Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О декабристах

ModernLib.Net / История / Волконский Сергей / О декабристах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Волконский Сергей
Жанр: История

 

 


Волконский Сергей
О декабристах

      Кн. Сергей Волконский
      О декабристах
      По семейным воспоминаниям
      Старая орфография изменена.
      Этот небольшой труд был задуман и начат, как дань сыновнего уважения к священной памяти о тех, кmo, пройдя юдоль земных печалей, отошли в лучший мир, оставив по себе высокий образ страдания, терпения и смирения.
      Это дань духовной кpacomе.
      Он продолжался и закончен, как дань презрения к тем, кmo, осквернив землю чудовищными преступлениями насилия и зверства, имеют наглость выставлять себя продолжателями тех, кmo были движимы не ненавистью, а любовью, не корыстью, а жертвой.
      Он выпускается в свет, как ответ тем, кmo в недомыслии своем приравнивают первых кo вторым.
      Эта книга - требование справедливости.
      Кн. С. В.
      Париж.
      10 Октября
      1921 г.
      I.
      "Семейный Архив," - сколько прошлого, ушедшего, былого в этих словах. И вместе с тем, сколько поблекшего, увядшего, и, несмотря на блеклость, сколько благоуханного. К сожалению, все это в словах, а в самих архивах, что осталось?
      Бумажное наследие наших отцов, в тех редких случаях, когда не подверглось поруганию, извлечено из обстановки, в которой оно хранилось, развезено по разным казенным учреждениям, свалено по канцеляриям, по сундукам в кладовых музеев, перебирается и распределяется людьми, далекими от той внутренней жизни, которой дышут эти пожелтелые листки. Вырванные из своих семейных гнезд, из той атмосферы родственного внимания, в которой они хранились, архивы наши потеряли, - безвозвратно потеряли именно то благоухание, которое было самым ценным их свойством. Они его потеряли потому, что оно было не им присуще, а сообщалось им сыновнею любовью родственно связанного с ними потомка. Для тех людей, которые сейчас ими занимаются, это не живые страницы далекого, но близкого прошлого, а только "документ". Все, что будет на основании этого документа написано, будет не более, как сводка; {8} все, что будет к нему прибавлено, будет либо догадка, либо вымысел.
      Только свой человек увидит за "документом" жизнью трепещущее письмо, только сын за почерком почувствует характер и образ, только внук за мельком брошенным именем ощутит прикосновение жизненных течений, переплетения семейных отношений. Только в самом себе (а не в бумаге), найдет он разгадку тому, что не досказано. И тогда, то, что он прибавит к "документу", не будет ни загадкой, ни вымыслом. Это будут, если не личные воспоминания, то - куски жизни, отраженные в его памяти. Из глубины детства возникают и всплывают на поверхность какие-то клочки, обрывки: - звук голоса, взгляд, усмешка, имя, кличка, портрет, сухой цветок, кусок материи, песня, прибаутка, запах .... И в каждом таком намеке есть воскрешающая сила, необманная сила, столь же необманная, как и сила "документа".
      Поcторонний исследователь из письма выводит; семейному исследователю письмо само рассказывает и - гораздо больше, чем в письме написано. Да будет же мне позволено воспользоваться вышеуказанным преимуществом "семейного исследователя" и, в качестве внука декабриста, рассказать о том архиве, который был у меня и которого у меня нет.
      Весной 1915 г., разбирая вещи в старом шкапу на тогдашней моей квартире в Петербурге (Сергиевская 7), я неожиданно напал на груду бумаг. Часть их лежала вповалку, но большинство было уложено пакетами, завернутыми в толстую серую бумагу; на пакетах этих, запечатанных сургучем и перевязанных тесемками, были надписи: от такого-то к такому-то, от такого-то до такого-то года, от такого-то до {9} такого-то номера; иногда оговорка о пропуске в номерах. В надписях я сейчас же признал почерк моего деда, декабриста Сергее Григорьевича Волконского. Тут же было несколько переплетенных тетрадок. Раскрыв их, я увидел в одной письма матери декабриста, княгини Александры Николаевны Волконской, в других - письма к жене декабриста, княгине Марии Николаевне Волконской, урожденной Раевской, от разных членов ее семьи, родителей, братьев, сестер. Еще было несколько больших переплетенных тетрадок, - это был журнал исходящих писем. Наконец были кипы писем самих декабристов, - Сергее Григорьевича и Марии Николаевны, очевидно, возвращенных моему отцу после смерти адресатов.
      Среди всего этого письменного материала множество рисунков: портреты акварельные, карандашные, виды Сибири, сцены острожной жизни, в числе их портреты работы декабриста Бестужева, карандашные портреты известного шведского художника Мазера, в 50-х годах посетившего Сибирь и зарисовавшего многих декабристов. Одним словом, - с полок старого шкапа глядело на меня 30 лет Сибири (1827-1856), да не одна Сибирь: письма начинались много раньше, с 1803 года, и кончались 1866, годом смерти декабриста Волконского.
      Такое наследие обязывает. Я решил заняться разработкой и изданием его. В разработке помогал мне Б. Л. Модзалевский, заведующий Пушкинским домом при Академии Наук, знаток русской генеалогии и работник по архивоведению. Издание взял на себя Е. А. Ляцкий, руководитель издательства "Огни", столь много сделавшего в области мемуарной литературы.
      Предполагаемое издание должно было называться "Архив Декабриста" и состоять из четырех {10} частей:
      1. "До Сибири", 2. "Заточение", 3. "Поселение", 4. "Возвращение".
      По предварительному подсчету материала, он, вероятно, занял бы пять, шесть томов. Иллюстрационный материал был мною сфотографирован. Работа пошла быстро и, несмотря на все затруднения, сперва военного, а потом революционного времени, первый том "Архива Декабриста" вышел в июле 1918 г.
      В самом начале работы я снесся с Иркутской Архивной Комиссией, прося не отказать мне в доставлении материалов касательно сибирского житья наших изгнанников. Секретарь этой Комиссии ответил мне несколькими письмами, в которых выказал много теплоты и внимания к интересовавшему меня делу. От себя он поместил несколько объявлений в сибирских газетах, и в ответ на этот призыв я получил много писем от сибирских старожилов, сыновей и внуков таких людей, которые были знакомы с декабристами. Эти письма неизвестных людей рисовали трогательные картины быта, характеристики лиц и отношений и в горячих выражениях неподкупной искренности свидетельствовали о памяти, какую оставили декабристы в местном населении. Моим безвестным корреспондентам приношу здесь глубокую свою благодарность. Если когда-нибудь страницы эти попадутся им на глаза, они узнают, что волна разрушения, унесшая всю работу рук моих, унесла и их имена, и их адреса ...
      Все рисунки были мною увезены в деревню, в имение Павловку, Борисоглебского узда, Тамбовской губернии. Здесь, во флигеле я собрал и устроил "музей декабристов". Кроме картин, портретов и проч., были там многие вещи, декабристам принадлежавшие. Так, была у меня ложка, которою ел С. Г. Волконский, его чубук, его палка, часы, {11} подсвечник, стол, ноты, принадлежавшие княгине Марии Николаевне ... всех мелочей и не перечислить. Порядок и покой этого маленького музея были нарушены осенью 1918 года. когда я покинул свое имение и перевез наиболее близкие и сердцу дорогие вещи в уездный город.
      Здесь, несмотря на почти уже невозможные условия жизни, весною того же года, на Святой, в библиотеке Народного Дома, я открыл в пользу общества вспомоществования раненым и увечным воинам "Выставку Декабристов". В двух больших залах н двух маленьких комнатах разместились четыре отдела: "До Сибири", "Сибирь", "Официальная Россия" и "Возвращение". Выставка эта в Петербурге и Москве, конечно, имела бы большой успех. Каталог ее, более двухсот номеров, вероятно, и по сие время сохранился у кого-нибудь из жителей города Борисоглебска или в местной общественной библиотеке. Убрать с такою любовью собранную выставку мне уже не пришлось, - в солдатской шинели, с котомкой платья и белья, в пять часов утра, пешком я должен был покинуть родной город... Знаю, что часть вещей, специально художественной ценности, была затребована и вывезена Коллегией Охраны Памятников и сейчас покоится в подвалах Румянцевского музее.
      Самый архив в подлиннике и в копии был мною заблаговременно переслан в Академию Наук, а оттуда, заботами Б. Л. Модзалевского, переправлен в Румянцевский же музей.
      (ldn-knigi - о Модзалевском см. также - Ираклий Андроников "Записки Литерату-роведа", том I, Москва 1975 г.)
      Каждую часть издания я предполагал снабдить предисловием. Первое предисловие вышло в свет с первым томом. В силу обстоятельств, этот первый том будет и последним... Ко второй части ("Заточение") предисловие уже было мною написано. Это был рассказ о первых десяти годах сибирского {12} житья; рассказ, составленный исключительно по письмам княгини Марии Николаевны и вместе с тем дававший духовный ее портрет, как он из этих писем вырисовывается. Но эта работа, - как и все мои бумаги, заметки, письма, примечания и прочий рукописный материал, - была отобрана у меня уездными властями в то время, когда все мое имущество было объявлено народной собственностью. Когда в 1919 г. был послан туда делегат от Охраны Памятников, с тем, чтобы вывезти мои работы, он уже ничего не нашел: "бумаги, отобранные в бывшем доме Волконского, были израсходованы в уборной уездной Чрезвычайной Комиссии" (Из официального донесения.).
      Постараюсь на этих страницах по памяти восстановить, сколько могу, но прошу читателя не посетовать за отсутствие ссылок и дат: у меня не осталось ничего. Предвидя возможную пропажу, я снял копию с упомянутого второго предисловия и отдал на хранение одной старушке в уездном городе. Но и это оказалось не достаточно безопасным, - старушка была вынуждена закопать ее в землю. В январе 1921 г. мне привезли эту рукопись в Москву. Когда я развернул ее, у меня в руках она рассыпалась, - это был прах ... Так исчез последний след моей работы. Пока пишу эти строки, передо мной на столе стоят - фотография с одной из комнат, в которых размещался "музей декабристов", портрет княгини Марии Николаевны, миниатюра, изображающая ее мать, и кедровая шишка от сибирского кедра, посаженного мною в парке моего бывшего имения. Вот все, что у меня осталось... Но - память дороже вещей.
      {13} Ценность того материала, который судьба предоставила мне в этих бумагах, нельзя назвать чисто исторической, - она гораздо больше в раскрытии бытовой и психологической стороны той удивительной эпохи и тех удивительных людей. Думаю, что для истинных ревнителей прошлого, для тех, кто в прошлом ищет не фактов, а жизни, эта сторона даже ценнее; она ценнее не только по существу, но и по редкости своей.
      События достаточно известны, но именно быть и психология людей, при скудости наших семейных архивов, при нерадении, с каким предшествовавшие поколения относились к бумажному наследию отцов, составляют самую дорогую сторону прошлого, тем более дорогую, чем труднее восстановить ее картину. С этой точки зрения наш архив представляет редкую ценность; вряд ли от кого-либо из участников декабрьских событий остался столь обильный и вместе с тем последовательный, почти "непрерывный" материал. И в этом материале не сами события, а как они отражались в умах и сердцах, как люди о них узнавали, передавали друг другу, как страдали, радовались, ссорились, мирились.
      Такое событие, как политический заговор, разразившейся военным восстанием в Петербурге 14 декабря 1825 г., со всем, что было им вызвано, не могло не отразиться самым глубоким образом на взаимоотношениях людей. Не говоря о политических убеждениях, оказались затронутыми вопросы общественного и служебного положения, были потрясены условия материального быта, были подвергнуты испытаниям прочность и искренность семейных отношений. Вот в чем истинный интерес нашего архива. Интерес увеличивается тем, что материал сосредоточивается вокруг таких двух центральных фигур, как идеальный, несколько {14} утопичный и не от мира сего декабрист князь Сергей Григорьевич Волконский и романтическая, героическая в красоте своего подвига личность княгини Марии Николаевны.
      О декабристах было много исследований, о их женах писали поэты; но ни точность исторического изыскания, ни сила поэтического творчества не создадут этим людям более высокого памятника, чем тот, что вырастает во страниц семейного бытоописания. Ведь самая героическая жизнь состоит из накопления мелочей; и вот эти мелочи, простотой своей и простотой отношения к ним еще более поднимают высокую сторону того, что для писавших было будничной повседневностью. "Какие героини, - говаривала по возвращении из Сибири Александра Ивановна Давыдова, - какие героини! Это поэты из нас сделали героинь, а мы просто поехали за нашими мужьями". Так смотрели они на свой подвиг и не сознавали даже, как этой скромностью возвышали его. (ldn-knigi, см. также - Александр Давыдов "Воспоминания" (1881-1955) 1982г.)
      Такова окраска общего духа, которым веет со страниц нашего архива. Повседневность геройства и геройство в повседневности. И редко когда с большей ясностью и более скорбной остротой, чем при разборке этих страниц, пожелтелых и покрытых трудно разбираемыми, иной раз уже блеклыми письменами, вставали перед сознанием - житейская ничтожность всего земного и духовная ценность всего, что когда-то было...
      Былое! Ясна ли вся прелесть этого слова? Теперь, когда все прежнее сметается, за одно стирается в сознании людском и прошлое. Между тем это совсем не одно и то же. Можно не любить, даже ненавидеть прежнее, и все же любить прошлое; можно не желать возвращения прежнего и тем не менее любовной {15} памятью цепляться за прошлое, воскрешать его к духовной жизни. Конечно, это умение различать и оценивать есть признак тонкой культуры, и, более чем когда-либо, в наши дни хочется напомнить о ценности прошлого; хочется ясно отметить разницу между неценностью отжитого и пережитого и ценностью прожитого. "Что пройдет, то будет мило", сказал поэт, и каждая настоящая минута, перегорая в смерти и уходя в прошедшее, нами оттуда извлекается и выводится к новой жизни. Из разбитых сосудов мы по каплям, по крошкам собираем трепет прошлой жизни, и этот трепет, для прошлого ненужный, для настоящего, казалось бы, бесполезный, - в беспокойной растерянности наших исканий и метании говорит нам о тщете земных страстей, о беспричинности страданий, о бессилии негодований; он в настоящем говорит о вечности.
      "И на бунтующее море
      Льет примирительный елей".
      Для тех, кто это понимает, для тех последующие страницы.
      II.
      Однажды, в моем уездном городе меня просили прочитать с благотворительною целью лекцию о декабристах. Я счел долгом обратить внимание того, кто вел со мной переговоры, на то, что в начале моей лекции мне придется говорить о многом таком, что сейчас не в чести обретается (это было весною 1918 года): о князьях, генералах, даже императорах и императрицах ... "И говорите, сказал он, - говорите. Потому что одно дело попасть в Сибирь из деревни, {16} а другое дело попасть в Сибирь из дворца". И это сказал человек, сам вышедший из деревни и вернувшийся из Сибири (что не помешало ему быть расстрелянным).
      Ни на одном из участников декабрьского восстания этот контраст не проступает так ярко, как на князе Сергее Григорьевиче Волконском. Блестящее образование, блестящее положение в свете и при дворе, блестящая, даже по тем временам, головокружительная карьера (в 23 года он был генерал-майором), барабанный бой и знамена наполеоновских войн, участие в пятидесяти восьми сражениях, празднества Венского Конгресса, - вся юность его прошла под тем героическим дуновением молодости, которым дышало "дней Александровых прекрасное начало". И после этого - ночь Сибирских рудников...
      Родители Сергея Григорьевича стояли высоко по лестнице общественно-служебной и придворной. Отец его, князь Григорий Семенович, был сыном генерал-аншефа князя Семена Федоровича Волконского, в семилетнюю войну заведывавшего провиантмейстерскою частью. Григорий Семенович сам был вояка и заслужил от Суворова наименование "неутомимого" и "трудолюбивого". От 1803 до 1816 г. он был генерал-губернатором или как тогда говорили военным губернатором Оренбургского края. Пост видный, почетный и, если можно так выразиться, живописный. Близость "к пределам Азиатским", посещение вассальных ханов, караваны верблюдов, нагруженных дарами Азиатских степей, разливы рек, все это проходит в письмах старика и, в связи с несколько приподнятым тоном самого пишущего, придает им не совсем обычный характер, покрывает их {17} налетом чего-то Державинского, - это какие-то оды домашнего обихода.
      Большинство сохранившихся от него писем - к дочери его, Софье Григорьевне, бывшей замужем за Волконским же, князем Петром Михайловичем, известным впоследствии начальником штаба при Александре I-м и министром двора при Николае I. Называет он свою дочь "дражайшая княгиня Софья Григорьевна", "покрывает целованием ее драгоценные ручки", на конверте после адреса приписывает "и душевному другу" или - "и ангелу моему". Сидя в своем одиночестве, вдали от "веселостей столицы" и "берегов Невских", престарелый отец заочно "прижимает в свои "сердечные объятия" всех членов семьи, столь же многочисленных, сколько взысканных милостями царскими. Старший сын - "наш князь Николай Григорьевич", побывав в 1813 г. вице-королем Саксонии, назначается генерал-губернатором Малороссии; второй - "наш князь Никита Григорьевич", жалуется флигель-адъютантом, а "герой наш князь Сергей Григорьевич" стяжает славу на полях сражений: в двадцать три года он генерал-майор, несколько раз ранен и контужен, усыпан знаками отличия. Помню, в записках Хомутовой рассказ. Сидели в опере, отворяется дверь, в ложу входит Сергей Волконский в шинели. Его спросили, почему он не снимает шинели? "Из скромности, отвечал он, солнце прячет в облака лучи свои". Он распахнулся, - его грудь горела орденами...
      Старшие два сына были женаты. Николай - на графине Варваре Алексеевне Разумовской, внучке гетмана; она сопровождала мужа во время наполеоновских войн и под Аустерлицем подбирала раненых на поли сражения. Никита был женат на княжне {18} Белосельской-Белозерской, известной впоследствии Зинаиде Волконской, сыгравшей видную роль в литературно-художественном движении своего времени, обворожительной красавице, воспетой Пушкиным, Мицкевичем. О ней скажем несколько слов ниже. Сергей Григорьевич в то время еще не был женат; уже после смерти отца, можно сказать накануне декабрьских событий, он женился на Марии Николаевне Раевской.
      "Невестушки наши, княгини Варвара Алексеевна и Зинаида Александровна", блистали при дворах петербургском и европейских, на конгрессе венском и других ... Из своего Оренбургского одиночества сановный отшельник радостным оком следил за судьбою детей, как она катилась от грохота сражений к блеску придворных торжеств. Картинные описания присылает ему внучка Алина с празднеств веронского конгресса; с восторгом упоминается имя певицы Каталани, с гордостью рассказывается, что тетушка Зинаида разучила и пела любимую оперу Государя. "La Molinara". Этот далекий шум тешил сердце старика и пробуждал чувства родительской гордости, он был удивительный старик, полный своеобразия. Современные мемуары изобилуют рассказами о его странностях. Сохранилось предание о том, что однажды он своего старшего сына Николая ударил по щеке. Мальчик ушел и заперся в своей комнате. Через несколько минуть раскаявшийся отец стучится в дверь, но сын не отпирает. Тогда слышится голос:
      "Отопри, я стал на колени". Сын отворяет дверь, - и оба, отец и сын, стоят на пороге друг перед другом на коленях. С годами его странности увеличивались; здесь, может быть, сказывалось влияние раны в голову, полученной в сражении под Мачином. Но, {19} в самом деле, невероятные подробности читаем о нем. В Петербурге в большой карете цугом выезжал он на базар, закупал провизию; позади кареты, по бокам ливрейных лакеев висли гуси и окорока, которые он раздавал бедным. Посреди улицы он вылезал из кареты, становился на колени, иногда в грязь, в лужу и творил молитву. Он был очень богомолен; на портрете работы Боровиковского он изображен с руками, сложенными на Библии. Вот как в своем стихотворении, поднесенном ему но случаю "пожалования ордена Святого Андрея Первозванного", описывал Григория Семеновича некий Евреинов.
      Я мимо Спаса шел по улице Сенной;
      Гляжу - в часовне - кто он в ленте голубой?
      Встревожился тогда, не верю я глазам,
      Но вдруг представился Волконский князь очам.
      .......................................................................
      Иной бы, получа такую благодать,
      В театр бы поскакал, чтоб там себя казать,
      А ты, достойный муж, в храм божеский спешишь...
      Другой современник пишет, что, если бы Св. Синод был осведомлен о чудесах, которые выделывает в Оренбурге князь Григорий Семенович, то, конечно, распорядился бы внести его в Четьи Минеи. Третий, известный в свое время поэт, князь Ив. Мих. Долгорукий, - говорит: "Странного будучи характера, он прославился в публике многими проказами, которые сделали его настоящим чудаком." На улицах Оренбурга встречали военного губернатора гуляющим в халате поверх нижнего белья, а на халате все ордена: в таком виде он иногда заходил далеко, а возвращался на какой-нибудь встречной телеге.
      Характера мягкого, добродушного, поэт в душе, страстный любитель старой итальянской {20} музыки, Григорий Семенович в те времена, когда родительский авторитет в семье, и даже гнет, почитался добродетелью, только любовался своею семьею, не направлял, не предписывал. Семейный корабль шел по волнам житейским к славе и почету, казалось, без кормчего. Письма, его полны одними лишь "душевными сладчайшими сентиментами" к "дорогим обжектам" его родительской любви. Трогательны попечения о маленьких внуках, детях Софьи Григорьевны - "ангелах Александрине, Митюше и Григории". Неусыпная чувствуется заботливость: "Детей ангелов держи, голубушка, где их комната, чтоб всегда был чистейший свежий воздух, отнюдь не жаркая натопленная печь: никогда у ангелов кашлю не будет". Какое-то библейское благоговение владеет им всякий раз, как узнает, что дочь его "в благословенном положении". Но дальше нежных советов и увещаний авторитет родительский не идет.
      Интересны бытовые подробности; происходит постоянный обмен с Петербургом. Ему высылают одеколон, оподельдок, жасминовой помады, пепермент. От времени до времени получает он от дочери новый мундир и всегда приурочивает обновить его в тот или иной праздник. Празднества занимают большое место в Оренбургской жизни. Кроме церковных и царских, празднуются и семейные именины и рождения, и Оренбургское общество не раз танцевало, в то время, как обыватели на улице любовались при пушечной пальбе на транспарантные вензеля Софьи Григорьевны и ее "ангелов - детей". "Все здешние красоты и жительствующее общество в день радостный, матушка княгиня Софья Григорьевна, ваших дражайших именин всеми щерьбетами угощаемы были. Горело в фейерверке ваше мне и всем приятное имя, {21} за ужином многочисленные за виновницу пили тосты с громом пушек. Ваше имя, князь Петра Михайловича и дитяти, Богом данного князь Григория Петровича, в пирамидах при разных огнях зажжено было, - далее за полночь, по здешнему обыкновению, угощаемые разъехались с полной любовью к вам, княгиня Софья Григорьевна".
      От себя Григорий Семенович посылает в Петербург киргизских каурых лошадей, меха, чай, -все, что приносят караваны из "пределов Азиатских", также от казаков: икру, белорыбицу, стерлядь. Большое место в переписке занимают кашемировые шали, которые в то время были в такой моде; красивые, тонкие, пестрые; белая, предназначенная для Императрицы Марш Федоровны, понравилась: "Обещаю Вам наряжаться в сию шаль при напоминании о вас... Шаль прекрасная, и я очень чувствительна к намерению вашему мне удовольствие сделать". Но не одним неодушевленным товаром балует Григорий Семенович родных своих и знакомых. Он просить позволения у дочери поставить у нее в доме, пока их не развезут но сановникам, "колонию коралькопаков до двух десятков... Но все угрюмые, и нехорошие лицами, все крещеные, и привита оспа". На них тоже была в то время "мода"; когда Ларины приехали в Москву к старой тетке, четвертый год больной в чахотке, им отворил дверь
      В очках, в изодранном кафтане,
      С чулком в руке седой калмык.
      О делах управления своего в этих семейных письмах Григорий Семенович мало говорит, но проходят в беглых набросках картины жизни того, {22} края: бунты непокорных казаков, сношения с ханами, научные экспедиции в поисках руды. Все это бегло, но широко и в постоянном общении с природой:
      "Караваны у меня выходят богатые, торговля начинается, погода обещает плодородие". Прямо поэтическим дуновением оживлены картины Урала, который он называет старым именем "Рифейские горы":
      "Судя по описаниям об Альпийских горах, нельзя подумать, чтобы здешние горы с прекрасными долинами, покрытыми многочисленными стадами, не могли сравняться с оными: и здесь есть седые Альпы, покрытые вечным снегом, и здесь бьют каскады, и здесь есть утесы, устрашающие путешественников, но не страшные от того, что уже нисколько веков грозят разрушиться над головами беспрерывных вояжеров и никогда еще не упадали".
      В одном только случае изменяется общий тон благодушия, которым дышат письма Григория Семеновича, - когда он учует, что где-нибудь запахло взяткой: "Ежели откроется корыстность, превращу в ничтожество интересанта".
      "Азиатское одиночество" Григория Семеновича не раз было услаждаемо посещениями членов его семьи. Сергей Григорьевич со старшим братом Николаем навестил отца в 1808 году, Софья Григорьевна приезжала в 1807 г. и второй раз с братом Николаем в 1816 г. Дважды посетила мужа княгиня Александра Николаевна - в 1805 и в 1816 гг. Приезды супруги обставлялись пышно; Григорий Семенович выезжал к ней навстречу, лишь только приходила весть, что княгиня приближается "к пределам азиатским". Пределы эти, однако, понемногу начинают ему докучать, и есть указание, что заветной его мечтой было получить пост посла в Константинополь.
      {24} Таков был Григорий Семенович, таков он выступает из своих писем, столь же привлекательных по настроению, сколько страшных по почерку своему: нельзя себе представить ничего более трудного, и к трудности письма прибавляется еще трудность своеобразной орфографии.
      За разборку этих писем особенно признателен Б.Л. Модза-левскому; если бы они не были в свое время разобраны им, если бы не были напечатаны в первом - и единственном томе "Архива Декабриста", я бы не мог дать характеристики моего прадеда. Характеристика, конечно, неполная, хотя бы потому уже, что 1-й том останавливается на 1816 г.. а Григорий Семенович умер в 1824 г. Но и сказанного, думаю, довольно, чтобы образ его вырисовался. Все заставляет думать, что настоящим главой семейства была "ваша добродетельная мать, моя дражайшая супруга, княгиня Александра Николаевна".
      Дочь фельдмаршала князя Николая Васильевича Репнина, статс-дама, обер-гофмейстерина трех императриц, кавалерственная дама ордена Св. Екатерины первой степени, княгиня Александра Николаевна была характера сухого; для нее формы жизни играли существенную роль. Придворная до мозга костей, она заменила чувства и побуждения соображениями долга и дисциплины. Пока шел допрос декабристов, и сын ее сидел в Петропавловской крепости, она уже была в Москве, где шли приготовления к коронации. Императрица, снисходя к ее горю, предоставила ей оставаться в своих комнатах, но, пишет ее внучка Алина своей матери Софье Григорьевне, бабушка ради этикета все-таки присутствовала на представлении дам. Этикет и дисциплина, вот внутренние, а, может-быть, правильнее сказать - внешние двигатели ее поступков; все {24} ее действия исходили из этих соображений, все чувства выражались по этому руслу. И надо сказать, что событие 14-го декабря поставило ее в трудное положение: первая дама в империи, и сын каторжник...
      В 1824 г. (17 июля в 11 час. утра) скончался в Петербурге старый князь Григорий Семенович, после восьмидесятидвухлетней жизни и сорока четырех лет супружества, вкусив от земного своего существования все, что могут дать знатность, довольство, многочисленное потомство и незлобивый, добродушный характер. Княгиня схоронила его в Александро-Невской лавре, приготовив себе место, на котором легла сама десять лет спустя. Она переехала на житье в Зимний дворец, предоставив свой дом на Мойке у Певческого моста - тот самый дом, где впоследствии жил и умер Пушкин, - детям. Пока дети воевали, или путешествовали, или пребывали на местах своего служения, княгиня проводила часы, свободные от обязательств придворного этикета и светского представительства, в обществе преданной своей компаньонки, француженки Жозефины. Эта Жозефина на страницах, нашего архива занимает довольно видное место. Она была, как бы сказать, вторым центром семьи; в своих письмах она излучается ко всем ее членам, рассыпанным по лицу Европы; через нее они узнавали друг про друга, и к ней же стекались издалека семейные недоумения, домашние поручения. В жизни наших сибирских изгнанников почти целых пять лет, от 1831 до 1835 г., можно оказать, услаждены тем, что приносил им в мрачное заточение ясный, бисерный почерк Жозефины. Это была непрерывная связь с течением семейной жизни, со всем тем беззаботным, счастливым, что осталось позади. Каждую пятницу шло письмо из Зимнего дворца в Сибирь и несло {25} известия о помолвках, свадьбах, беременностях, рождениях, крестинах, зубках, болезнях, лечениях и проч. Изгнанники наши ценили доверия заслуживающую точность и правдивость этих писем, а самую Жозефину Сергей Григорьевич, декабрист, называл не иначе, как ma soeur (сестра).
      Жозефина прожила со старухой княгиней до самой ее смерти в 1835 году и потом уехала в Париж. Есть в нашем архиве еще два письма из Парижа, из которых между прочим видно, что она разыскала там мать г-жи Анненковой. (Известно, что декабрист Анненков был женат на француженке, которая последовала за ним в ссылку). Между прочим пишет, каких трудов ей стоило убедить свою соотечественницу, что в Сибири по улицам не бегают медведи, что там не круглый год зима...
      Письма Жозефины ценны еще и в бытовом отношении. Видим в них всю закулисную челядь старого барского житья; в них девичья, слышится и кухня, отголоски конюшни. Но больше всего, конечно - девичья. Сколько их, начиная с кастелянши Екатерины Семеновны Крыловой! Была Агрипина, была Акулина, была Василиса, была незаменимая Груша, мастерица на все руки, которая раз даже в Москве, во время коронации, когда француз парикмахер опоздал, сама причесала Алину "по-гречески", так что все на балу хвалили. Еще была Жюленька, которая из девочек выросла и доучилась до того, что "заступила место Екатерины Семеновны", о чем однажды сама извещала Сергее Григорьевича в письме, которое ему писала по поручению Жозефины, болевшей в то время глазами. Наконец, шмыгало по коридорам Зимнего, Кремлевского, Таврического дворца, в апартаментах старой {26} княгини, не мало калмычек, - то были от князя Григория Семеновича дары Азиатских степей ...
      У меня была прелестная картина, изображавшая, - в гостиной Зимнего дворца этих двух женщин столь крепко спаянных жизнью и столь мало друг на друга похожих. За круглым столом сидит раскладывая пасьянс, княгиня Александра Николаевна Волконская; в кресле на колесах, грузная, в белом атласном платье, а напротив нее - тоненькая, в клетчатом шелковом платье ее компаньонка Жозефина Тюрненже. Обе в широченных чепцах; только чепец Жозефины легкий, кисейный, а чепец княгини с тяжелыми атласными лентами и бантами, которые, как пламя, расходятся вокруг ее большой некрасивой головы. У нее было красное лицо с мясистыми щеками, небольшим крючковатым носом и большими навыкате глазами. Она ходила грузной походкой, говорила, судя по странной привычке в письме удваивать согласные, сухо, чеканно. В суждениях ее чувствовался обычай, уклад, неоспоримость того, что установлено привычкой, освящено повторностью. Портретов ее у меня было пять, шесть; между прочим один, акварельный, писанный ею самой и, согласно собственноручной надписи, ею же самой подаренный сыну Никите в день ее рождения; ни на одном из портретов не выглядят так страшно ее большие навыкате глаза, ни на одном пестрые банты чепца не стоять таким алым пожаром вокруг красного лица, и ни на одном не сияют таким блеском ордена, знаки отличия и обсыпанный алмазами медальон с портретами императриц.
      У меня хранилась прядь ее волос, белой, совершенно серебряной седины. Наконец, еще упомяну, что кресло на колесах, изображенное на картинке, перешло к внучке ее, дочери декабриста, Елене Сергеевне (сперва Молчановой, {27} потом Кочубей, потом Рахмановой) и хранилось в имении последней, Вороньки, Черниговской губернии. В этом кресле, декабрист, вернувшись из Сибири, часто сидел, в особенности последний год своей жизни; в нем сидя, писал свои "записки", с него сойдя, перешел на смертный одр ...
      Таковы, по письмам, по портретам, по преданию, черты той, кто была матерью декабриста. О ее отношении к нему во время процесса и впоследствии, во время ссылки, поговорим ниже.
      В начале 1825 г. (11 января) Сергей Григорьевич сочетался браком с Марией Николаевной Раевской, дочерью генерала Николая Николаевича Раевского, известного защитника Смоленска и участника Бородинского сражения. Свадьба была в Киеве; Раевские были киевляне; их имение Болтышка было в Киевской губернии; там же под Киевом была усадьба матери Николая Николаевича, Екатерины Николаевны, - знаменитая в истории декабризма Каменка. Здесь, в этом семейном гнезде, под крылом гостеприимной хозяйки, среди разливанного моря старого помещичьего хлебосольства, по ночам происходили тайные заседания тайного политического общества.
      III.
      Старуха Екатерина Николаевна, мать Николая Николаевича Раевского, была одною из многочисленных племянниц Потемкина, урожденная Самойлова. Она вышла замуж столь молодой, что первый год замужества часто тайком от мужа играла в куклы; как зазвенят бубенцы, возвещавшие возвращение супруга, {28} так тотчас куклы быстро убирались. Этот брак, устроенный отцом девушки, по старому обычаю, без совета молодых, был непродолжителен; Екатерина Николаевна осталась молоденькой вдовой с сыном Николаем на руках, будущим героем отечественной войны. Вскоре она вторично вышла замуж, уже по любви, за Льва Васильевича Давыдова. От Давыдова она имела многочисленное потомство. Кроме своих детей, у нее воспитывалось огромное количество племянниц. С ними вместе воспитывалась дочь старого дворецкого, на правах приемной дочери; но соблюдался такой обычай: когда отец, обнося блюдо, доходил до дочери, дочь должна была встать и поцеловать ему руку. Она впоследствии вышла замуж за Стояновского и была матерью известного в свое время председателя департамента законов и Императорского Русского Музыкального общества.
      По старому обычаю, дом кишел приживальщиками и приживалками. Екатерина Николаевна Давыдова, как племянница Потемкина, была так богата, что из одних заглавных букв принадлежавших ей имений можно было составить фразу: "Лев любит Екатерину". К тому времени, о котором говорим, т. е. к 1825 году, высокие хоромы огромного Каменского дома оглашал, как сказал бы Тургенев, "веселый шум семейной деревенской жизни", оживляли его постоянные наезды гостей, нескончаемые празднества. Центром этой жизни была жена одного из сыновей Екатерины Николаевны, Александра Давыдова, обворожительная Аглая, - француженка, дочь герцога Грамона, которую воспевал Пушкин, про которую один современник писал, что все, начиная от главнокомандующих до корнетов, умирало у ее ног. Все это жило, а по выражению того же современника, - "жило и ликовало" и не замечало, что тут же, под {29} тем же кровом назревало что-то тайное, чему суждено было развернуться в нечто страшное.
      В одной из верхних комнат, окно до поздней ночи, когда все уже в доме спало, оставалось освещенным. Что там происходило?
      Этот вопрос задавал себе неоднократно инженер Шервуд, приглашенный в Каменку, чтобы поставить мельницу на реке. Однажды, дав ход своему любопытству, он взлез на дерево. Он увидел вокруг стола заседающих заговорщиков. Окно было открыто, он все слышал ... Каждую ночь Шервуд взлезал на дерево и, наконец, в Петербург полетел донос. Этот донос, направленный Аракчееву, был Аракчеевым представлен Александру I; у Александра I он залежался и не получил движения. Николай I впоследствии прозвал его "Шервуд верный", декабристы перекрестили его и "Шервуд скверный".
      Фактическая история декабризма достаточно известна; их мысли, их стремления, их пути достижения могут быть изучены по книгам. Я на этих страницах задался целью рассказать то, чего в книгах нет и потому только в двух словах скажу для того читателя, который бы этого не знал, кто такие декабристы.
      Цвет русской молодежи, преимущественно офицерство, в начале девятнадцатого столетия вверженный в военное брожение, охватившее Европу, увлеченный наполеоновскими войнами, увидал "заграницу". Эти молодые люди соприкоснулись с укладом тамошней государственной и общественной жизни, оценили разницу этих условий с теми, в которых жили у себя на родине. Уже ранее того воспитание поставило их в противоречие между тем, чему их учили, и тем, что делалось вокруг них. Взращенные в принципах {30} французской философии XVIII века, они жили среди крепостного права... Когда они вернулись домой, они уже не могли примириться с действительностью. Они задумали ряд реформ. В основу легло освобождение крестьян, а затем целый ряд пожеланий, из которых многие и по сей час представляются нам несбыточными мечтаниями. Они желали конституции, народного представительства, гласного суда с участием присяжных, свободы печати и проч.
      В десять лет Тайное Общество сплотилось, окрепло, но, как показали впоследствии события, у него не было, при тогдашнем отсутствии телеграфа и железных дорог, при рассыпанности членов его от Киева и Кавказа до Петербурга, у него не было возможности столковаться и средств упрочиться, Тем не менее, ждали случая выступить. Случай думали найти в той исторической заминке, которой было отмечено вступление на престол Николая I. Старший брат Константин отказался от престола в пользу Николая, но об этом официально не было известно, и в то время, как Императрица Мария Федоровна приглашала сына Николая преклониться перед братом за его великодушие ("Prosternez-vous devant votre frere"), государственный учреждения и войска не знали, что делать. Одни присягали Николаю, другие Константину. Офицеры, члены Тайного Общества, воспользовались замешательством, вывели свои полки на Сенатскую площадь (14 декабря 1825 года).
      Произошел бой, кончившийся подавлением мятежа. Неудачная попытка раскрыла еще одну слабую сторону заговора: у них не было никаких корней. Народ не знал о них. Солдаты повиновались офицерам либо из побуждений слепой дисциплины, либо даже под туманом недоразумения; они {31} кричали "Да здравствует Конституция", но многие думали, что "Конституция" есть женский род от слова "Константин" и что этим обозначается жена Великого князя Константина Павловича...
      Вспышка на Сенатской площади была, выражаясь современным нашим языком, "ликвидирована" к вечеру того же дня. На поле сражения вокруг памятника Петра Великого осталось много раненых; Исаакиевский мост провалился под тяжестью спасавшейся толпы; был убит командующий Петербургскими войсками, граф Милорадович, произведена масса арестов, и с разных концов России поскакали в Петербург под конвоем фельдъегерей арестованные офицеры, члены Тайного Общества. В числе их был и князь Сергей Григорьевич Волконский.
      Он был арестован в Умани, где находился по долгу военной службы. Привезенный в Петербург, он был помещен в один из казематов Алексеевского равелина Петропавловской крепости в первых числах января.
      Самое драматическое, что есть в нашем архиве, это, конечно, письма 1826 года. Бомба, разразившаяся в Петербурге 14 декабря, застала разных членов семьи в разных местах. Княгиня Мария Николаевна была в Болтышке, Киевской губернии, имении ее отца, где со дня на день ожидала разрешения от бремени. Мать декабриста, княгиня Александра Николаевна, была в Петербурге, при вдовствующей Императрице Марии Федоровне. Сестра декабриста, княгиня Софья Григорьевна, бывшая с мужем князем Петром Михайловичем Волконским при кончине Императора Александра I-го, находилась в пути, сопровождая тело Государя из Таганрога в Петербург. К ней навстречу {32} из Петербурга ехала дочь ее Алина, любимая племянница Сергее Григорьевича. Старший брат находился на месте своего служения в Полтаве, жена его, княгиня Варвара Алексеевна, с детьми была в Париже. Брат Никита был в Москве, там же была его супруга, обворожительная княгиня Зинаида. Семья Раевских была не менее разбросана. Родители Марии Николаевны были с нею, ожидая ее родов; тут же была ее младшая сестра Софья Николаевна; другие две сестры были в Москве; братья Александр и Николай были отвезены в Петербург для допроса, который, как известно, кончился их полным обелением и Высочайшим о том рескриптом на имя их отца.
      При такой разбросанности членов обеих семей, обмен письмами не мог не быть весьма значительным. Самое ценное, конечно, среди массы писем, к этому году относящихся, это письма самой Марии Николаевны к Сергею Григорьевичу. Трудно себе представить что-нибудь более патетическое, чем эти письма жены к мужу. От первого, написанного из деревни, через два дня после известия об аресте, и в котором она уже говорит, что пойдет за ним в Сибирь, до последнего, написанного в Нерчинске и начинающегося словами: "Наконец я в обетованной земле", - это, можно сказать, один гимн любви, преданности и чувства долга. Высокий дух этих писем, непоколебимая стойкость в принятом решении, еще больше выступают при ознакомлении с письмами, которые молодая княгиня получала от своих родных.
      Только теперь ясно становится, через что она прошла, какую выдержала борьбу. Она не только встретила неодобрение своему решению следовать за мужем, - она, можно сказать, была окружена заговором, обойдена сетью. И ведал этим заговором, как ни трудно {33} верится, ее родной брат Александр Николаевич Раевский. Есть письмо его к княгинь Софье Григорьевне Волконской (сестре декабриста), в котором он извещает ее, что, получив от отца предписание наблюдать за спокойствием сестры, он предупреждает княгиню, что ее письмо к сестре он вскрыл и что оно не будет передано по адресу ... Понемногу правда стала выплывать. Волконские, которым решение Марии Николаевны, понятно, было приятно, стали писать в двух, трех экземплярах, пользовались "оказиями". Недоразумение, однако, между обеими семьями залегло глубоко. Каждая семья считала своего члена жертвою членов другой семьи.
      Княгиня Софья Григорьевна писала старухе матери о братьях Раевских: "это исчадие ада" (une emanation infernale) и прибавляла, что брат Сергей, конечно, никогда не признается, что был ими обойден. Старик же Раевский через месяц после отъезда Марии Николаевны в Сибирь, писал дочери Екатерине, что, поехав, она повиновалась не чувству, а "влиянию Волконских баб, которые похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня, - и поехала, как дурочка". Вся семья упрекала ее в экзальтации и недостатке рассудительности, а Волконских обвиняли в том, что они ее взвинчивали и торопили ехать, даже не удостоверившись, готова ли она в материальном смысле к отъезду. Братья никак не могли примириться с ее решением и сурово осуждали ее мужа. Николай Раевский много лет спустя, в 1832 году, писал сестре, что он никогда не простит ее мужу жестокости, с какою, женившись на ней, он сократил жизнь их отца и сделался виновником ее несчастья. Но больше всех негодовала родная мать Марии Николаевны.
      {34}
      IV.
      Софья Алексеевна Раевская, жена генерала Николая Николаевича, была дочерью Константинова, библиотекаря Екатерины Великой, и по матери внучкой Ломоносова. Женщина характера неуравновешенного, нервная, в которой темперамент брал верх над разумом. Под впечатлением минуты она иногда в своих письмах к дочери делает ей сцены, и это в Сибирь, за восемь тысяч верст. При этом женщина характера сухого, мелочного, в глазах которой подвиг дочери есть только семейное осложнение, неудобное для всех, вредное для карьеры братьев и отца. Последнее соображение больше всего, по-видимому, ее мучило: преданность мужу владеет всем ее существом: несмотря на многочисленное свое семейство, она до последних дней своих оставалась более супругой, нежели матерью. Но каково было дочери еще в 1829 году, - значит, через три года после событий, получать в Сибири фразы, вроде следующей: "Вы говорите в письмах сестрам, что я как будто умерла для вас. А чья вина? Вашего обожаемого мужа ... Немного добродетели нужно было, чтобы не жениться, когда человек принадлежал к этому проклятому заговору. Не отвечайте мне, я вам приказываю". Скажем мимоходом, что вся семейная переписка проходила на французском языке; вот почему встречаемся с местоимением "вы" больше, нежели с "ты".
      Скажем кстати о французском языке наших дедов и бабушек. Они писали им охотно и свободно. Переделывая пушкинский стих, можем сказать:
      Под их пером язык чужой
      Не превратился ли в родной?
      {35} Да, он превратился в родной в смысле легкости, с какой они выражались. Но, конечно, это был не настоящий французский язык. Он часто отзывался, в особенности под женским пером, классной комнатой. Чувствовалась традиция прописей; речь изобиловала готовыми формулами. Слова не всегда употреблялись в настоящем их смысле, и редко давали впечатление исчерпывающее по отношению к той мысли. которую выражали. Собственно, приходится жалеть, что люди прибегали к такому орудию, которое всегда являлось неполным, лишь приблизительным выражением. Это не могло в свою очередь не влиять и на самое мышление, которое приобретало те же приемы приблизительности и неточности.
      Часто попадаются орфографические и грамматические ошибки. И со всем тем, этот французский язык наших бабушек не лишен своеобразной прелести, как цветок, передающий благоухание известной эпохи, цветок, который никогда уже не повторится: той земли уже нет, на которой он произрастал. Сами неточности, сама приблизительность сообщают ему какую-то дымку туманности, и даже кажется, что, если бы не было этих ошибок, то уже было бы как-то не то... Так все прошлое приобретает ценность, а многое из того, что мы бы сейчас подчеркнули красным карандашом, мы в прошлом готовы пропечатать курсивом....
      Из писем нашего архива заслуживают быть отмеченными, как образцы хорошего французского языка, письма Александра Николаевича Раевского. Хорошо писали декабрист Сергей Григорьевич Волконский и его сестра княгиня Софья Григорьевна. Совершенно отдельно от всех, в смысле слога, крепкого построения мысли, а так же и почерка, стоят письма декабриста Лунина. Наименьшую литературную {36} ценность представляют письма старухи княгини Александры Николаевны. Они печальны - по трафаретности оборотов, по логической приблизительности и по обилию ошибок. Ее правописание было своеобразно: она удваивала букву Т: "sanTTe", "volonTTe" Но вернемся к нити нашего рассказа.
      Нельзя не упомянуть и еще об одной причине того раздражения, которым всегда и все больше и больше страдала мать Марии Николаевны, Софья Алексеевна Раевская. Эта причина - давыдовское родство ее мужа. Мать Николая Николаевича Раевского, Екатерина Николаевна, как сказано, вышла вторым браком за Давыдова, от которого имела многочисленных детей. Софья Алексеевна не любила свою свекровь и не прощала ей второго брака, принесшего ее семье столько сонаследников. К тому же, надо прибавить, семья Давыдовых была очень блестяща; два старших брата Николая Николаевича Раевского сделали блестящие браки. Петр, но прозванию "le beau", в которого была влюблена принцесса Баденская, сестра Императрицы Елизаветы Алексеевны, был женат на графине Орловой (его сын получил титул графа Орлова-Давыдова); Александр, которого Пушкин прозвал "рогоносец величавый", был мужем обворожительной Аглаи, о которой мы упоминали выше. Все Каменское "ликование", а в особенности обворожительная Аглая, не нравилось Софье Алексеевне. К этому прибавлялось и то еще, что младший брат Давыдов, Василий Львович, женатый на Александре Ивановне Потаповой, той самой, чьи слова мы выше приводили, был замешан в декабрьскую историю и также поплатился ссылкой. Этот факт декабризма в самой семье мужа, конечно, гораздо больше компрометировал Раевских, чем причастность к заговору стороннего человека - Волконского. Все {37} это надо иметь в виду, если хотим определить атмосферу семейных отношений и истинный камертон семейной переписки. Жалко рядом с высокими чертами характера упоминать о мелочах людских, но нельзя проходить мимо них.
      Из всего этого видим, что мало поощрительна была обстановка, в которой созревал план и производились сборы княгини Марии Николаевны. Родной отец, только скрипя сердце, согласился на ее отъезд, когда увидел, что все предосторожности ни к чему, и отпустил ее не иначе, как под условием, что она вернется через год, а мужу ее писал: "Надеюсь, что ты не сделаешься эгоистом и не будешь ее удерживать". В своих "Записках" княгиня Мария Николаевна вспоминает страшную сцену, когда, перед прощанием, отец, грозил ей проклятием в случае, если она не вернется. Сцена эта, впоследствии воспроизведенная Некрасовым в его поэме "Русские женщины", вызвала негодование со стороны сестер Марии Николаевны, надолго ее переживших. Они сочли ее выдумкой "господина Некрасова", и Софья Николаевна заготовила горячую, и, надо сказать, очень нелогичную статью, в которой обеляла память отца от подобной клеветы.
      Статья предназначалась для распространенной в то время газеты "Голос". но не была напечатана вследствие настояния ее племянника Николая Михайловича Орлова. Но как же добрые старушки удивились бы, если бы узнали, что возмутившая их сцена вовсе не выдумана "господином Некрасовым", а описана в собственноручных, тогда еще неизданных записках их сестры. Но о поэме Некрасова скажем ниже; здесь только упомянем, что не одна эта сцена возмутила наших старушек. По поводу прогулки по берегу моря, под восторженными {38} взглядами Пушкина, Екатерина Николаевна Орлова сказала: "Вовсе мы не так были воспитаны, чтобы с молодыми людьми бегать по берегу моря и себе ботинки мочить..."
      Жестокая страстность сцены проклятия дочери отцом не меняет ни высокого характера Николая Николаевича ни его любви к дочери и нисколько не подвергает сомнению искренность тех прелестных писем, которые он ей после этого писал. Проявления сильных душевных порывов могли уживаться с проявлениями отцовской нежности в характере смоленского героя, которого племянники Давыдовы называли "черный дядя".
      Его письма к "Машеньке" или о ней к сыну "Алексаше" полны такого нежного чувства к дочери. что раскрывают совершенно новые, нам, потомкам, неведомые, струны в характере того, про кого Наполеон говорил, что он создан из материала, из которого делаются маршалы. Его отношение к отъезду дочери прошло через мучительную эволюцию. Из писем к сыну Александру и из писем сестер друг к другу видно, как он сдавался неохотно, понемногу. Как увидим ниже, княгиня Александра Николаевна объявила, что поедет к сыну в Сибирь. 3-го августа Николай Николаевич пишет: "Старуха едет к сыну, чему я не верю". И несмотря на то, а может быть, именно потому, что он этому не верит, он ставит свое разрешение на отъезд дочери в зависимость от поездки старухи: поедет свекровь, может ехать и она. Удивительным благородством, высоким беспристрастием отличаются его отзывы об арестованном зяте; он отдает должное достойному его поведению, прямоте его ответов. Это не совсем совпадает с отношением братьев к мужу сестры. Софья Николаевна пишет сестра Екатерина, что брат Николай {39} в противность отцу нарисовал поведение Волконского в самых скверных красках.
      Сестры в это трудное время выказали много участия к Марии Николаевне. При отъезде ее из Москвы Екатерина Николаевна снабдила ее многим необходимым в дорогу и даже заставила надеть собственную свою шубу. В дальнейшем отношение сестер к ее положению не отличалось тою теплотой, какой бы можно было ожидать в столь тесной и дружной семье. Надо сказать, что обоготворение отца в семье Раевских заслоняло собой все другие чувства; мы видели отношение братьев, отзыв Николая о Волконском; сестры, конечно, думали так же; тот факт, что она огорчала отца, казался им более значительным, чем само горе сестры. Кроме того, надо принять во внимание и характеры, и обстоятельства жизни. Любимой сестрой Марии Николаевны была Софья Николаевна; Екатерина Николаевна Орлова была на много старше; сестры даже называли ее "бабушка", к тому же она была в то время уже замужем, следовательно имела спои семейные интересы. Елена, хотя была старше Марии Николаевны, внушала к себе скорее материнские чувства и, по-видимому, не могла быть сильной поддержкой в горе. Но и Софья Николаевна, хотя и любимая, поражает в своих письмах дидактизмом своего отношения к сестре. В ней всегда чувствуется гувернантка; она или порицает или одобряет, и иногда прямо удивляться приходится сухости, с которой она отвечает на запросы изгнанницы-сестры. Нельзя не отметить и того, что из всех сестер только Елена никогда не забывала прибавить в письме поклон "Сергею". Это внимание так же дорого ценилось Марией Николаевной, как больно ее огорчало молчание других...
      Мы несколько забежали вперед, заговорив о {40} письмах Сибирского периода; но нам показалось это удобным, во всяком случае кратким способом обрисовать семейные настроения, при которых пришлось Марии Николаевны проявлять свою настойчивость в выполнении задуманного плана.
      Мы еще встретимся с членами семьи Раевских на пути нашего рассказа, но с отъездом Марии Николаевны Болтышка погружается в уныние. Набежавшая же на Каменку туча не надолго ее омрачила; "ликования" скоро возобновились и продолжались, пока было живо то поколение. Но какой-то рок над нею тяготел. Говорят через неделю после смерти старухи Екатерины Николаевны, уже на полках, на этажерках, в шкапах, в комодах ничего не оставалось: стая приживальщиков все "реквизовала". Не в наши дни, конечно, удивляться исчезновению семейных гнезд; но Каменка исчезла много раньше революции. Еще в 1830 году Мария Николаевна пишет из Сибири про "огромный Каменский дом". Я был там каких-нибудь шестьдесят пять лет спустя, - от дома не оставалось следа. Я застал еще в живых сына декабриста Василия Львовича Давыдова, Николая Васильевича; он ребенком оставался в России как родившийся до ссылки отца; следовательно, когда я его видел, ему было девяносто лет.
      Статный, красивый, с еще темными бакенбардами, он лежал больной, приближалась болезнь, которая унесла его через нисколько недель; в лихорадке, густым громким голосом он говорил стихи. Он еще помнил старую Каменку; он помнил, как еще детьми они подглядывали в замочную скважину и видели на биллиарде сидящего и пишущего с лихорадочной поспешностью "курчавого поэта"; лист за листом отбрасывал он на середину биллиарда; то писался "Кавкасский пленник", посвященный Николаю {41} Раевскому. Да, это поколение еще помнило, следующее уже играло в канавках, где был фундамент старого дома, и с любопытством подбирало в канавках раковины устриц, остатки дедовских ликований. Следующее поколение уже и этого не видело. Когда я был в Каменке весною 1915 года, на месте старого дома цвели яблони. Теперь? Теперь, может быть, остался еще в саду "Пушкинский грот", а против него, по другую сторону запруды - белая, круглая, в ампирном стиле мельница Шервуда ...
      V.
      Сергей Григорьевич сидел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Допрос начался в январе, приговор был приведен в исполнение в половине июля. Процесс достаточно известен и по официальным документам, и по многочисленным мемуарам. Из "Записок" Сергея Григорьевича мы об этом ничего не узнаем. Он рассказывает, как его привезли в Зимний Дворец; генерал Левашев оставил его дожидаться, пошел доложить Государю. Через несколько минут дверь отворилась, Государь быстрым шагом вошел и, грозя пальцем, сказал: "я" ... На этом слове "я" Николая I обрываются "Записки" декабриста Волконского ...
      Неведение семей о предстоящей судьбе осужденных было тем тягостнее, чем длительнее тянулся процесс и чем противоречивее были слухи. Тем временем, несмотря на неумолимость, с которой относился к декабристам Николай I и которую сохранил до последнего дня своей жизни, общение с заключенными не {42} было безусловно запрещено. У нас сохранилось много писем на его имя, помеченных Петропавловской крепостью, как местом получения их. Начиная с матери, все родственники тем или иным образом откликнулись на роковое событие, выразили узнику чувства соболезнования.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2