— Но это — неправда! — воскликнул он. — Ведь мой брат Густав заслужил свой чин на поле сражения, где отличился… Скажите вашему барону Цапфу, что он — мальчишка, не нюхавший пороха, а мой брат Густав…
— Но он особенно настаивал, ваша светлость, на генерале Карле…
— Брат Карл! — почти уже закричал Бирон. — Но мой брат Карл был уже при императоре Петре на службе в офицерском чине и личною храбростью выделился в глазах начальства! Он был на войне против шведов, служил в польских войсках и сам заслужил себе чин подполковника. В тридцать четвертом году он был при осаде Данцига, в тридцать пятом был в корпусе, посланном на Рейн с фельдмаршалом Ласси, в тридцать шестом — в армии графа Миниха участвовал в крымском походе, командовал там отрядом, занял Евпаторию, а на обратном пути армии в Россию начальствовал ее арьергардом[3] и так далее, и так далее… Брат Карл — смелый воин, всю жизнь сражавшийся за Россию, а барон Цапф…
— Он только кутил по гербергам пока… — подсказал Андрей Иванович.
— А-а, он кутил по гербергам!.. Хорошо!.. Я покажу ему, как пьянствовать и говорить всякий вздор! Я сам поговорю о нем с Густавом!..
— Значит, веру словам такого человека давать нельзя?
— Какого человека?
— Барона Цапфа фон Цапфгаузена.
— Да кто же может поверить этому лгуну?
— Я в таком смысле и заготовил доклад, — и Ушаков почтительно подал четко и с вывертом переписанную бумагу Бирону.
Тот взял перо и написал: «Утверждаю. Бирон».
— Еще что? — спросил герцог тоном, не обещавшим ничего хорошего.
— Больше ничего, ваша светлость! — поспешил проговорить Ушаков, по опыту зная, что надо было кончать как можно скорее разговор и доклад с герцогом Бироном, когда тот приходил в такое раздраженное состояние, как теперь.
— Можете идти! — коротко проговорил Бирон. Ушаков встал, раскланялся и вышел из комнаты. Пропустивший его мимо себя на площадке лестницы
Иоганн, который в продолжение всего доклада стоял в маленькой комнате, прилепившись ухом к двери кабинета, злобно поглядел вслед Андрею Ивановичу и как бы сказал сам себе:
«Он погубил барона Цапфа, чтобы выгородить своего!»
А Андрей Иванович Ушаков, как ни в чем не бывало, спустился с лестницы, как всегда невозмутимо спокойный, и в прихожей, когда ему один из гайдуков подавал плащ и шляпу, пробормотал не совсем внятно:
— Струг навыверт.
Что значило это слово или вообще значило ли оно что-нибудь — из всех находившихся в прихожей мог понять только один, одетый скороходом. Как только Ушаков пробормотал это слово, этот одетый скороходом поспешно вышел, все же остальные приняли просто, что старик-генерал так себе сболтнул, сам не зная что.
XVIII. ЖЕНЩИНА
Замечание Иоганна было совершенно правильно. Ушаков, выгородив своего, погубил барона Цапфа фон Цапфгаузена, но при этом не произнес ни единого слова лжи и весь его доклад про барона был правдив и основывался на вполне точных и проверенных донесениях.
Позавчера был для барона неудачный день, потому что его приклеили к седлу, а потом, когда он хотел разгулять эту неприятность в загородном герберге, там произошла неприятная история с Жемчуговым. Вчера же не повезло ему еще более, и его слишком развязавшийся язык был для него, как оказалось, погибельным.
Как это вышло, барон даже себе не мог отдать хорошенько отчета. Он действительно наговорил глупостей, в которых раскаялся впоследствии.
Вчера утром он получил пригласительную записку от пани Марии Ставрошевской.
Эта пани Мария Ставрошевская была какой угодно нации, только не полька. Тип у нее был южный, говорила она хорошо только на русском языке, с московским выговором, а по-польски объяснялась плохо, но кроме того еще могла понимать и кое-как поддерживать даже разговор по-французски, по-немецки, по-английски, по-венгерски, а может быть, и еще на каких-нибудь языках.
Свою фамилию она носила по мужу, которого никто не знал и который жил, как она говорила, в Польше.
Пани Мария поселилась в Петербурге с год тому назад и якобы ждала со дня на день приезда мужа из Польши, но он не приезжал, и она жила одна, заводила знакомства, выезжала, бывала на балах, в театрах, на маскарадах и отличалась тем, что у нее долгих и определенных сношений ни с кем никогда не было. Постоянно у нее встречались все новые и новые знакомые. С одной стороны, это было странно, но с другой — такое непостоянство в отношениях было выгодно для ее репутации одинокой женщины, так как молва и сплетни не могли приплести ей никакой легкомысленной связи или увлеченья.
Ставрошевская жила довольно богато, имела слуг — правда, не крепостных, а вольнонаемных, — экипажи и хорошего повара; у нее всегда подавалось отличное вино, она умела угостить и знала толк в хороших вещах.
Жила она в лучшей части Невского, в домике-особняке, с хорошим при нем садом, где была у забора на улицу сделана вышка, так что можно было, сидя на ней, смотреть на улицу, как с балкона. На эту вышку в теплые весенние вечера выносили стол и стулья, подавали бокалы, вино со льдом, и приглашенные пани Ставрошевской проводили здесь очень мило время.
Ставрошевская, казалось, была без лет. Несмотря на свой определенно южный тип, женщины которого стареют обыкновенно рано, она не старела, но и молода не была ни в каком случае. Однако не было мужчины, знавшего ее, который не то чтобы был влюблен в нее или увлекался ею, а не стал бы с нею с первой минуты знакомства в отношения некоторой короткости, позволявшей ему воображать, что между ними существует нечто особенное и что он выделен ею из ряда других мужчин…
Барон Цапф фон Цапфгаузен был в числе прочих, хотя познакомился с пани Ставрошевской всего две недели тому назад.
Получив записку, он отправился на приглашение и застал общество сидящим на вышке у забора за вином.
— А вот и барон! — встретила его пани. — Скажите, барон, какая сегодня погода?
Она проговорила это так, будто между ними было что-то условное в этом, в сущности, нелепом вопросе, потому что она сама, сидя на воздухе, могла видеть, что погода была хороша.
Но барон сделал вид, что понимает суть и таинственность ее слов, хотя на самом деле не понимал ничего, и ответил тоже многозначительно:
— Погода бывает изменчива.
— Вот именно, вот именно! — подхватила Ставрошевская и переглянулась с сидевшим с нею рядом чрезвычайно изящным и породистым барином, точно и между ними было «нечто».
Барон стал пить вино, которое усердно подливала ему любезная хозяйка, и, желая развернуться вовсю, стал шутить, чтобы показать главным образом свою развязность.
Его шутки заключались в том, что он перевирал русские слова, как будто путая значение. Он спрашивал, можно ли, например, сказать про небо, что оно «тучное», когда оно покрыто тучами, и отчего про ниву говорят, что она «тучная», хотя туч на ней нет?..
Смеялась его остротам одна пани Ставрошевская; барон этим был совершенно доволен и изощрялся дальше, приставая с вопросом, можно ли назвать платье «носатым», когда оно хорошо носится?..
В самый разгар непринужденной веселости барона Цапфа фон Цапфгаузена по Невскому, мимо компании, сидевшей на вышке сада пани Ставрошевской, проехала кавалькада из нескольких человек, впереди которой ехал Митька Жемчугов.
Барон сейчас же узнал своего обидчика и даже остановился на полуслове с разинутым ртом. Он так был уверен, что Жемчугов по его слову генералу Густаву Бирону, в полку которого он служил, засажен теперь накрепко, что, когда увидел Митьку преспокойно катающимся верхом по Невскому, ничего понять не мог: как же это так — сам генерал обещал ему, что уберет этого русского, а тут — на-поди! — все это оказалось пустыми словами, и с его обидчиком церемонятся и не могут засадить какого-то Жемчугова, когда этого требует его, барона, достоинство.
У Цапфа фон Цапфгаузена всегда особенно ощущались родовая гордость и кичливость своим происхождением, когда действовало на него вино, а сегодня он выпил уже достаточно и в голове у него немного шумело.
Он был оскорблен, как это генерал Густав Бирон, его начальник, не исполнил своего слова, и начал выставлять благородство своего рода. Сравненье с темным происхождением Биронов явилось само собою, и, попав на этот предмет разговора, барон покатился дальше, как по наклонной плоскости.
Ставрошевская не останавливала, и барон, расходясь все больше и больше, дошел до того, что свободно заговорил о герцоге Бироне, а затем и о самой государыне.
На вышке за вином, слушая разглагольствования Цапфа фон Цапфгаузена, сидели долго, а когда разошлись, Ставрошевская быстро прошла к себе в дом, отворила запертое на ключ бюро и быстро написала на золотообрезной бумажке одно слово: «Струг навыверт», и сложила ее, запечатала, надписала на адресе: «Степану Ивановичу Шешковскому» и, позвонив лакея, сказала ему:
— Отнести немедленно!
На другой день рано утром у Шешковского было два донесения о речах, произнесенных громогласно бароном Цапфом фон Цапфгаузеном, адъютантом полка его превосходительства генерала Густава Бирона: одно от сидевшего под забором, где была вышка, нищего, а другое — от одного из гостей пани Ставрошевской. Оба донесения были вполне тождественны, а потому и составляли доказательство «совершенное», т. е. неопровержимое.
XIX. РЕЗОЛЮЦИЯ
Жемчугов условился с Шешковским, что придет к нему, когда он вернется от начальника, т. е. Андрея Ивановича Ушакова, после доклада того у герцога Бирона.
Нельзя сказать, чтобы Митька чувствовал себя вполне спокойным. Тревожило и собственное дело по доносу на него барона Цапфа, окончательное решение которого все-таки зависело от самого Бирона; но главную и серьезную тревогу ощущал он в отношении запертого в каземате Тайной канцелярии Соболева.
Вчера ночью ему под влиянием успокоительных заверений Шешковского казалось, что положение Соболева не так уж опасно, но сейчас, когда он пораздумал и обсудил более спокойно, он волей-неволей пришел к заключению, что освободить Соболева не только трудно, а, пожалуй, и вовсе невозможно. По крайней мере, он не мог себе представить такое стечение обстоятельств, при котором можно было, хотя бы и создав их искусственно, вызволить несчастного молодого человека. Бирон, очевидно, сам заинтересован равным образом тем, чтобы стереть с лица земли Соболева как слишком назойливого и непрошеного свидетеля его ночных похождений.
Жемчугов не мог дождаться назначенного часа, отправился к Шешковскому ранее и, к крайнему своему удивлению, застал его уже дома.
— Ты что же это? Уже вернулся от начальника? — спросил Жемчугов, входя запыхавшись.
— Доклад был недолгий, — ответил Шешковский. — Только о бароне!
— Ну, и что же?
— Велено ни одному слову его не верить, так что его оговор на тебя недействителен, а самому ему достанется за дурацкие речи… Словом, с бароном кончено!
— Ну, а Соболев?
— С Соболевым велено покончить…
— Совсем?
— Совсем.
— Я так и думал! — проговорил, бледнея, Жемчугов. — Да иначе и быть не могло!.. Значит, все кончено?..
— Ну да, кончено!..
Митька как был, так и сел на первый попавшийся стул.
— Жаль беднягу! — сказал он.
— Да постой! Ты, собственно, чего?
— Как чего?.. Ведь если приказано покончить с Соболевым, так, значит, для него все пропало, а уж помимо того, что он был бы нужен сейчас для дела, у меня и приязнь к нему, как к приятелю.
— Ну, — протянул Шешковский, — полагаю, особенных неприятностей ему все-таки от нас не будет!
— Ты думаешь?
Шешковский кивнул утвердительно головой.
— Но как же это может быть? — стал спрашивать Жемчугов. — Я как ни ломал головы, ничего придумать не мог… А что же можно сделать теперь, когда резолюция о нем поставлена?
— Исполнить резолюцию в точности!
— Ничего не понимаю!
— А это, видно, оттого, что ты себе голову ломал, и она у тебя, очевидно, сломана. А дело очень просто: ведь имени твоего Соболева нигде пока в бумагах у нас нет.
— В бумагах нет?
— Ну, да! Ведь вчера записано только одно его показание, а записывал его я, и вместо «Соболев» везде написал, как бы по ошибке, «Зоборев»!.. Счастье его, что его никто не видал, кроме картавого Иоганна! Ну, а Иоганн близорук.
— Я все-таки ничего не понимаю! Ну, хорошо! Тут как-нибудь Соболева можно освободить, если вместо него обвиняется Зоборев. Но ведь Зоборева-то этого все-таки надо найти, для того чтобы исполнить резолюцию?
— Велика штука!.. Да первый же подлежащий смертной казни негодяй с подходящей фамилией — не Зоборев, так Зубарев или что-нибудь в этом роде — примет на себя эту вину, если ему пообещают вместо смерти ссылку.
— Да, вот оно как! Знаешь, это гениально придумано.
— Надо только, чтобы сам Соболев не болтал.
— Тут есть один риск.
— Какой?
— Если он попадется как-нибудь на глаза Иоганну, тот, как ни близорук, все-таки может узнать его.
— Для этого твоему приятелю лучше было бы уехать.
— Ну, уехать он не согласится.
— Его согласия нечего спрашивать! Кажется, у нас достаточно возможности, чтобы заставить его делать то, что мы хотим.
— Но ведь если он уедет, то мы лишимся одного из главных помощников в этом деле, на которого мы можем рассчитывать. Его сумасшедшая влюбленность, из-за которой он ни за что не оставит Петербурга, может оказать нам серьезные услуги.
— С тобой нынче говорить нельзя! Ну, конечно, Соболев должен уехать только для вида, а его переодетым надо поселить в какой-нибудь лачуге возле заколоченного дома, чтобы он наблюдал за этим домом. Полагаю, он выполнит это с отличным усердием?
— О, да, это он выполнит. Только весь вопрос: как переодеть его и под видом кого поселить возле дома?
— Ну, уж это будет твое дело! Ты распорядись, как знаешь.
— Ну, а как же из каземата? Разве его так просто можно будет выпустить?
— Из каземата надо будет ему бежать… Это опять уж твое будет дело!
— Ну, что ж, это дело не сложное!.. Надо только перевести его в крайний номер, где подъемная плита с ходом.
— Ну, да! да!.. Разумеется! — согласился Шешковский, и таким образом все было решено.
XX. ПИРУШКА
В небольшой горнице с кирпичным полом на обитых раскрашенной под деревья и зверей парусиной табуретах сидело несколько человек. На столе возвышался огромный жбан с пивом, стояли стаканы, кружки и бутылки с вином.
На первый взгляд, это была пьяная пирушка, судя по развязным позам, расстегнутым камзолам и беспорядку, царившему на столе.
Эту картину сверху освещали шесть восковых свечей, которые были вставлены в подсвечники, вделанные в железный круг, подвешенный на цепях к потолку.
Но все это казалось пьяной пирушкой лишь на первый взгляд. Вино было расплескано и разлито по стаканам, но его не пили… Лица были разгорячены, и глаза блестели, но не от вина…
Благодаря этой обстановке трудно было предположить, что здесь собрались заговорщики.
Это не было ни подземелье, ни какой-нибудь таинственный замок, а, напротив, самое обыкновенное жилье обыкновенного обывателя, с отпертою дверью, и именно поэтому трудно было предположить, что тут собралась не веселая компания для разгульного времяпровождения, а люди, задумывающие серьезное дело.
И насколько это серьезное дело не соответствовало попойке, настолько эта попойка предохраняла от всяких подозрений. Людям, умеющим действовать, скрываться не надо; необходимо только уметь скрыть свои действия.
Один из сидевших за столом сказал:
— Как угодно, а я считаю, что наше дело проиграно!
— То есть как проиграно?
— Немцев нам не побороть!
— Ты думаешь, Россия так-таки навсегда в их руках и останется?
— Ах, не знаю я ничего!.. Вижу только, что Бирон держится как ниспосланное свыше наказание, словно язва египетская, и ничего с ним нельзя сделать!
— Да неужели нельзя свалить его?
— Нельзя. Держится он, что ни делали! Уж на что Волынский повел дело, а и он потерпел неудачу, и все осталось по-прежнему.
— Хуже прежнего!
— Так дальше жить нельзя!.. Я не о себе говорю — мне что ж! — но мне за людей обидно… ведь это иго хуже татарского!..
— Взять да разом и кончить!.. Что с ним церемониться!
— Не говори вздора-пустяка!.. Если б можно было — давно кончили бы.
— Надо прямо народ поднять.
— Прошли, брат, те времена, когда перевороты делались народным возмущением. Нынче ничего этим не добьешься…
— Войско надо на свою сторону перетянуть…
— Разве оно не на нашей стороне?
— В войске ропот на немцев идет большой.
— Наверху там сидят немцы, бироновцы, вот и ничего с войском и не сделаешь.
— Я говорю, наше дело проиграно.
— Позвольте, господа! Но что мы можем сделать? Ну, конечно, мы все умереть готовы хоть сейчас, я первый себя не пощажу, и ты, и ты, и все мы готовы умереть… Но и только… Погиб Волынский, погибнем и мы… А суть в том, что после Волынского там, наверху, никого не осталось, кто мог бы идти с нами. Все преданы Бирону и смотрят из его рук… Россия продана, и на этот раз разрушение ее неминуемо.
— Ну, если историю вспомнить, то не впервой на Руси лихолетье — выходили до сих пор, авось, и с Бироном справимся.
— Не справимся!.. На этот раз разрушение, говорю, неминуемо.
— Ведь в самом деле, что ж нас — маленькая горсточка, а что же мы можем сделать?
— Погодите, господа! Я думаю, что не маленькая нас горсточка. Одни мы что ли русские? Или больше ни у кого уже сердца русского нет? Да что вы!.. Много народа чувствует так же, как мы. Только начать следует, а там и пойдет…
— Начать, так начать!.. Вот это — дело!..
— Дело! — подхватили несколько голосов сразу.
— И то правда! Что ж ждать? Все равно помрем…
— Погодите, господа!..
— Чего годить-то? Не трусить… Начнем, а там пусть пристанут к нам другие, а если не пристанут, все равно пример покажем.
— Позвольте минуту терпения! Позвольте просить вас, господа, выслушать, — заговорил сидевший до сих пор молча на углу стола.
Это был Жемчугов.
— Тсс… Митька говорит! Пусть Митька скажет! — послышались голоса.
— Я понимаю вас, — начал Митька, — и вполне разделяю вашу горячность. Если бы мы действительно дошли до отчаяния, то иначе и поступить нельзя было бы, ибо примириться с тем, что творится теперь, никто из нас не может… Но такой крайний шаг еще преждевременен. Я знаю, что теперь невыносимо, что мы готовы служить и повиноваться государыне, венчанной на царство и на священную власть, но не стерпим повиновения пред временщиком, потому что временщик — такой же простой смертный, как и мы, и служить ему мы не станем…
— Не станем! — раздалось со всех сторон.
— А между тем власть в его руках, и он гнет нас ради того, чтобы сохранить свое положение… Подлый раб, он хочет из нас сделать рабов.
— Нет, я убью его, как собаку, — крикнул чей-то голос.
— Вот у меня, — продолжал Жемчугов, — есть Ахметка, так он все говорит: «Я тебя зарежу!» или спрашивает: «Кого резать нужно? » Дайте срок!.. Нужно будет — мы на Бирона Ахметку пошлем — он с ним справится один… Но теперь еще не время. Вы думаете, на верхах нет никого, кто думал бы вместе с нами теперь? Ошибаетесь! Теперь там врагов Бирона больше, чем до того, как схватили Волынского. Волынский был горяч от природы и поступал так, как не надо. Пошел он на рожон и напоролся, и все тут. Кто дела не жалеет, тот иди по его следам и… укрепляй герцога Бирона, потому что он после каждой такой победы чувствует себя лишь сильнее. Нет, нынче умней стали. Нынче я на месте герцога Бирона боялся бы собственной тени; она может быть враждебна ему. Теперь он не сумеет отличить врага от друга, и его гибель близка, ближе, может быть, чем сам он думает и чем предполагаете вы… Конечно, Волынского жаль, но вольно ж ему было самому лезть… Но вот что я вам говорю — дайте мне срок — ну, полгода…
— Длинный срок! — сказали многие. Митька покачал головой.
— Или вы так уж торопитесь разделить участь Волынского? Ну, коли желаете, и вас прихватят к нему. Да если бы я у вас спросил пять лет, и тогда бы срок был бы мал, чтобы свалить временщика! Вы думаете, что так это стоит лишь захотеть?..
— Да ведь бывают времена, когда он непрочен…
— Пустяки и сплетни! — махнул рукой Жемчугов. — Бирон сидит так прочно, как ни один временщик не сидел… Эти слухи ходят лишь оттого, что слишком уж многим хочется, чтобы он был непрочен. Ну, а я прошу у вас всего лишь полгода и ручаюсь вам, что через полгода герцога Бирона в Петербурге не будет!
— У тебя есть на то основания? — спросило сразу несколько голосов.
— Есть.
— И серьезные?
— Я никогда зря не говорю; мне поверить можете.
— А можно узнать: какие?
— Вам нужно; только помните — молчать нужно.
— Кажется, ты знаешь нас.
— Ну, так вот! Выслежена любовница герцога Бирона, к которой он ездит только по ночам… Стоит только представить неопровержимые доказательства этого императрице Анне Иоанновне — и дни Бирона сочтены…
Это известие произвело потрясающее впечатление. Все как-то смолкли сначала, потом сразу раздалось несколько голосов:
— Виват, Митька! Вот это ловко!.. Молодцом!..
— Теперь вы видите, что поверить мне можно и что я не прошу вас зря ждать.
И все почти хором ответили:
— Согласны!
В это время в сенях, через комнату, раздался звук разбитой рюмки.
Это был своего рода сигнал. Рюмка была приспособлена так, что иначе нельзя было отворить дверь, чтобы не разбить ее.
Едва раздался звон стекла, в минуту все лица преобразились, кто-то затянул песню, заговорили все сразу, и, когда вошло еще двое гостей, можно было голову отдать на отсечение, что тут происходит пьяная оргия, и ничего больше.
XXI. ИОГАНН
Двое вошедших были молодые люди, вполне подходящие и по своему облику, и по своему среднему общественному положению к компании, сидевшей вокруг стола.
Они не принадлежали вполне определенно к аристократической части общества, но также и не принадлежали к низам. Это были люди, у которых все ожидалось еще впереди, и они легко могли возвыситься или, наоборот, пасть; с одинаковою вероятностью могло случиться для них и то и другое…
Вошедших звали по фамилии: одного — Финишевич, а другого — Пуриш.
Несмотря на свои фамилии, звучавшие несколько чуждо для русского уха, они старались выказать себя русскими людьми, что сейчас же и поспешили подчеркнуть, войдя в комнату. Один, здороваясь, говорил: «Будьте здравы, други добрые!», а другой крепко жал руки со словами: «Бувайте здоровы!»
Им сейчас же пододвинули полные стаканы, они стали пить и размашисто чокаться, как бы желая поскорее дойти до градуса всей остальной, по-видимому, пьяной компании.
Они и дошли, но сделали это так быстро, что даже самому неопытному новичку стало бы заметно, что они притворяются.
— Мы, кажется, прервали вашу беседу? — стал говорить Финишевич. — Пожалуйста, господа, продолжайте… О чем вы говорили?..
— Говорили мы о том, — ответил Митька Жемчугов, — что стали нынче воробьи по крышам скакать, а телята в поднебесье летать… Как бы теляти не очутиться в кровати, ну, а воробью не сесть в лужу… Это хоть нескладно, но зато справедливо!
— Ай да Митька! — расхохотался Пуриш. — Вот люблю!.. Всегда насмешит!.. Вижу я, однако, что вы тут пустяками пробавлялись!.. Словно бабы за веретеном, за стаканами закисли, а дело стоит и не двигается!..
Никто не ответил ему, и лишь с противоположного конца стола кто-то запел неприятным голосом: «И было дело под Полтавой»…
— Да, — подхватил Пуриш, — под Полтавой дело было!.. Мы же вот сидим и трусим, а немцы нас обуревают!..
— Как? — переспросил Жемчугов.
— Обуревают… то есть завладевают нами… — пояснил Пуриш. — Я вчера двух немцев побил, а сегодня — одного!
— Очень просто! — сказал Финишевич и расправил свои большие рыжие усы.
— Ведь я сейчас в морду!.. — крикнул Пуриш и ударил по столу кулаком. — Пора перейти от слов… к делу… Бить немцев! — громогласно завопил он.
— Да, вот если бы мы все рассуждали так, — сказал Финишевич, — тогда Бирона давно не было бы.
— Да что нам Бирон? — снова закричал Пуриш. — Ведь Бирон держится только нашей слабостью!..
Кругом разговаривали довольно громко, несуразно и нелепо, по-пьяному, перебивая друг друга, и не слушали Пуриша, так что ему приходилось сильно кричать, чтобы обратить на себя внимание.
— Если захотеть, — орал он, — то с Бироном можно покончить, как и со всеми другими немцами: в морду их!..
Митька, не торопясь, закурил трубку и, попыхивая дымом, стал говорить рассудительно и не спеша, обращаясь главным образом к Финишевичу и как бы отмахиваясь от Пуриша, словно от жужжащего комара.
— Собственно говоря, я не знаю, почему уж так нападают на герцога! Что он будто тратит на себя много казенных денег? Так ведь нельзя же!.. Ведь он — первое лицо в таком государстве, как Россия, и, значит, должен иметь антураж! Мы — не нищие в самом деле, чтобы нельзя нам было содержать одного герцога. Да потом, благодаря ему, какое теперь спокойствие в России настало!.. Разбойников и лихих людей каждый день хватаем, подымаем на виселицу и отрубаем им головы! А как он недоимки взыскивает? Превосходно!.. Об образовании нашем заботится, кадетские корпуса учредил. Разве все это русским сделать?.. Нет, история должна будет признать, что герцог Бирон продолжает реформы императора Петра! Это — великий государственный ум, который мы еще и понять-то не можем! Пуриш в этот момент уже размахивал бутылкой и стоял на своем, крича:
— А я немцу подчиняться не желаю!., не желаю!., не желаю!.. Не так ли, господа? — обратился он на другой конец стола.
Но «господа» на другом конце стола шумели и разговаривали все сразу, и какого-нибудь толка от них добиться было невозможно.
— Да будет вам пить и пить все! — продолжал настаивать Пуриш. — Поговорим хоть раз серьезно!.. Ведь дольше оставаться в бездействии нельзя.
Но никто с ним серьезно разговаривать не хотел, и он должен был убедиться, что компания совсем пьяна. Тогда он, думая, что делает это незаметно, шмыгнул, ни с кем не простившись, в дверь и исчез в прихожей.
За ним сделал то же самое и Финишевич.
Выйдя на улицу, они оба поспешными шагами направились к Летнему саду и выбрали там крайнюю аллею у реки Фонтанной.
По этой аллее с палкой в виде костыля и в нахлобученной на брови шляпе гулял картавый немец Иоганн с черным железным кольцом на указательном пальце правой руки.
Этот Иоганн занимал странное положение при герцоге Бироне. Он постоянно находился при нем, когда герцог был дома, и исполнял какие-то очень сложные обязанности, не то главного советника и руководителя, не то доверенного, не то секретаря, а не то просто дворецкого. Во дворце герцога он ничем не заведовал и не имел никакой определенной должности, но вместе с тем управлял всем и почти все здесь от него зависело, хотя знали это очень немногие; даже министры, и те не подозревали, какое значение имеет этот картавый и незаметный немец.
Кто угадывал это значение, тот получал ключ ко многим тайнам происходившего в те времена в России. Но для истории имя Иоганна осталось неизвестным, потому что о нем почти не оставили сведений записки современников.
Иоганн, встретив Пуриша с Финишевичем, остановился, и они подошли к нему.
— Ну, что? — спросил он.
— Ничего, — ответил Финишевич, — просто-напросто пьяная компания, как мы и говорили! Митька Жемчугов во главе!.. Он, как был пьяница, так и есть.
— И вы не услышали ничего интересного?
— Да, решительно ничего! Что же можно услышать в пьяной компании? А Митька Жемчугов даже в пьяном виде говорил, что герцог сделал много пользы для России.
— Ну, я вижу, вы плохо исполнили мое поручение! — сказал Иоганн. — Я не этого ожидал от вас! По моим расчетам, эта компания должна быть очень опасной.
— Может быть, они и опасны, когда трезвы, — возразил Финишевич, — но сегодня они были пьяны и решительно ничего серьезного дать не могли.
— Надо было заставить их говорить!
— Я старался! — сказал Пуриш.
— Не надо стараться! Надо уметь. Неужели этот Жемчугов опаснее, чем я думал? Или он в самом деле — только беспутный пьяница?
— Именно беспутный пьяница! — подхватил Пуриш.
— Я тоже думаю, что это верно, — согласился и Финишевич.
— Ну, это мы еще посмотрим! Они объяснялись по-немецки.
Пуриш переступил с ноги на ногу и скверненьким, заискивающим тоном проговорил:
— Господин Иоганн, мне бы нужно было немножко денег!
— Денег! Денег!.. — передразнил его Иоганн. — Все только денег, а делать ничего не умеете!..
— Но как же мы ничего не умеем? — залопотал Пуриш. — Я не щажу себя и оскандаливаю их.
— На одном скандале жить нельзя!.. Ну, хорошо: завтра утром зайдите, получите деньги и работайте более успешно!..
Иоганн круто повернулся и направился ко дворцу, а Финишевич и Пуриш пошли в другую сторону, к выходу.
— Пойдем куда-нибудь развлечься! — сказал Пуриш Финишевичу. — После дела я всегда люблю рассеяться.
XXII. ОСВОБОЖДЕНИЕ
Соболев не помнил, сколько времени пришлось ему сидеть в каземате, после того как был заперт тут с ним Митька, которого повели к допросу и который затем уже не возвратился. Он почти не переставая спал беспробудным сном. Его насилу дотолкались, когда пришли к нему, чтобы перевести его в другой каземат.
Соболев покорно подчинился этому переводу и даже был очень доволен ему, потому что в новом каземате была постлана свежая солома, так что очень удобно можно было лечь на ней.
«Ведь больше мне нечего делать!» — решил Соболев и разлегся на этой свежей соломе.
Но, видно, он уж слишком много спал, потому что сон больше не шел к нему.
Иван Иванович пробовал закрыть глаза, однако, они открывались сами собою, и в смутном освещении, пробивавшемся в каземат через маленькое решетчатое оконце, виднелись солома и каменный пол.