— Президент королевской палаты Августа Второго господин Брюль, — сказал Шешковский, — просил герцога Бирона поймать находящегося в России Станислава Ставрошевского, сторонника Лыщинского, покушавшегося на жизнь Брюля в тридцать третьем году. Случай, как видишь, исторический.
— Терпеть я не могу исторических случаев!
— А все-таки Иоганну удалось разрешить этот случай. Этот Станислав Ставрошевский оказался мужем пани Марии, и она выдала его Иоганну, который приехал к ней как раз в то время, когда у нее был Финишевич.
— Финишевич?!
— Ну да! Под этим именем скрывался здесь муж пани Марии, Станислав Ставрошевский.
— Вот что называется, легок на помине! Ведь и у меня сейчас дело, которое тоже относится к Финишевичу. Ты знаешь о покушении на убийство Эрминии?
— Какой Эрминии?
— Ну, той самой молодой девушки, из-за которой мы хлопотали вот уже сколько времени!
— Ах, этой! Но послушай, тут замешивают барона Цапфа. Я думаю, что это — вздор!
— Я уверен в этом! Я сейчас от него, и, судя по разговору с ним, можно предположить, что тут замешаны Пуриш и Финишевич, то есть, значит, Ставрошевский. Конечно, прежде всего надо установить, имели ли эти господа какую-нибудь причину покушаться на бедную девушку?
— Может, просто хотели ограбить ее? Ведь они были без денег!
— В том-то и дело, что нет. Никаких признаков корыстной цели не имеется! Нанесена рана и решительно ничего не тронуто.
— Конечно, если бы знать, кто такая эта девушка, то дело было бы яснее!
— Кто она, я теперь знаю. Она — приемная дочь гродненского пана Адама Угембло! Вот тут у меня записано… — и Жемчугов справился со своей книжечкой.
— Угембло… Угембло… — задумчиво повторил Шешковский и, перебрав несколько дел, взял одно и стал перелистывать. — Так и есть! — сказал он. — Пани Мария Ставрошевская, рожденная Угембло, из Гродно, дочь пана Адама Угембло.
— Теперь все ясно! — воскликнул Митька и даже, вскочив со своего места, заходил по комнате. — Ну, да! Конечно все ясно! — повторил он. — У Ставрошевской, несомненно, были счеты с приемной дочерью своего отца. Последний, насколько я теперь знаю, прогнал пани Марию и, разочаровавшись в ней, всю любовь свою отдал приемной дочери. Ставрошевская же, столкнувшись с Эрминией здесь, в Петербурге, подговорила своего мужа убить ее. Сейчас я отправлюсь к картавому немцу.
— Зачем?
— Затем, чтобы сделаться его приятелем, как уже сделался приятелем барона Цапфа фон Цапфгаузена, — ответил Митька. — Все это дело оставьте на мне. Не трогайте Ставрошевской, у меня, кстати, имеется на нее хорошенький документик, а через нее я войду в дружбу с доктором Роджиери. Теперь понимаете?..
— Понимаю! — сказал Шешковский.
LVI. ЗДРАВСТВУЙТЕ, ГОСПОДИН ИОГАНН
Старый картавый немец Иоганн, конечно, был очень доволен, что ему посчастливилось задержать Ставрошевского; последний был уже отправлен в Петропавловскую крепость и сидел там за крепкими замками, в надежном каземате. Но удовольствие Иоганна этим успехом не могло быть полным. Он должен был признаться, что этот успех как бы оскорбил в нем самом чувство преданности герцогу Бирону.
В самом деле, герцог, если бы хотел, мог упрекнуть его следующим образом:
— Мой добрый старый Иоганн! Когда дело коснулось интересов господина Брюля, то ты распорядился очень хорошо и расторопно, но, когда речь идет о чем-нибудь таком, в чем замешаны мои, Бирона, интересы, ты в последнее время просто-напросто ломаешь дурака!
Такой упрек был бы вполне справедлив, и хотя герцог не делал его Иоганну, но старому немцу было неприятно, что он мог бы сделать этот упрек.
Дело с Эрминией было провалено крайне глупо, никаких концов этого происшествия Иоганн не нашел и был сам кругом виноват в этом.
Высказанная им преданность в героическом до некоторой степени поступке освидетельствования оспенного не привела ни к чему. Он, окуренный серой, задыхаясь от серного дыма, подошел к бараку, и в окно ему показали больного, на лице которого была полотняная маска. Иоганн тут только вспомнил, что, правда, оспенным больным надевают на лицо полотняную маску, пропитанную лекарством, для уменьшения оспенных пустул. Но, конечно, под маской он не мог узнать, тот ли это был, кого он искал, и весь его героизм пошел, так сказать, прахом.
Затем Иоганна беспокоила история с бароном Цапфом фон Цапфгаузеном.
И надо же было стрястись такой беде.
Скверным казалось тут то, что Иоганн сам же и посоветовал барону отправиться на разведки о молодой девушке, а там заварилась такая каша. Иоганну было весьма жаль барона, потому что он сочувствовал ему вообще, и считал себя обязанным сделать все возможное, чтобы выгородить несчастного офицера, но решительно не знал, как за это взяться.
И вот в ту минуту, когда он, сидя у себя в комнате, раздумывал, что ему делать, он вдруг услышал над своей головой ясно раздавшийся голос:
— Здравствуйте, господин Иоганн!
Картавый немец оглянулся и остолбенел. Сзади него, у него в комнате, стоял неизвестно как пробравшийся сюда Митька Жемчугов, который и высказал ему это вежливое приветствие.
— Как вы пробрались сюда? — почти крикнул Иоганн, не подозревавший, конечно, что почти все лакеи и слуги в бироновском дворце так же послушно подчинялись Митьке, как и гайдуки в доме пани Ставрошевской.
— Ну, что вы шумите! — спокойно сказал Митька. — В том, что я пробрался к вам, нет ничего мудреного! Двери из сада в коридор, а из коридора в вашу комнату были отворены, и вольно же вам было так задумываться, что вы не слышали, как я вошел. А побеспокоил я вас по делу, которое, вероятно, интересно вам.
— Но надо узнать сначала, — сердито возразил немец, — желаю ли я этого или нет!
— Эх, господин Иоганн, будем рассуждать разумно: ведь для того, чтобы вам пожелать или не пожелать выслушать меня, вам надо знать, что хочу сказать я. А я принес вам сведения, гораздо интереснее сведений Пуриша и Финишевича, которых вы нанимали следить за мной.
— Кто вам сказал это? — живо спросил Иоганн и покраснел.
— Господин Иоганн, вы плохо знаете Митьку Жемчугова, если думаете, что он не способен сделать даже такую вещь, как разгадать ребяческие уловки господина Пуриша! Плохих людей вы подбираете себе, господин Иоганн!
— Я не виноват, что среди русских хороших нет! — ответил, продолжая сердиться, немец.
— Как нет? — весело рассмеялся Жемчугов. — Есть, и очень много, и даже очень прекрасных русских людей! Однако вы, должно быть, хотите намекнуть, что они не идут к вам? Так и то вы ошибаетесь. Видите, я вот — прекрасный человек, даже очень хороший человек! И пришел к вам, и хочу доказать вам, что барон Цапф фон Цапфгаузен ни в чем не виноват в Петергофе, а что всему причиной здесь пани Мария Ставрошевская.
Иоганн сейчас же заинтересовался словами Жемчугова, и тот постепенно и очень обстоятельно рассказал ему все, что знал о подробностях происшествия в Петергофе и об их достодолжном освещении.
По мере того как Митька рассказывал, Иоганн кивал головой в знак согласия и наконец одобрительно произнес:
— Все это так. Все это вы, я полагаю, верно сообразили. Насколько я могу судить, вы — человек…
— Умный! — подсказал, прищурясь, Жемчугов.
— Кто это вам сказал? — спросил немец. Митька сделал очень серьезное лицо и произнес с большой уверенностью:
— Барон Цапф фон Цапфгаузен. Он мне так прямо и сказал, а до него я и не знал этого.
— Я сказал бы, что вы — человек способный! — с расстановкой определил немец, точно это было очень важно для Жемчугова. — Но, видите ли, у меня есть старый опыт!
— Я в этом не сомневаюсь!
— И этот старый опыт говорит мне, что никакой человек ничего не делает бескорыстно! Если вы ищете награды, я понимаю, зачем вы ко мне пришли! Если вы не ищете ее, тогда я не понимаю!
— Я ищу награды! — серьезно сказал Митька.
— А-а!.. Какой же вы награды себе ищете? Митька опять сделал серьезное лицо и проговорил:
— Почетной.
— Это хорошо! — сказал Иоганн.
— Да! Ведь я не какой-нибудь Пуриш или Финишевич, который польстился бы на деньги: мне нужно, по крайней мере, придворное звание.
— Но ведь это дается за заслуги!
— Так вот я и хочу заслужить. Я думаю, что в деле с Эрминией я могу быть полезен его светлости.
— В каком смысле?
— А в том, что мы, во-первых, вернем ее доктору Роджиери, а во-вторых, обеспечим ее от подобных людей, как Финишевич-Ставрошевский или подосланные им его клевреты.
— Его клевреты?
— Ну, да! Например, один из них вскочил к вам тогда в лодку и теперь вот умирает в оспе. Он, очевидно, был подослан Ставрошевским.
— А ведь в самом деле! — сообразил Иоганн. — И подумать, что этот же Финишевич был у меня агентом и получал от меня деньги… О, как хитры эти люди!
— Да, эти люди очень хитры! — сказал Митька. —
Но, знаете, теперь, когда мы нашли главного виновника, этого второстепенного, который там умирает в оспе, можно будет так и оставить! Ну его! Так вот, если вам угодно, чтобы я действовал, то я буду!
— И желаете получить за это придворное звание?
— Ну что ж! Придворное звание, так придворное!
— Хорошо! — многозначительно произнес Иоганн. — Если все будет так, как вы говорите, вы получите придворное звание! Императрица даст вам его, если захочет герцог Бирон, а герцог Бирон захочет, если захочу я!
LVII. ДВОЕ МУЖЧИН
Пани Мария на своем веку видала много всевозможного рода мужчин, знала их, и нельзя было сказать, чтобы имела высокое мнение об этой «породе», как называла она мужскую часть человечества. Бывало, попадались ей мужчины, которые на первый взгляд казались как бы нравственно сильнее ее, но стоило лишь приглядеться к ним, стоило лишь стать пред ними женщиной, и сейчас же обнаруживалась их слабость, и они становились величиной ничтожной в глазах Ставрошевской. И вот только двое людей, которые, как ни приглядывалась к ним пани Мария, не были похожи на остальных мужчин, а именно: доктор Роджиери и Митька Жемчугов.
Доктор был маг, волшебник, кудесник и чародей, таинственность шла ему, и в ней точно таяло выражение могущей оказаться у него какой-нибудь слабости. В первый раз, когда Роджиери приехал к Ставрошевской требовать от нее, чтобы она отдала ему Эрминию или, по крайней мере, хоть показала ее ему, она выдержала борьбу и не подчинилась итальянцу, но теперь, когда он, выздоравливающий, лежал у нее, она чувствовала, что с каждой минутой, с каждым словом, произносимым им или ею, он берет над нею верх.
Митька Жемчугов, этот Митька, казавшийся ей спервоначала пустым пьяницей, оказался еще более сильным пред нею. В нем не было ничего ни волшебного, ни таинственного, но в нем сидела какая-то природная, врожденная сила, и эта сила, при полном отсутствии таинственности и волшебства, была для пани Марии тайной, которую ни понять, ни разгадать она не могла. Если Роджиери мог завладеть ею и подчинить ее себе еще в будущем, то Митька Жемчугов уже завладел и подчинил ее себе. Она чувствовала, что должна повиноваться ему, и не потому, что у него был в руках документ, которым он мог уничтожить ее, а потому, что такова была его воля. И, чем больше ощущала она эту волю, тем более ненавидела Митьку и вместе с тем никого так не желала бы иметь возле себя, как именно его. Странно — когда Митька подъехал к крыльцу в соболевской карете, пани Мария почувствовала это, несмотря на то, что сидела у Роджиери и говорила с ним, поглядела в окно, убедилась, что это приехал Жемчугов, и быстро пошла к нему навстречу. Гайдуки, отнюдь не вышедшие из почтения пред Ставрошевской после сцены с Митькой, встретили его без всяких особых знаков внимания, как встречали всех гостей своей госпожи. Жемчугов тоже держался как ни в чем не бывало, но и не выказал удивления, что пани Мария сама к нему вышла навстречу.
— Вы хотите пройти к доктору? — спросила Ставрошевская, здороваясь. — Я много говорила ему о вас, и он очень желал бы поближе познакомиться с вами.
Жемчугов, не отвечая ей, прошел в гостиную и, оглянувшись, спросил:
— Отсюда слышно никуда не будет?
— Тогда пройдемте сюда! — сказала пани Мария и отвела Митьку в самую дальнюю, убранную на манер боскетной, комнату.
— Пани Мария! — сказал, круто поворачиваясь к ней, Жемчугов. — Это что за штуки?
— Какие штуки? — переспросила Ставрошевская и почувствовала, как при одном взгляде Митьки вся кровь отхлынула у нее от сердца.
— С Эрминией!… С Эрминией! — повторил Жемчугов. — Вы подослали Ставрошевского…
— Разве он что-нибудь сказал? Но это — клевета! — стала было говорить пани Мария.
Митька остановил ее:
— Ему не было никакого основания убивать приемную дочь Адама Угембло, вашего отца, которой он завещал свое состояние! Со смертью Эрминии это состояние должно, конечно, перейти к вам!
Ставрошевская смотрела прямо в глаза Митьке Жемчугову, напрасно силясь распознать, что было у него там, внутри, за этим металлически-бесстрастным взглядом, который имел на нее то же действие, какое имеет направленное в упор на человека дуло огнестрельного оружия.
— Да что… вы — тоже колдун? — отмахиваясь, заметалась она пред Жемчуговым. — У вас тоже есть чары, и посредством их вы знаете все?
— Ну, так вот, пани Мария! Я вашу глупость поправлю: вы из всего этого выйдите чисты, но только помните…
— Что мне помнить?
— Наше условие.
— И нового вы ничего не потребуете?
— Решительно ничего. Мне нужно стать другом доктора Роджиери, и все тут…
Ставрошевская долгим, испытующим взглядом посмотрела на Митьку и, опять не уловив в его глазах ничего, проговорила:
— Не знаю: вы мне или действительно друг, или же враг, который принесет мне погибель…
— Ну, там увидим! — равнодушно махнул рукой Митька. — А теперь пойдемте к Роджиери.
Они пошли в комнату к итальянцу, и там Митька оставался довольно долго, поддерживая общий, очень занимательный разговор. (Он владел очень недурно французским языком.)
Когда он уехал, Роджиери сказал пани Марии:
— Вот первый человек, ни одной мысли которого я не мог прочесть, несмотря на все мое искусство…
LVIII. КОСА НА КАМЕНЬ
Жемчугов поспешно вошел в караульное помещение в крепости и сказал несколько слов офицеру.
— У вас есть пропуск? — спросил тот.
Митька вынул из бокового кармана кафтана бумагу и показал.
Караульный офицер внимательно рассмотрел бумагу и спросил:
— Слово?
Жемчугов наклонился к самому его уху и тихо шепнул:
— Струг навыверт!
— Пойдемте! — сказал офицер и повел Митьку по каменным переходам, которые закончились коридором с несколькими железными дверями.
Одну из этих дверей отпер по приказанию офицера огромного роста инвалид петровского времени, и Жемчугов вошел в каземат, где сидел Финишевич.
Тот, закованный в цепи, встал навстречу Митьке и проговорил:
— Странно! Я почти был уверен, что придете ко мне именно вы.
Он был, по-видимому, довольно спокоен, чего никак нельзя было ожидать, и ни отчаяния, ни боязни заметно в нем не было.
Это удивило Жемчугова, и он с недоумением посмотрел на Финишевича.
— Вы как ко мне? — продолжал тот. — Официально или неофициально? Я думаю, что вы пришли наведаться ко мне частным образом, так как дело, по которому я заключен, касается иностранного государства, и здесь официально никто меня допрашивать не может.
— Ну, пан Ставрошевский! — ответил в свою очередь с необыкновенным спокойствием Митька. — Если бы нужно было допросить вас, то и допросили бы! Дело не в том. Я пришел к вам исключительно в ваших же интересах.
— Вот как? Ну, посмотрим, в чем это мои интересы заключаются!
— Да я полагаю в том, чтобы как можно дольше остаться в России и не быть выданным в Польшу, в распоряжение господина Брюля! Вы знаете, ведь там, говорят, распоряжается этот господин куда круче, чем это делается у нас! А уж, конечно, он придумает что-нибудь особенное для вас. Если вы надеетесь бежать во время переезда, то это вам не удастся, потому что Брюль просит доставить вас в железной клетке. По-видимому, очень серьезный человек — этот господин Брюль! И там вас ожидает неминуемая смертная казнь, и, вероятно, очень мучительная.
— Да! Положение пренеприятное! — с кривой усмешкой подтвердил Ставрошевский.
— Не только пренеприятное, а такое, неприятнее которого и выдумать нельзя!.. Так вот, может быть, вы хотите не то что избавиться, а хотя бы облегчить это положение?
— Ну, само собой разумеется, что хочу и думаю, что, авось, как-нибудь добьюсь этого.
— У вас, значит, есть какой-либо план?
— Не план… я сказал бы — надежда! А знаете, говорят, что надежда никогда не оставляет человека; впрочем, до тех пор, пока он не попадет в ад.
— Знаете, пан Ставрошевский, вы так вот, сидя в каземате, гораздо лучше рассуждаете, чем на воле!
— Что же делать! Когда дело становится серьезным, невольно все способности человека напрягаются!
— Мысль, достойная философа. Так в чем же ваш план?
— Ну, этого, извините, я вам пока не скажу, тем более что ведь вы сами пришли ко мне с предложением, из которого как бы явствует, что вы тоже видите возможность облегчить мое положение.
— Совершенно верно. Что, например, если бы вы признались в каком-нибудь проступке, или даже, положим, преступлении, будто бы совершенном вами здесь, в России? Ведь тогда дело стало бы разбираться здесь, конечно, затянулось бы, и таким образом ваша поездка в железной клетке в гости к господину Брюлю была бы отложена на довольно долгое время; ну, а там — мало ли что может случиться!
— Мысль очень недурна и более или менее даже соответствует моим надеждам, или плану, как вы изволили выразиться.
— Ну вот, это хорошо, что вы сразу схватываете положение. Значит, надо только придумать, какое бы дело вам взвести на себя.
— Да! Например, какое дело?.. Может, у вас есть что-нибудь уже готовое в этом отношении?
— Может быть!
— Например?..
— Например, вот что: в Петергофе только что сделано покушение на убийство молодой девушки. Обвиняют в этом одного офицера, которого будто бы видели ночью, когда он выходил из заезжего двора; затем он ранее обратил на себя внимание расспросами о даче, где жила молодая девушка, и на обшлаге его мундира оказалась кровь.
Говоря все это, Митька зорко следил за выражением лица Ставрошевского. Но тот и глазом не моргнул, а проговорил, раздумчиво покачивая головой:
— Скажите, какой странный случай!
— Вы могли бы, может быть, — сказал Жемчугов, — признаться, что вы были в это время тоже в Петергофе на заезжем дворе и что ночью оделись в мундир, который был положен офицером у своей двери, чтобы горничная могла вычистить его, и в этом мундире пробрались на дачу князя Шагалова, там нанесли рану кинжалом молодой девушке и запачкали обшлаг мундира, а потом положили его на прежнее место…
— Не будет ли это уж слишком похоже на сказку? — спросил не без наглости Ставрошевский.
«Ну, и наглец же ты!» — подумал Митька и громко сказал:
— Все равно дело начнут разбирать, и вы выиграете время.
Ставрошевский задумался, услышав заявление Митьки; очевидно, он начал улавливать некоторые выгоды для себя от этого предложения. Наконец, он спросил:
— А как фамилия офицера, которого обвиняют?
— Барон Цапф фон Цапфгаузен.
— Ага! Барон-таки попался!.. Да, ему трудно будет отделаться от этой истории, если я не возьму вины на себя.
— Но только вот что: если вы возьмете вину на себя, как вы говорите, то отнюдь не должны вмешивать сюда свою жену, пани Марию!
— Позвольте, а при чем же тут может быть моя жена, пани Мария?
— А хотя бы при том, что она — дочь богатого Адама Угембло, который, как и вы, вероятно, знаете, лишил ее наследства.
— Так ведь он лишил ее наследства просто по самодурству. Он рассердился на Бирона и на русских управителей и пошел за Станиславом Лыщинским исключительно ради того, чтобы быть против них. А пани Мария после неудачи Лыщинского перешла на сторону Вишневецкого и завела сношения с русскими царедворцами. Угембло, узнав об этом, счел это предательством, в минуту горячности проклял родную дочь и выгнал ее вон. Партийные раздоры всегда разгораются особенно сильно между родственниками.
— И затем Угембло взял себе в приемные дочери молодую девушку, купленную им в Константинополе, куда он отправлялся в посольстве от враждебных русскому правительству поляков, чтобы побудить турок на войну с Россией. Поэтому пани Марии было выгодно желать смерти этой молодой девушки.
— Тут дело не в выгоде, — перебил Ставрошевский, — а в том, что благодаря этой девушке вся жизнь пани Марии была испорчена. Не будь этой купленной на рынке неизвестного происхождения девушки, Угембло давно вернул бы и примирился бы с дочерью. Но эта крещенная им и названная Эрминией госпожа заставила забыть его о пани Марии и сама зажила барыней, тогда как настоящая барыня, пани Мария, должна скитаться, Бог знает где и Бог знает как, иногда, пожалуй, не зная, что будет есть завтра.
— Ну, положим, ест она очень недурно.
— Так ведь это благодаря ее гению, благодаря ее красоте!
— Пан Ставрошевский! — удивился Митька. — Да вы, кажется, говорите о ней с восторгом, хотя она вас сама выдала господину Иоганну!
— Это — мои счеты с моей женой, и до них нет никому дела! — гордо произнес Ставрошевский.
Но Жемчугову было видно, что эта его гордость лишь напускная и очень плохо прикрывает собой самую мелкую, чувственно-похотливую страстишку к прелестям пани Марии. Ставрошевский, думая, что он кажется гордым, на самом деле был слабеньким ничтожеством, в которое превращаются мужчины, когда охвачены увлечением женщиной.
«Нет, он ее не выдаст!» — подумал Митька и испытал некоторое чувство успокоения.
— Ну, так вот, — проговорил он вслух. — Ту девушку, на убийство которой было сделано покушение в Петергофе, зовут Эрминией, и она — та самая приемная дочь Угембло, смерти которой по тем или другим причинам есть основание желать для пани Марии.
— Разве эта девушка не убита? — спросил Ставрошевский.
— К счастью, нет, только ранена, и есть полная надежда на то, что она выздоровеет!
— Ото шкода[7]! — пробормотал Ставрошевский сквозь зубы. — А позвольте спросить вас, — обратился он к Жемчугову: — Почему вы так беспокоитесь за пани Марию? Разве не все равно вам, будет ли замешана в это дело пани Мария, или нет?
Митька совершенно не ожидал такого вопроса, не подумал о нем и не был подготовлен, что ответить.
— Но во всяком случае ведь тут с моей стороны нет ничего дурного! — ответил он, чтобы только сказать что-нибудь.
Ставрошевский долго и пристально смотрел на него и, наконец, сказал:
— Да! Все-таки господину барону Цапфу фон Цапфгаузену придется отвечать за историю в Петергофе!
— То есть как же это?
— А так, что я ничего не возьму на себя.
— И поедете в железной клетке в Варшаву?
— Нет, и этого тоже не желаю. Я соглашусь взять петергофскую историю на себя при условии, если господин Иоганн гарантирует мне полную безопасность.
— В каком смысле?
— Да во всех смыслах: чтобы меня выпустили на волю, и кончено.
— Да, после того.
— Да, после того, как я сделаю признание.
— Но ведь это же невозможно.
— Все на свете бывает возможно. Если господин Иоганн захочет, то достигнет…
— Но, послушайте, ведь вы же с ума сошли!.. С какой стати Иоганн будет делать это?
— Это уж — не ваша забота! Вы передайте ему только мое условие; я приму на себя вину барона Цапфа, если господин Иоганн гарантирует мне безнаказанность и полную свободу.
— Но — позвольте! — ведь я могу принимать на себя разумные поручения, но такие, которые кажутся мне заранее обреченными на отрицательный ответ как совершенно несуразные, я исполнять не могу.
— Не беспокойтесь: отрицательного ответа не будет!
— Почему?
— Потому, что барон Цапф фон Цапфгаузен приходится сыном картавому немцу Иоганну, и последний сделает все возможное, чтобы спасти его.
LIX. ЗАТИШЬЕ
Тот, кто, в первый раз выйдя в море на корабле, попал бы в разгар бури с порывистым ветром, раскатами грома, ударами молнии и беспокойно мятущимися волнами, набегающими одна на другую, был бы неправ, если бы вообразил, что это и есть постоянное состояние моря и что иным оно и быть не может. Правда, во время урагана в море и старые моряки забывают о том, что еще недавно царили тишь и благодать, и им даже кажется, что именно этот бурный разгул водной стихии и является, так сказать, ее сущностью.
Такова и жизнь: бывает, что в жизни человеческой вдруг начинают бушевать события, как волны в морскую бурю, нагромождаясь одно на другое, и затем так же внезапно наступает тишина, перерыв, роздых, послушный каким-то высшим законам равновесия, не понятным даже самому совершенному из все-таки несовершенных умов человеческих.
Все это бывает в истории народов, отдельных лиц и человеческих групп.
Для людей, окружавших Митьку Жемчугова, перенесших в последнее время столько неожиданностей и потрясений, наступил отдых в виде затишья. Их нервы были настолько приподняты и взвинчены, что, казалось, дольше не выдержать им, и Провидение как бы дало им вздохнуть.
Обстоятельства сложились так, что все, хотя и не могло войти в нормальную жизнь, само собой затихло — правда, может быть, для того лишь, чтобы разыграться затем с большей силой и стремительностью.
В конце июня был казнен Волынский; герцог Бирон был на высоте своего могущества; преданный ему Иоганн находился неотступно возле него, но в дела Тайной канцелярии более не вмешивался. Относительно Ставрошевского он дал Жемчугову уклончивый ответ; Митька, конечно, умолчал пред ним о том, что Ставрошевский говорил про его якобы родственные отношения к барону Цапфу. Если это было так, то Иоганн без всяких упоминаний и указаний должен был выказать особенное участие в деле петергофской истории. Иоганн, выслушав переданное Жемчуговым от Ставрошевского условие, ничего не сказал, но через несколько времени Митька узнал, что, по приказанию герцога Бирона, немедленная отсылка Ставрошевского в железной клетке в Варшаву отложена.
Доктор Роджиери поправился в доме у пани Марии, пользуясь ее неусыпными заботами. Она исполнила свое обещание относительно Жемчугова, видя, что он не только не пользуется имеющимися у него против нее документами, но и как бы оберегает ее от Ставрошевского, который пока молчит, сидя в крепости, и не заставляет ее жалеть о том, что она выдала его, не зная, что им уже было сделано покушение на Эрминию, к которому он мог припутать и ее самое.
Пани Мария сделала от себя все возможное, чтобы сблизить Митьку с доктором Роджиери, и Митька не заставлял ее в этом деле проявлять какие-нибудь чрезмерные хлопоты, так как сам очень ловко держал себя с итальянцем и довольно быстро завоевал его расположение. Они сделались друзьями, и вследствие этого картавый немец стал совершенно иначе относиться к Митьке. Теперь бывало так, что часто Жемчугов захаживал запросто в маленькую комнатку Иоганна во дворце герцога.
Эрминия поправлялась, но плохо и в высшей степени медленно. Она жила все по-прежнему в Петергофе на даче; ухаживала за ней Грунька, а оберегали ее князь Шагалов и ее брат Ахмет. Увидев и узнав брата, она страшно обрадовалась ему и не хотела отпускать его от себя.
Госпожа Убрусова, сбежавшая тогда из Петергофа в город со своей Маврой, поселилась опять во флигеле своего дома. Ее не беспокоили и не звали обратно в Петергоф, где в ее присутствии уже не нуждались, так как Эрминия была открыто объявлена приемной дочерью Адама Угембло, приезда которого со дня на день ждали из Гродно.
Однако оказалось, что Угембло после исчезновения Эрминии поехал отыскивать ее, был сбит с толка неверными указаниями и направился в противоположную сторону — в Варшаву, а затем дальше, за границу. Он измучился и исстрадался в своих поисках, и, наконец, в Нюрнберге, куда он почему-то попал, заболел от беспокойства, утомления и перенесенных потрясений.
Соболев, не застав Угембло в Гродно, послал нарочного в Петербург, чтобы узнать, что делать. Из Петербурга ему прислали заграничный паспорт и требование, чтобы он ехал отыскивать Угембло.
Ушаков был все так же изящен, нюхал табак из золотой табакерки, занимался цветами, а Шешковский приезжал к нему с докладами и по-прежнему просиживал ночи в Тайной канцелярии.
Митька в канцелярии не показывался и вел себя так, будто разошелся с Шешковским; по крайней мере, пани Мария уверяла, что они не видятся, и даже клялась в этом.
Сама Ставрошевская при помощи доктора Роджиери была представлена во дворец и сумела понравиться императрице. При дворе ходил слух, что она даже будет приближена к государыне, и петербургская знать повалила к ней с визитами. Но, насколько охотно принимала всех прежде пани Мария, настолько теперь труден был доступ к ней.
Жемчугов забыл думать об обещанном ему Иоганном придворном звании, но картавый немец приглядывался к нему и, помня это свое обещание, думал:
«А что ж, из него выйдет хороший камер-юнкер!..»
Пуриш после ареста Финишевича куда-то исчез, и о нем даже не вспоминал никто.
Так прошло до осени. Она наступила, правда, поздняя, но зато особенно холодная и ненастная.
LX. ОСЕНЬ
Холодная и ненастная осень знаменовалась в 1740 году в Петербурге особенным явлением; оно непонятно, однако засвидетельствовано многими очевидцами и занесено современниками в свои записки.
В бурную темную ночь ворота Зимнего дворца растворились, и оттуда показалась погребальная процессия. Люди, с ног до головы одетые в черное, держали в руках факелы, озарявшие своим дрожащим красным, как бы отраженным светом, эту странную процессию. Затем несли гроб. Выйдя из ворот Зимнего дворца на Адмиралтейскую площадь, погребальное шествие завернуло на набережную и направилось по ней вплоть до Летнего сада, где стоял дворец Анны Иоанновны, и там исчезло на глазах видевших все это людей…