голос Касильды, легко толкнул дверь. Дон Росендо спал, раскинувшись на смятых подушках, а его сестра сидела перед постелью на низкой скамеечке и не сводила внимательных глаз с бледного лица больного.
— Я боялась, что брат не переживет этой ночи, — вздохнула она, оборачиваясь к вошедшему, — но с первым лучом солнца ему вдруг стало легче: он перестал задыхаться, хрипеть, открыл глаза и впервые за много дней посмотрел на меня совершенно осмысленным взглядом…
— Он что-нибудь сказал при этом? — спросил дон Диего.
— Нет, — ответила Касильда, — но в какой-то миг мне показалось, что впадины его глазниц озарены странным сиянием, придававшим им сходство с маленькими пещерами, стены которых вымощены самоцветами…
— Это похоже на галлюцинацию, сеньора Касильда, — задумчиво пробормотал дон Диего. — Вы, наверное, провели много бессонных ночей возле этой постели?
— Я сбилась со счета, — сказала Касильда, нервно одернув смятый край одеяла. — Но то, что я видела, не было галлюцинацией, уверяю вас!
— Что ж, не будем спорить, — мягко произнес дон Диего. — Все может быть, все может быть…
Он был спокоен; видение все поставило на свои места, и дон Диего мог теперь связать в единую картину не только то, с чем он столкнулся нынешним утром, но и ясно восстановить перед своим мысленным взором то, что происходило ночью без его участия. «Выходит, клад Монтесумы и идол Уицилопочтли действительно существуют, — подумал он. — Так возблагодарим его за то, что он взял одну жизнь взамен другой, не взвешивая их на весах Вечности!..» Он даже прикрыл глаза, представив себе, как суровый старик Тилькуате бросает окровавленное сердце к подножию истукана в глубине пещеры.
— Вы, наверное, устали с дороги, — услышал дон Диего голос Касильды. — Не хотите прилечь?
— Нет, нисколько, — возразил он. — Я думаю, вам это будет гораздо полезнее…
Касильда попыталась спорить, но дон Диего властным жестом дал ей понять, что это бесполезно. Девушка вышла, а он сел на ее место и, глядя на спокойное лицо спящего друга, отпустил свои мысли бродить там, где им вздумается. Диего купил ранчо в шестидесяти милях к северу от владений, доставшихся брату и сестре после смерти их дяди, погибшего от укуса гремучей змеи. Ничего необычного или подозрительного в этом прискорбном случае как будто не было, если не считать того, что змея каким-то образом очутилась под крыльцом и впилась в лодыжку хозяина дома как раз в тот момент, когда он ставил ногу на ступеньку. Случилось это утром, когда дядя в халате и тапочках на босу ногу спускался во двор, чтобы посадить на цепь дворового кобеля, серого с песчаными подпалинами волкодава, дважды спасавшего жизнь своего господина. Первый раз это было в горах, когда сорвавшийся камень ударил дона Лусеро — так звали дядю, — и едва не сбросил его в пропасть, а в другой — когда затаившийся в ветвях сейбы ягуар стальным комком мышц и когтей упал на его плечи. И дважды пес не подкачал: первый раз он схватил хозяина за рукав и держал до тех пор, пока дон Лусеро не пришел в себя настолько, чтобы по свисающим корням выкарабкаться из бездонной пасти ущелья; а ягуара он просто загрыз, вцепившись ему в загривок и в осколки раскрошив клыками шейные позвонки хищника.
Но против ползучей, затаившейся под ступенькой смерти волкодав оказался бессилен. Впрочем, когда хозяин вскрикнул и ногой сбросил с крыльца чешуйчатую гадину, пес в мгновение ока раздробил в челюстях ее плоскую, покрытую блестящими щитками голову, но на этот раз спасение запоздало: яд, подхваченный током крови, уже растекался по телу дона Лусеро, обволакивая его мозг и сердце черной вуалью смерти.
После смерти дона Лусеро его ранчо вместе с обширными окрестностями, где в лесах еще находили каменные статуи индейских богов, какое-то время считалось выморочным владением; наследники не объявлялись, а оставшиеся без хозяйского глаза пеоны кое-как ковыряли плугами истощенную землю, бросая в неглубокие борозды редкие, желтые, как зубы старой лошади, зерна маиса. По закону выморочные земли отходили во владение штата, и уже совет решал, в чьи руки их передать. Так должно было случиться и на этот раз, препятствий не было, если не считать тяжбы, возникшей между монастырем, настоятель которого, дон Иларио, горел священным желанием стереть в пыль увитых лианами истуканов, и сеньором Манеко Уриарте, владельцем обширных хлопковых, кофейных, бобовых и прочих плантаций, где от зари до зари гнули тощие спины пеоны всех возрастов и цветов кожи.
Подавая прошение на безнаследные земли, сеньор Манеко подколол к своим бумагам неширокую, аккуратно расчерченную бумажную полоску чека, где в одну из черных типографских клеточек была от руки вписана довольно круглая сумма. Все бумаги получили быстрый ход; исключение составила лишь подколотая полоска, как бы сама собой скользнувшая в рукав секретаря и вскоре обращенная в упругие, как осока, банкноты с портретом президента в увитом малахитовыми завитушками овале.
Дело близилось к скорому и благополучному для дона Манеко окончанию и, наверное, завершилось бы передачей земель новому хозяину, если бы не вмешался настоятель монастыря, дон Иларио. Бледный, изможденный долгими постами и молитвами, он возник в присутствии, где вершилось правосудие штата, подобно призраку Савонаролы, покинувшему вероломную Флоренцию и перелетевшему океан с единственной целью: уничтожить, стереть в пыль дьявольских истуканов, порожденных на свет дремучими и кровавыми суевериями язычников-индейцев. И хотя секретарь, с которым дон Иларио тут же, с порога, вступил в перебранку, попытался было в изящных выражениях доказать, что густо оплетенные лианами и наполовину утонувшие в трясине каменные страшилища уже давно не требуют кровавых жертв и годятся лишь на то, чтобы пугать дроздов на бобовых полях, настоятель оставался непреклонен. Нетерпеливо выслушивая спокойные и даже как бы несколько ленивые — жара, сиеста — доводы секретаря, он не переставал перебирать четки, шептать молитвы, воздевать к закопченным балкам потолка худые бледные руки, а когда обессиленный его упорством секретарь умолк, ткнул в служителя закона пальцем и, угрожая отлучением от церкви, сослался на свою миссию, предписывавшую уничтожение всех свидетельств былого торжества дьявола в ныне принадлежащих христианскому миру землях.
Секретарь струхнул: к его дочери сватался один из самых богатых женихов штата, и отлучение от церкви могло разрушить этот соблазнительный и весьма выгодный во многих отношениях брак. И потому, когда вслед за настоятелем в присутствие явился дон Манеко, со дня на день ожидавший вступления во владение выморочными землями, секретарь с понурым видом подвинул к нему украшенную пышным монастырским гербом бумагу, исписанную угловатым, но твердым почерком.
— Не понял, — бросил дон Манеко, бегло глянув на бумагу и вновь подняв на секретаря зеленые немигающие глаза.
— Все дело в том, — заюлил тот, вскакивая со своего места и поднося горящую спичку к сигаре могущественного просителя, — что согласно закону…
— Я закатаю тебя в каторгу, — продолжил за него дон Манеко. — Не забудь только напомнить мне, что ты предпочитаешь: ртутные рудники, где у каторжан через месяц вылезают волосы и выпадают зубы, или серные копи, где ты через неделю вспомнишь, где у тебя печень, а еще через пару недель забудешь, как тебя зовут… Так что подумай и дай мне знать как можно скорее, это в твоих интересах.
Сказав это, дон Манеко стряхнул пепел сигары на жирную монастырскую печать, встал и, звеня шпорами, направился к двери, занавешенной ломкими бамбуковыми гирляндами.
— Постойте, дон Манеко, нельзя же так! — запричитал секретарь, вскочив из-за стола и стремительной перебежкой опередив своего безжалостного клиента. — В конце концов, дон Иларио требует только идолов, а сами земли, я полагаю, ему ни к чему!
— Почему же ты сразу не сказал мне об этом, любезный? — Дон Манеко остановился над коленопреклоненным стряпчим и, вытянув из-за сапожного голенища плетеный кожаный хлыстик, пощекотал его под узким подбородком.
— Я… Я хотел… — залепетал секретарь, предчувствуя, что гроза миновала, но все еще боясь верить своему счастью.
— Ах, ты хотел! То есть у тебя было такое желание? — усмехнулся дон Манеко, отводя хлыстик и вновь засовывая его за голенище.
Секретарь собирался что-то сказать, но от страха слова застряли у него в глотке.
— Теперь ты понял, что может случиться с человеком, который не торопится с исполнением своих желаний? — продолжал дон Манеко, глядя в глаза секретаря тяжелым, неподвижным, как у змеи, взглядом. — Он может лишиться всего!.. Всего, понимаешь?
— Да-да, я понял! — пролепетал секретарь. — Вы совершенно правы… Во всем!
— Даже так?.. Браво! Я рад, что мы поняли друг друга! — воскликнул дон Манеко, хлопая в ладоши. — Впрочем, погоди…
Он хотел было обойти секретаря, все еще стоящего на коленях, но вдруг остановился и стал рассеянно оглядывать стенные шкафы, полки которых были плотно уставлены книжными корешками с золотым тиснением. Секретарь замер, не отрывая взгляда от широкоскулого лица посетителя с приплюснутым носом и мощным, жестко очерченным подбородком.
— А как же в таком случае быть с законом? — медленно, едва шевеля губами, произнес дон Манеко. — Не знаешь?..
— Я… Я… — затрепетал секретарь.
— Знаешь или нет? — резко перебил дон Манеко.
— Я п-посм-мотрю… — чуть слышно прошелестел голосок секретаря, — я п-п-под-думаю…
Грохот сапог дона Манеко и сухой костяной треск бамбуковых гирлянд, сопровождавшие его выход из приемной, произвели столь сильное действие на впечатлительного секретаря, что думал он недолго и уже на следующее утро с посыльным прислал на ранчо своего могущественного клиента тощий пакет, перевязанный красным шелковым шнурком и запечатанный бурой сургучной печатью с изображением государственного герба. Получив пакет, дон Манеко положил его на перила веранды, треснул по печати кулаком, шумно сдул в потное лицо курьера колкую сургучную крошку и, подняв ногу, разорвал шнурок о серебряную звездочку шпоры. В бумаге, плотно исписанной витиеватым, как овечья шерсть, почерком секретаря, говорилось примерно следующее: ввиду того, что столкновение интересов двух сторон носит не столько грубый материальный, сколько гораздо более тонкий, духовный характер — здесь текст прерывался пространным рассуждением о вечном споре между душой и телом, — то он, секретарь, предлагает пойти на мировую, воздав «кесарю кесарево, а богу богово». Сравнение с кесарем настолько смягчило тщеславную, падкую на грубую лесть натуру дона Манеко, что он тут же забыл о том, что чуть выше, перед словами «душой» и «телом», чернели две затушеванные полоски, внутри которых против света можно было довольно ясно разобрать слова «возвышенной» и «низменным».
«Как, однако, спешил, каналья, даже переписать не успел, — подумал дон Манеко, продолжая продираться сквозь замысловатые словесные периоды не в меру усердного стряпчего. — Кесарю, то есть мне, кесарево, а богу, значит, богово… Выходит, этот заморыш Иларио — бог?..»
И дон Манеко шумно захохотал, задрав голову и блеснув в глаза курьера золотой пластинкой с изображением морды разъяренного ягуара, украшавшей его широкую мускулистую грудь. Пластинку эту вместе с толстой золотой цепью, дважды обвивавшей загорелую шею хозяина, доставили дону Манеко ловцы крокодилов, промышлявшие в болотистых низовьях реки, бравшей начало у подножия горных ледников и шумными серебристыми водопадами сбегавшей со скал в долину. Цепь с пластинкой обнаружилась в животе одного из кайманов, очевидно заглотившего ее вместе с полудохлой форелью, обманутой золотым блеском мнимой добычи и снесенной стремительным течением реки прямо в пасть прожорливого хищника.
Дон Манеко обменял счастливую находку на два гарпуна, дважды обмотал шею золотой цепью и, опустив клыкастую морду зверя на уровень солнечного сплетения, постепенно проникся мыслью, что этот талисман достался ему по воле всемогущего Провидения, имеющего какие-то особенные виды в отношении его, дона Манеко Уриарте. Сперва эта мысль жила в нем как некое смутное ощущение, но после того, как клинок беглого раба-негра застрял в оскаленной пасти хищника и лишь слегка кольнул кожу в ямке под грудиной, дон Манеко вполне уверился в том, что золотая находка ниспослана ему свыше. После того случая он иногда пристально вглядывался в ослепительно-белые горные пики на горизонте и не спускал с них глаз до тех пор, пока заходящее солнце не покрывало ледяную гряду черным зубчатым саваном, на много миль вылизывая влажными языками теней изнуренную дневным зноем долину. И тогда само солнце, зависшее на копьях ледников, представлялось дону Манеко оскаленной мордой огромного ягуара, загодя, еще до наступления полной тьмы, выискивающего себе очередную жертву.
«Скажем, беглого раба или каторжника», — усмехался дон Манеко, стоя шагах в тридцати от ворот конюшни и всаживая пулю за пулей в темный овал подковы, приколоченной к дубовой балке над входом. Этим ежевечерним упражнением он убивал сразу двух зайцев: тренировал руку и приучал своих лошадей к револьверной пальбе. Сумерки накрывали двор так быстро, что слуга-француз едва успевал зажечь смоляные факелы, укрепленные в кованых консолях-канделябрах по обеим сторонам ворот. Француза, бывшего кайеннского каторжника, отбывшего свой срок в малярийных болотах, люди дона Манеко подобрали в одном из портовых кабаков. Француз говорил на бесчисленном количестве языков, извлекал мелодии из всего, что попадалось под руку, от пустой бутылки до понуро пылящегося у стенки кабака пианино, и так лихо передергивал карту в покере, что даже Бачо ни разу не удалось схватить его за руку. Когда он свалился под стол, сделав вид, что его сбила с катушек последняя рюмка виски, беспечный с виду француз тут же глянул себе под ноги и, встретив немигающий и вполне трезвый взгляд своего карточного соперника, учуял подвох и веером швырнул на стол атласную колоду. Игра прекратилась, но люди дона Манеко, возбужденные проигрышем, стали так усердно угощать победителя на оставшиеся гроши, что тот в конце концов косо сполз со своего стула и рухнул, уткнувшись лицом в пол. Очнулся француз уже на крупе кобылы, крупной рысью въезжавшей во двор дона Манеко, а окончательно пришел в чувство, когда Висенте и Годой взяли его за руки и за ноги и бросили в гамак под навесом из пальмовых листьев. Когда же сам дон Манеко склонился над своим беспомощно распластавшимся на сетке — пленником или гостем, вот в чем вопрос? — тот вдруг вперился в нависшую над ним золотую морду ягуара и, нервно облизнув губы, отчетливо прошептал: «Клад Монтесумы».
После этой фразы гостеприимное ранчо дона Манеко надолго приняло мсье Жерома де Клошара — именно так представился присутствующим кабальеро француз, выбираясь из гамака, — под свой дружественный кров. Обязанности его поначалу были несложны: полить и прополоть розовые клумбы под окнами ранчо, ежедневно обучать громадного, как гриф, попугая новому ругательству на каком-нибудь из неведомых присутствующим языков, стричь холку и полировать копыта любимой кобыле хозяина и все в таком же духе. Но так как любая попытка мсье Жерома хоть ненадолго покинуть пределы огороженного высоким частоколом двора неизбежно пресекалась невидимыми, но крайне бдительными стражниками, француз сперва впал в депрессию, запил, а протрезвев и пробравшись на кухню, неожиданно обнаружил такой поварской талант, дар, гений, что отныне дон Манеко, отправляясь в гости, всегда приказывал грузить в карету или седельную сумку с дюжину, а то и больше всевозможных судков, скляночек и горшочков, испускающих такие ароматы, что даже лошади на всем скаку норовили обернуть назад храпящие морды, рискуя воткнуться копытом в дорожную выбоину.
Прибыв в гости, дон Манеко первым делом отправлял на хозяйскую кухню свой благоухающий багаж, а когда оттуда пулей прилетал потрясенный поваренок — что с этим делать, дон Манеко? — являлся сам и, тайком поглядывая в бумажку, исписанную дикими каракулями мсье Жерома, сообщал приготовляемым блюдам такой смак, что гости не могли оторваться от своих тарелок, пока не наедались до полного отупения. Кое-кто, естественно, пытался выведать у дона Манеко его кулинарные секреты, но он только отшучивался, а его люди держали себя так, что мало у кого возникала охота вступать с ними в какие бы то ни было переговоры.
Однако внимание дона Манеко к французу проистекало, разумеется, не из любви к соусам, а из единственной фразы, случайно слетевшей с губ пленника при виде золотого медальона на груди своего нового хозяина: клад Монтесумы. Когда же дон Манеко пытался навести разговор с мсье Жеромом на эту заманчивую тему, тот либо недоуменно хлопал глазами, изображая на своем лице полное непонимание, либо начинал нести какую-то бессвязную ахинею про пиратские клады, местонахождение которых указывают человеческие скелеты, уложенные определенным образом. Но так как со времен Моргана и Дрейка в округе и на близлежащих островах сменилось не одно поколение койотов и стервятников, то надежда обнаружить в траве хотя бы один человеческий костяк, сохранивший первоначальное положение, наверняка улетучилась еще до рождения дона Манеко Уриарте. Но медальон на груди дона Манеко ясно свидетельствовал о том, что клад Монтесумы отнюдь не сказка и не выдумка пьяных индейцев, и потому, если взяться за дело с умом, все старания окупятся такой обильной сторицей, каковая не снилась даже первопроходцам этих таинственных земель. И чем больше этих таинственных земель собиралось под широко распростертой рукой дона Манеко, тем ближе казался ему вожделенный клад, ибо только на своих землях он мог с полным правом и в то же время тайком от чужих глаз вести поиски бесследно исчезнувших сокровищ. Потому, когда дон Манеко узнал, что в лесах покойного дона Лусеро обрастает мхом и лианами целое полчище каменных истуканов, он сделал все, чтобы земли отошли к нему, и в то же время не подал виду, что его больше всего занимают эти невообразимые уроды. И теперь, когда дело уже вот-вот должно было разрешиться в пользу дона Манеко, про идолов как назло пронюхал этот фанатик дон Иларио, сумасшедший взгляд которого даже в погожий день различал невидимых бесов, порхающих вокруг церковного шпиля.
«Требует болванов… Требует болванов… Подобия тяготеют друг к другу… Да и черт с тобой, получай!..» На этом круг размышлений дона Манеко замкнулся, он ладонью смахнул с прошения пепел собственной ситары и, взяв перо, протянутое подскочившим мсье Жеромом, занес его над исписанным листом.
— Погодите, хозяин, — вдруг услышал он голос француза, — добавьте, что вы согласны даже на то, чтобы самому доставить столь дорогие почтенному патеру скульптуры на монастырский двор, ибо полностью разделяете его священное негодование по поводу этих подобий дьявола, все еще наполняющих вверенные вашему попечению леса.
Дон Манеко вздрогнул и двумя пальцами поймал атласную чернильную каплю, упавшую с кончика гусиного пера и едва не распластавшуюся жирной многорукой кляксой на упругом, желтоватом, как сыромятная кожа, листе. Потом он не глядя протянул перо в подставленную ладонь мсье Жерома, скатал лист в тугую трубку и, ткнув ею в грудь курьера, небрежно бросил:
— Верни эту мартышкину грамоту тому, от кого ты ее получил! И передай ему на словах, что я сам напишу условия мировой с доном Иларио!
Курьер дрожащей рукой взял свернутую бумагу и, держа ее так осторожно, словно это был ствол взведенного кольта, попятился к воротам, где понуро шлепал губами его мул, привязанный к кованой скобе, крепко вколоченной в стойку.
— А если к вам опять заявится этот святоша, можете добавить от меня, что до бога не так уж далеко, как ему кажется, — негромко крикнул дон Манеко, глядя, как курьер прыгает на одной ноге, пытаясь попасть сапогом в стремя.
— Да-да, конечно, сеньор Манеко, — пробормотал курьер, шепотом послал ко всем чертям свою проклятую должность, вскочил в седло, пригнулся и, едва не сбив шляпу об верхнюю балку калитки, вылетел со двора.
И опять все шло гладко до тех пор, пока судебный исполнитель не наткнулся в бумагах покойного дона Лусеро на толстую пачку серых конвертов с профилями королевы Виктории в рамочках почтовых марок. В столах и сундуках было довольно много разнообразной переписки, но эта пачка обратила особое внимание исполнителя именно марками, еще только начинавшими входить в обращение. К тому же конверты были надписаны таким изящным женским почерком и испускали такой тонкий, неподвластный ни пыли, ни времени, аромат, что исполнитель не удержался и, предвкушая раскрытие романтической тайны, легкомысленно доверенной хрупкой бумажной оболочке, незаметно смахнул всю пачку в подставленный карман сюртука.
Содержимое писем сперва несколько разочаровало любознательного стряпчего. Писала младшая сестра дона Лусеро, вышедшая замуж за английского капитана и принявшая на себя все тревоги и испытания жены моряка, блуждающего по всему свету и изредка, с попутным кораблем, посылающего семье короткие и довольно однообразные весточки. Внезапные возвращения капитана из дальних странствий так же не отличались особой протяженностью, но сэр Бенджамин Вудсворт — так звали капитана — столь старательно и пылко возмещал молодой жене издержки ее безупречной верности, что, поднимаясь на борт, оставлял на берегу не только свое тоскующее сердце, но и нечто более существенное. Впрочем, из всех детей в живых остались только двое — мальчик Росендо и девочка Касильда, — которым, по расчетам любознательного исполнителя, к моменту смерти дона Лусеро должно было исполниться соответственно двадцать четыре и семнадцать лет. А если так, то дело о землях, оставшихся после смерти дона Лусеро, принимало совсем другой оборот, ибо у владений появлялись законные наследники, мать которых умерла, ненадолго пережив известие о гибели мужа. Оставалось лишь известить молодых людей о неожиданно свалившемся на них наследстве и ожидать либо ответных вестей, либо личного прибытия новых хозяев, которым для вступления во владение необходимо было лишь представить письменные доказательства родства с доном Лусеро и оплатить судебные издержки, прибавив к ним семь с половиной песо: стоимость конверта с маркой, опущенного заботливым стряпчим в почтовый сундук быстроходного чайного клипера, отплывающего в Англию с грузом кофе и табака.
Глава 4
Письмо быстро нашло адресата, и по прошествии примерно двух месяцев к воротам уже несколько запущенного ранчо подъехал шаткий рыдван на высоких скрипучих колесах с деревянными спицами. По дороге жаркое солнце так сморило сидящего на козлах возницу, что он очнулся лишь тогда, когда зашоренные морды двух мулов ткнулись в коросту старой краски, покрывавшую доски ограды ломкой коркой. Возница запоздало дернул вожжи, рыдван качнуло, и из распахнувшихся дверец показалась сморщенная физиономия, по канцелярской желтизне и подозрительному, словно вечно что-то вынюхивающему выражению которой можно было без особого труда определить одного из служителей местной Фемиды. В данном случае это был тот самый судебный исполнитель, который не только встретил молодых наследников у подножия корабельного трапа, но и взял на себя труд препроводить их до ворот унаследованного поместья.
Впрочем, о том, что поместье унаследовано, пока знали только эти трое, ибо усердный стряпчий не стал особенно афишировать среди коллег свое любопытное открытие, справедливо полагая, что его результаты могут очень быстро дойти до дона Манеко и, мягко говоря, не понравиться могущественному претенденту на выморочное наследство. Тем более что за время, прошедшее со дня смерти дона Лусеро, его ближайший преемник начал понемногу вступать во владение, не дожидаясь окончания тяжбы с настоятелем монастыря. Глава небогатой местной обители с готовностью принял условия дона Манеко, освобождавшие его от хлопот по уничтожению истуканов, и теперь дожидался лишь приглашения на эту святую и торжественную акцию. Дон Манеко словом кабальеро заверял дона Иларио в том, что устроит все самым подобающим образом, что каменные идолы будут раздроблены в щебенку и в таком виде составят основу фундамента будущей конюшни, а пока его люди от зари до зари копошились в душных влажных зарослях, обрубая лианы вокруг истуканов и прощупывая болотистую почву под ними длинными железными прутьями. Работы шли уже почти месяц, но граненые кованые штыри по-прежнему уходили в жирную вонючую гниль на три-четыре человеческих роста и возвращались на поверхность, не встретив на своем пути ни малейшего препятствия. Самих истуканов пока не трогали, дабы мсье Жером, доставленный на место в сопровождении Висенте и Годоя, мог самым тщательным образом измерить не только расстояние между скульптурами, но и отметить направление теней, падающих от каменных изваяний как на восходе, так и на закате солнца. Как-то француз проторчал среди них целые сутки и успел отметить, что если на закате сизые, обрубленные на концах языки теней беспорядочно пятнают почти догола выстриженную почву окрест идолов, то на рассвете, в тот миг, когда макушка солнца опрокинутым алым серпом прожигает шевелюру джунглей, тени странным образом выстраиваются в три длинные стрелы, точка слияния которых находится где-то у подножия горного водопада, чей серебристый грохот едва достигает болотистого дна низины.